Текст книги "Селинунт, или Покои императора"
Автор книги: Камилл Бурникель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Все это пронеслось у меня в голове в ту самую секунду, когда я вышел из машины. Но хуже всего… хуже всего было то, что находилось у меня перед глазами. Трудно себе представить, каким чудом можно было бы превратить вот это самое в дворец наслаждений, какой-нибудь Версаль, шумящий фонтанами и трелями соловьев, или просто-напросто в дом отдыха. Как я посмел? Какая муха меня укусила? После нашей чистенькой и «дезинфицированной» палаты это место не могло стать прибежищем для человека, ни единого шага которого я не мог с уверенностью предсказать и которому доктор Гюнтер дал менее полугода отсрочки. Мне следовало предупредить Жеро о том, что он увидит, в точности обрисовать характер местности, чтобы он понял, что шале на берегу озера на самом деле было таким, что ни один псих, ни один наркоман, только что вышедший из тюряги, не захотел бы в него войти, даже чтобы там повеситься.
Может быть, я так и сделал? Может быть, я рассказал ему, что из себя представляет эта конура без водопровода, электричества, сортира? Но он волне был способен ничего не запомнить, понять все по-своему, вообразив себе какой-нибудь дворец Кносса или святилище Додоны,[7]7
Додона – религиозный центр Древней Греции, второй после Дельф. Святилище Додоны обслуживали женщины-жрицы, прорицавшие по шелесту священного дуба Зевса.
[Закрыть] или галереи лабиринта в центре старой крепости из мегалитов. Это было далеко от действительности. Я не мог ему предложить ни Сибарис,[8]8
Сибарис – ахейская (греческая) колония на берегу Тарентского залива. Жители Сибариса, сибариты, прославились своей любовью к комфорту. «Город Солнца» – утопия Кампанеллы.
[Закрыть] ни Город Солнца. Мы находились не на Великом Шелковом пути, не на берегу Евфрата или Ганга, а посреди кучи отбросов, которые ветер гонял по замызганному снегу. Пускай голова Жеро забита находками Шлимана[9]9
Генрих Шлиман (1822–1890), немецкий археолог, раскопавший Трою.
[Закрыть] и Эванса, «Археологическим сборником» Атарассо, вряд ли на этом самом загаженном участке берегов Эри и Онтарио ему явится Тартесс[10]10
Тартесс – город в устье Гвадалквивира, современный Кадис. Находился под властью Рима, разрушен Карфагеном.
[Закрыть] или Мари,[11]11
Мари – город-государство в Месопотамии, на берегу Евфрата.
[Закрыть] или развалины виллы Катулла. Он молчал, сидя в машине. Как поведет он себя, очнувшись вдруг посреди реальности, от которой уже никуда не деться?
Бухточку еще больше затянуло илом. Что до хижины, то одна-две зимы ничего не изменили в лучшую сторону, но она была все еще здесь, полуразвалившаяся, в самом унылом уголке песчаного пляжа, заваленного хламом, стволами деревьев, а летом даже скелетами птиц, отравленных гудроном.
Мне не пришлось искать ключи в кармане кожаной куртки. Замка никогда и не было, был большой камень, чтобы прижать дверь, когда уходишь, и деревянный брус, который, надо было вставить поперек двери, когда хочешь запереться изнутри. Старое кресло-качалка, мангал, источенный ржавчиной, пара штормовых ламп – вот, пожалуй, и все, что осталось после старика. Я смастерил стол, положив дверь на ящики. Постель: куча старых одеял. Никогда это жилище еще не казалось мне таким грязным, таким жалким.
Жеро положил на стол свою знаменитую тибетскую котомку, составлявшую весь его багаж. Я не слышал, как он вошел. Я тотчас пустился в объяснения, перемешанные с сожалениями и извинениями. Мы не можем здесь остаться. Это место не пригодно для жилья. В конце концов, мы только что с больничной койки, не такие уж здоровяки, что один, что другой. К тому же здесь в свое время случилась одна история – довольно неприятная и наделавшая много шуму. Притащится полиция, начнут расспрашивать, что мы тут делаем. А если мы не тронемся с места, они постоянно будут маячить у нас за спиной, попадаться на дороге, пытаясь узнать, чем мы тут промышляем. Лучше убраться отсюда, пока не поздно, поехать на Юг или, напротив, на Запад. Или вот еще, у него же есть дядя в Нэшвилле…
Но он невозмутимо оглядывался, словно узнавал каждую вещь, словно всегда мечтал встретить наконец-то на своем пути убежище такого рода: «чудесно… лучше и быть не может…» Впервые его лицо излучало такую уверенность. Он улыбался. Я понял, что он решил остаться, что именно здесь он теперь хотел жить, даже один, если у меня не достанет мужества тут поселиться. Я пошел достать из багажника мешки с консервами и всякой провизией. Вернувшись, я застал его на том же месте, все с той же улыбкой на лице. Его голова почти касалась потолка, но пространство вокруг него уже стало другим. Что-то изменилось. Я начал выкладывать запасы на полки. Я думал, что он сейчас опомнится и скажет, чтобы я сложил все обратно, что мы уезжаем – может быть, именно в Нэшвилл, где похоронена его мать. «Да, то, что нужно… как ты догадался?..» Он на мгновение закрыл глаза, затем снова открыл, словно чтобы лучше проникнуться тем, что видел, и повторил с выражением счастья, которое не могло омрачиться сомнением или колебанием: «…как ты догадался?.. Покои императора!.. Рай!»
* * *
Неважно, сколько времени мы там провели. Это был опыт выживания на леднике или в водолазном колоколе. И вдруг все было решено, в несколько минут пришлось собрать котомки и смотаться. От Жеро не последовало никаких объяснений. Не в его духе было их давать, не в моем их спрашивать. Во всяком случае, в том, что касается удобств, жалеть было не о чем.
Все же это была довольно волнующая минута: Жеро прижался лбом к стеклу, последний раз глядя на озеро. Все кончено. Мы уезжали, причем не на машине: бедняжка испустила дух, напоровшись на вешку. Еще не зная, где мы причалим окончательно, мы находились в дороге, так еще и не выбравшись из полярной ночи. Междугородний автобус остановился на стоянке перед зданием с кондиционерами, похожим на большую клетку из стекла и алюминия на обочине хай-вэя.[12]12
Скоростная магистраль (англ.).
[Закрыть] Жеро спал, наполовину высунувшись в проход. Мне пришлось через него перешагнуть. На цементной площадке, слепящей отраженным светом электрических фонарей, стояли и другие автобусы. Одни пассажиры остались внутри герметически закрытых машин, свернувшись калачиком, словно зазябшие животные, баюкаемые гудением вентиляторов, другие – гораздо более многочисленные – заполонили закусочную, отправились к туалетам или торговым автоматам. Потерянный в белой ночи, переполненный снующими туда-сюда людьми, ресторан походил на растревоженный улей. У стойки толпился народ. В конце концов я нашел себе местечко рядом с водителем нашего автобуса, который, усевшись перед огромным гамбургером, мирно хрумкал листьями салата, сдобренными сыром. Слегка ошеломленный всей этой сутолокой – впервые после больницы меня окружало столько людей сразу – я чувствовал себя спокойнее в его соседстве, поскольку был уверен, что не опоздаю к отъезду. Что касается расспросов о причине этой экспедиции и почему я очутился здесь посреди ночи, то, наверное, именно такие вопросы менее всего пристало задавать в подобный час и в подобном месте, предназначенном для ночных остановок и транзитных пассажиров.
Три-четыре девушки за стойкой обслуживали клиентов. Моя физиономия, должно быть, напомнила одной из них что-то или кого-то: она спросила, каким ветром меня сюда занесло и куда я еду, утверждая, будто встречала меня в Денвере, Колорадо. Я сам должен был сообщить ей, при каких обстоятельствах. Слегка оплывшая девушка-барабанщица, отшагавшая свое на торжественных парадах при нескольких президентах и, наверное, сменившая не одно место, прежде чем стать ночной официанткой в этом ресторане. Я предпочел бы спокойно переваривать свой беф-строганоф, а не повторять этой особе, что я никогда не был там, где она говорит, ни разу не выезжал западнее Канзаса. Но она не унималась, продолжая курсировать с одного конца стойки до другого: «Правда, может быть, в Вичите?» Стоя тут, словно на перекрестке, на пересечении всех дорог, она спокойно могла ошибиться городом, направлением. По одну сторону со мной расположилась компания парней и девиц в дубленках и расшитых кафтанах, наряженных словно для половецких плясок, и они уже начинали терять терпение. Решительно, я выпал из гнезда. Это я рядом с ними походил на отщепенца, на иммигранта из далеких степей. Голова у меня начинала идти кругом. Официантка все не отступала, и я в конце концов извинился, что не признал ее раньше. «С ними лучше не спорить!» – заключил водитель автобуса, вылизывая черничное желе с донышка картонного стаканчика. Он только что заказал себе второй гигантский гамбургер. У нас было полно времени.
Прежде чем расплатиться, я спросил два хот-дога для Жеро. Потом пошел купить сигареты и ненадолго задержался у газетной палатки. Глядя на все эти заголовки, пестроту иллюстрированных журналов, я вдруг осознал, сколько же времени прошло после моей операции, а еще четче – насколько я отстал от всего, из чего была соткана современность – подлинная или вымышленная. Не на годы, конечно, но на отрезок времени, который, живя в холоде (что, впрочем, под конец мы оба неплохо переносили), было все труднее определить.
Водитель, уплатив по счету, направился в уборную, Когда я выходил в застекленный тамбур, девица за стойкой, которую я якобы встречал в Вичите, сделала мне ручкой, я ей ответил. Потом пошел к автобусу и встал в очередь к дверям. Только на середине коридора я увидел, что Жеро на месте нет. Это казалось столь невероятным, что я все же дошел до конца, чтобы убедиться, что он не провалился между сиденьями. Сумка его тоже исчезла. Никаких сомнений: Жеро ушел. Я снова вышел из автобуса, побежал к автовокзалу, где только что был и который теперь почти опустел. На стоянке оставалось только несколько отдельных машин, вероятно, принадлежавших сотрудникам. Все другие автобусы уехали, каждый в свою сторону. Зал ожидания, ресторан, газетный развал, закоулок с раковинами телефонов, туалет, умывальная комната… я заглянул всюду, потом дважды обежал здание снаружи. Снова очутился в холле. Нет Жеро. Нигде нет Жеро! И вдруг я ясно понял: никогда не будет Жеро! Я не мог поверить, что это случилось, что это произошло наяву, а не во сне, поскольку я никогда не смогу потом утверждать, что «присутствовал при его уходе», был рядом в ту самую секунду, когда он ушел из моей жизни.
Я стоял, не в состоянии принять решение. На табло менялось расписание: время прибытия, отъезда, пересадки. Все эти цифры плясали у меня перед глазами. Как узнать, в каком направлении упорхнул Жеро в те полчаса, что я сидел на табурете за стойкой? Наверняка сел на первый уходящий автобус. Если только не подсел в кабину какого-нибудь автомобиля или грузовика. Меня позвали длинными гудками клаксона. Срочно надо было что-то решать. Совершенно пустая площадка поблескивала под прожекторами, словно посыпанная слюдой. Едва я сел на свое место, как мы уже снова катили в ночи. В направлении, которое наобум выбрал Жеро, намереваясь бросить меня по дороге. Один из парней, которых я видел за стойкой, сел на незанятое место рядом со мной. А куда делись остальные? Он вынул из кармана плейер и вставил в уши крошечные наушники. Я слышал далекое потрескивание и время от времени, словно доносящийся с другой планеты, звук какого-то инструмента, испускавшего истеричную ноту в самом верхнем регистре. Всего остального было не расслышать. Сосед жестом предложил мне один из наушников. Я отказался также и от сигареты, которую он мне протянул. «Ваш приятель вас кинул?.. Вы в Нью-Йорк едете?» Если б я имел хоть малейшее представление о том, где окажусь в конечном счете! Мне потребуется немало времени, чтобы понять и обернуться. Немало времени, чтобы покончить с Жеро, начав все с самого начала и, по мере возможности, постараться во всем разобраться.
Из глубины ночи появлялись яркие точки, сначала летели прямо в стекло, потом вдруг отклонялись от своего пути и проносились мимо, словно метеоры. Такова будет отныне и моя задача: пытаться улавливать сигналы, стремиться расставлять ориентиры. «Ваш приятель вас кинул?» Что на это ответить! Мы с Жеро ни находили, ни теряли друг друга. Жеро сделал то, что считал нужным сделать, чтобы не запереть себя в песочных часах, отсчитывающих оставшиеся ему дни. На самом деле все пойдет своим чередом, но теперь уже во мне. Мне заканчивать только что оставленную им партию, пользуясь картами, выпавшими из его руки. Выигрывал ли он? Проигрывал?.. Возможно, я всегда предчувствовал, что все так и случится. С первой же ночи, как я его увидел, когда санитары везли его на каталке, с бутылкой плазмы над головой. Случай сблизил нас на мгновение, словно две лодки на быстрине. Теперь он один плыл к порогам. А потом – прыжок в пустоту!.. Он остался хозяином своего ухода, в тот самый момент, когда принял о нем решение. И теперь между нами останется только один страховочный канат: этот голос, который я слушал и в конце концов стану смешивать… не слишком отличать от своего собственного.
* * *
Шантаж! Гнусный шантаж! Афера, созданная на пустом месте! A forgery!..[13]13
Подлог (англ.).
[Закрыть] Как я посмел замахнуться на такую глыбу, писать им, преследовать, требовать отчета?.. А я-то погряз в составлении своего досье, убежденный в том, что лучший способ прояснить тайну – это воззвать к прошлому! Был ли Шекспир Шекспиром? А Гомер – старым бородатым аэдом, стоящим на самой верхней ступеньке античной лестницы, или порождением общественных интересов, под прикрытием которых кучка стихоплетов набивала руку на сочинении гомеровских од?.. И я, вооружившись этими примерами, совершенно простодушно задавал свой вопрос: был ли Атарассо Атарассо? Можно ли и дальше приписывать ему посмертные публикации и утверждать, что «Археологический сборник» и «Описание Земной Империи» принадлежат одному перу, написаны одним человеком?.. Кто позволил мне приподнять эту завесу? Кто уполномочил присовокупить эту главу к секретным материалам истории литературы, выступить в роли следователя в процессе о развенчании? Знаменитые подделки! Я придирался к датам, оперировал произвольными сопоставлениями, извлекал поспешные выводы из мелких фактов, которые (все остальные) находили незначительными, из банальных и случайных (для них) совпадений, к которым еще никто не привлекал внимания.
Гомер, Шекспир… Но послушайте, за подобной дичью гоняются лишь тогда, когда она принадлежит к глубочайшему прошлому, так что уже никто не окажется задет: ни семья, ни издатель, ни агенты, занимающиеся реализацией книжек; а еще если знают заранее, что так никого и не догонят, и погоня будет продолжаться для собственного удовольствия преследователей. Я же посмел бросить вызов критикам из свободного мира, в единственный раз проявившим единодушие. Я спутал старые темы для рассуждений, принадлежащие к области университетской схоластики, с животрепещущим сюжетом, который обсуждению не подлежит. Я посягал на интеллект, на уважение. Я забыл, что эпохе для самоосознания необходимы неоспоримые ориентиры, некие памятники, считающиеся неприкосновенными, незыблемыми. Атарассо, мумифицированный по всем правилам науки, еще не поддался тлению в своем мавзолее на берегу Евфрата, а я позволял себе приподнять надгробную плиту, словно оттуда потянет запахом разложения и ударит в ноздри его почитателей и толкователей, до сих пор занятых расшифровкой неясных мест в его наследии. Я рисковал поджечь пороховой погреб, но совершенно напрасно. Наивный человек! Нахальный мальчишка, который лучше выбрал бы себе тему для диссертации! Да что я говорю?.. Буйный помешанный! Откуда взялся этот неотесанный гурон, ни с того ни с сего принявшийся размахивать у них перед носом боевым топором и, под предлогом восстановления прав каждого человека, решивший свергнуть с пьедестала статую колосса?
Да, шантаж, афера, какую могут раздуть одни только американцы… чтобы прикрыть собственные ошибки и просчеты! И на чем основана, на каких уликах, на каких свидетельствах? Спрашивали они себя. Жеро! Какой Жеро? Они забыли о нем. Они не хотели о нем слышать. Я спорил с пустотой. Не имея ни малейшего представления о людях, о которых идет речь, о странах, где жили главные действующие лица, о подлинных обстоятельствах, о высших интересах, я был жалким дикарем и, в их представлении, походил на охотника за пушниной, выбравшегося из снегов Великого Севера и вдруг заинтересовавшегося королевскими архивами Мари или библиотекой Ашшурбанипала. Юродивый! Больной!.. Разве я не признался им, что вышел из больницы?
Все это они говорили мне прямо в лицо. Многие не выбирали выражений. Угрозы, запугивание, систематическое разрушение всей той работы, что я силился наладить. Еще немного, и меня объявили бы провокатором, агентом ЦРУ или ФБР, причем еще кто его знает, какого пошиба. Придет время, и меня разоблачат. Откроют мое истинное лицо общественности и федеральным властям. Но нет, они отнюдь не намеревались предавать это дело огласке, пока я ограничивался личностными контактами.
Я был ошарашен тем, какую бурю я поднял. Конечно же, я был наивен: с моей стороны было просто верхом простодушия обратиться к ним и даже надеяться на то, что они в некотором роде возьмут надо мной шефство. Поначалу мне казалось, что только так и можно поступить. А ведь первое, что нужно сделать, если хочешь прояснить в самом себе истину, в которой уже почти уверен, – довольствоваться этой истиной и постараться жить ею!
Некоторые предпочитали казаться удивленными, позабавленными, вкрадчивыми, добродушными. Вы ничего не добьетесь, юноша, ваша затея бессмысленна и только навлечет на вас неприятности. Вы говорите, Жеро? Да, мы его знали; он был таким и сяким, но вовсе не тем, что вы думаете. Во всяком случае, вы ничего не докажете. Он сам этого не смог, даже если и пытался. Напрасный труд, что для вас, что для него. Доказательства имеют ценность только в определенных руках. В общем, это то, что мы называем критикой источников. Надо обладать исключительным правом, чтобы менять общепризнанные истины, но оно редко даруется. Не хотелось бы вас обидеть, но вам, похоже, это не по плечу. Так что успокойтесь. Забудьте все это, а главное, ту встречу, которая немного вскружила вам голову. Такая страна, как ваша родина, говорят, предоставляет столько различных возможностей для молодого человека, которому нет еще и тридцати. Пусть в ваших жилах течет немного латинской крови, вы такой же, как все американцы: вы ничего не понимаете в Европе, а еще меньше в людях, которые живут в условиях невероятного смешения языков, интересов, цивилизаций, мифов, в процессе постоянного уничтожения, постоянного столкновения ценностей, три четверти коих уже не в ходу. Все здесь переплетено и все противопоставлено. И прошлое довлеет таким грузом, что эта старая галера, некогда бывшая флагманским кораблем, уже не может ни сняться с якоря, ни вызвать к себе уважение, подкатив к борту пушки. Люди здесь уже не имеют понятия о том, как обстоят дела, что они получили, прихватили, выменяли, растратили, потеряли. Вам трудно будет во всем этом разобраться, сидя дома, не наведавшись взглянуть на месте, что тут происходит. Вот где загадка, а не где-то там еще. Что до вашего Жеро, то он иголка в этом стоге сена. Вам вечности не хватит, чтобы его там отыскать. Повторяю вам: бросьте, оставьте. Не суйтесь в это дело. Забудьте. Забудьте. Займитесь чем-нибудь другим…
Однако я не слишком жалею о потраченном времени, когда я бегал за ними по пятам, не уворачиваясь от укусов взбесившихся псов. Из множества злобных ответов мне случалось выудить некоторые детали, восстановить по крохам несколько портретов, дат, встреч, особых моментов, связанных с конкретным этапом в жизни Жеро, которые складывались в малые островки, одинокие скалы посреди океана. Из всей этой груды пустой породы было практически нечего извлечь, кроме некоего отрицательного утверждения, не привносящего никакого согласия, не устанавливающего никакой связи между отдельными частями. Анекдоты, сплетни, разрозненные странички биографии, пущенные по ветру, засасывающе-разрушительный механизм, способствующий не столько выстраиванию сюжета, сколько его поглощению. Можно было бы, конечно, долго распространяться о патологии замалчивания среди тех, кого я по праву мог считать очевидцами. Есть люди, которым чудо опаляет глаза; и другие, которые предпочитают в это время сношаться с девкой в кустах. Наверное, все видится только на расстоянии, и даже лучше вообще не присутствовать при событиях, чтобы они казались реальными.
Наверное, мне следовало погрузиться в этот поток информации, чтобы убедиться в ее безынтересности. Надо было плутать по его излучинам, пока не научишься отметать непосредственные свидетельства, ища истину не в них. А находя ее, как сам Жеро, вне всякой хронологии, всякого правдоподобия, по крупицам, то пропадающую, то вновь выходящую на поверхность, частично вызванную бредом, основанную на фантазиях, обретающую всю свою силу убеждения, свой собственный ритм только через механизм речи и единственно через слова.
Я сохранил два из таких ответов-потоков, они текут по действительности, не орошая ее, огибая цель. Один касается молодости Жеро и того времени, что он провел во Франции после второй мировой войны. Его я и помещаю первым.
* * *
«Уважаемый …!
Ваши вопросы слишком конкретны, чтобы по прошествии стольких лет я мог дать Вам все необходимые пояснения. Вы поступили правильно, направив свое письмо в Париж, в министерство: я получил его с диппочтой в Стокгольме, где работаю в настоящее время.
То, что Жеро вспомнил о столь давнем и кратком приятельстве, назвал Вам мое имя, вызывает у меня некоторое удивление: мне хотелось бы назвать это просветами в памяти (сам он ни разу не дал мне о себе знать).
Мы, совершенно верно, познакомились в Сорбонне после войны. Если память мне не изменяет, он посещал еще и консерваторию, где брал уроки игры на органе вместе с одним из учеников Вьерна.[14]14
Луи Вьерн (1870–1935), французский органист и композитор.
[Закрыть] Его дарования в этой области казались нам просто исключительными, но я не стану утверждать, что семья отправила его во Францию учиться музыке. Мы все были очень молоды. Европа пробуждалась посреди руин и груды трупов, и все, что могло нас отвлечь от несчастий эпохи, привлекало нас в равной мере, мы даже не испытывали желания определиться с выбором и предпочтениями. В то время слишком много говорили об ангажированности, так что отказ вступить на четко определенную стезю представлялся нам наилучшим способом сохранить то, что мы слегка анахронично называли своей свободой. Во всяком случае, не думаю, чтобы Жеро намеренно готовил себя к карьере композитора или солиста. Его талантов, тем не менее, хватало, чтобы наполнить наши вечера. Сколько часов провели мы таким образом в Медоне, в доме, где я вырос, постройке в стиле трубадур времен королевы Амелии.[15]15
Мария-Амелия Орлеанская (1865–1951), дочь наследника французской королевской династии, графа Парижского, супруга короля Португалии. Умерла в Версале в изгнании.
[Закрыть] После смерти моей бабушки там обосновались немцы, а потом, после освобождения, – беженцы и несколько организаций взаимопомощи: они пробыли там ровно столько, чтобы сделать его непригодным для проживания. Дом был настолько разорен, утратил всю свою мебель – кроме рояля, который устоял перед всеми притязаниями, – что когда мои родители вернули его себе, от него остались одни развалины, венчавшие собой пустырь. Отправившись жить в свое поместье на берегу реки По, они с легким сердцем оставили дом мне. Рояль ли привлекал Жеро или призрачный вид этих огромных руин на склоне холма, открытых всем ветрам. Мы решили устроить там бивуак. Когда холод пронимал до костей, мы, продолжая разрушительную деятельность прежних жильцов, жгли паркет и плинтусы из комнат, где мы не жили, в комнатах, где мы жили. Мы устраивали там «тусовые» вечеринки, в дань новой моде и к великому возмущению соседей, кое-кто из которых, как меня уверяли, в свое время участвовали в разграблении дома, а теперь неизменно вызывали полицию. Иногда Жеро приглашал товарищей по консерватории или негритянских музыкантов, чтобы разнообразить джазом и песнями в стиле «фольк» концерты камерной музыки. Горящие свечи и паркетины придавали нашим собраниям какую-то иллюзорность, фееричность. Будучи вхож в некоторые круги, куда нам не было доступа (американец! Вы только подумайте), Жеро даже умудрялся приводить к нам кое-каких знаменитостей или подающих надежды звезд, расписывая им, как я предполагаю, необычность обстановки и «призрачные» ипостаси наших ночных концертов и «сейшенов». У меня перед глазами стоит Кокто,[16]16
Жан Кокто (1889–1963), французский авангардистский поэт, писатель и художник, прославившийся своей драматургией («Ужасные родители») и кинотворчеством («Орфей»).
[Закрыть] завернутый в плед и декламирующий свою поэму «Леона» при свете свечи, воск с которой капал ему на руку. Гости, рисковавшие заработать пневмонию в нашем насквозь выстуженном зимнем дворце, расходились по домам, очарованные нашей молодостью и собственной смелостью. Никто тогда еще не утратил вкуса к потайной жизни, к ночным сходкам. Кое-кто из молодежи, обтачивавшей таким образом свой талант, впоследствии сделали себе имя в театре или в мире музыки. Мне случается встречать некоторых из них после спектакля или концерта, где-нибудь в свете, на приеме, организованном посольством или отделом по делам культуры. Меня всегда подмывает спросить, не растаял ли еще окончательно в их памяти образ дома в Медоне на фоне «Сонатины» Гайдна или Шестого ноктюрна Шопена.
Возможно, что время придало остроты моим тогдашним артистическим впечатлениям, или же у них было иное происхождение… Чего вы хотите, война слишком надолго отлучила нас всех от побед и порывов – кроме Жеро, который надел американскую военную форму под самый конец, когда уже брали Берхтесгаден и Берлин, – нас пьянила совсем недавно обретенная свобода, еще не полностью выкупленная ценой трагедий и жертв. Мы с равной жадностью набрасывались на Превера и Малларме, Дебюсси и Сиднея Бекета, Батаклан и Клоделя,[17]17
Жак Превер (1900–1977), французский поэт-сюрреалист; Стефан Малларме (1842–1898), «принц поэтов», французский поэт-символист; Клод Дебюсси (1862–1918), французский композитор-новатор, использовал диссонансы и экзотические гаммы; Сидней Б е к е т (1897–1959), кларнетист, саксофонист из Нового Орлеана, популяризовал во Франции американский джаз; «Батаклан» – оперетта Оффенбаха; Поль Клодель (1868–1955), французский писатель в духе религиозного откровения.
[Закрыть] твердо решив оглушить себя непривычным грохотом нашей новой жизни. Нам было нужно не столько совершенство, сколько новизна (рискну даже сказать: развлекательность), а еще чувствовать себя в центре безгранично широкого и подвижного мира. Если юноши из нашей компании в целом пережили этот период без потерь, должен признать, что кое-кто из девушек опалил себе крылышки. Вы, наверное, слышали игру или хотя бы имя замечательной скрипачки, какой стала наша великая Мария Кривская? Жеро аккомпанировал ей порой на рояле. Она воспылала к нему таким всепоглощающим, таким жарким чувством, что это могло внушить некоторые опасения. Милая Мария была полной девушкой, совсем иного склада, чем те, с которыми обычно видели Жеро. Как исполнительница она тогда еще была далека от ясности стиля, чудесного мастерства, и ее репертуар сильно отличался от сегодняшнего. И все-таки мне уже никогда не услышать «Сонату» Франка такой, как в их исполнении, возможно, приблизительном, но доходящим до самой глубины тех вновь обретенных ночей. Мне иногда доводится послушать игру Марии где-нибудь в Карнеги-Холле, но признаюсь Вам, что чересчур осознанное удовольствие, которое я от этого получаю, не имеет ничего общего с прежним «околдовыванием». Жизнь оттачивает наш вкус, но и притупляет чувства.
Так вот, возвращаясь к Жеро. Я думаю, что удовольствия, которое он доставлял себе таким образом, ему было вполне достаточно. Работал он мало, и я, скорее, отнес бы его к категории прирожденных аккомпаниаторов, импровизаторов. Ничего последовательного. Ничего методичного. К тому же Гераклит и Парменид, поэзия барокко, Кьеркегор[18]18
Гераклит и Парменид – древнегреческие философы, занимавшиеся вопросами натурфилософии; Кьеркегор – датский философ конца XIX века, основоположник экзистенциализма.
[Закрыть] привлекали его с равной силой. Он не обладал ни одним французским дипломом (как мне помнится, он получил среднее образование в Дублине), и надо полагать, в качестве вольного слушателя посещал, помимо филологического факультета и Археологического института, факультет восточных языков и институт Политических исследований, слушая везде множество лекций, но всегда бессистемно. Меня сильно затруднило бы сказать Вам, какую конкретно цель он себе наметил. Похоже, что никакой, разве что открыть для себя родину своего отца, с которой он долгие годы был разлучен и пытался впитать в себя ее культуру с немного сумбурной любознательностью, припадая к чересчур большому количеству источников.
Трудно было на него за это сердиться. Когда его спросили, кто он по национальности, он ответил, что монегаск. Возможно, что это было правдой, так как родственники из Нэшвилла по материнской линии так и не признали ее брака. Но я не могу за это поручиться, так как он любил дурачить людей, в первую очередь своих друзей. Неважно, он оставался нашим американцем, хотя ни в малейшей мере не соответствовал шаблонному образу тех своих соотечественников, что слонялись тогда по Парижу, покуда не выйдут все деньги и их не водворят на родину за счет американского посольства. К тому же он был ладным парнем, который, будь он в Йеле или Гарварде, прекрасно мог бы стать спортивной звездой своего университета. Любил физический риск и даже опасность. Лазал по водосточным трубам и прыгал с балкона на балкон… Сознавал ли он, однако, что своим влиянием на нашу компанию, своими успехами у женщин (добавлю еще и «выходами» в свет) он был в большей степени обязан не своим дарованиям, оригинальности, различным умениям (он даже занимался бальными танцами), а этой зачаровывавшей нас Америке, где, по его словам, он никогда не был – что, естественно, было неправдой. Жеро не вел бы себя так подчеркнуто независимо, если бы не чувствовал материальной поддержки семьи, с которой якобы не знался.
О его родителях я знаю очень мало. Поведение родственников по материнской линии наводит на мысль о том, что они не были женаты и очень быстро расстались. А то, что Жеро носил фамилию матери, лишь подкрепляет это предположение. Я не запомнил фамилии его отца – юриста Международного суда в Гааге. С ним тоже ничего не известно наверняка. Конец его был самым что ни на есть плачевным: самоубийство. Возможно, в полиции хранятся материалы по этому делу. Во всяком случае, я об этом ничего не знаю, так же, как не знаю, приезжал ли Жеро – «наш виргиниец», как звала его Мария Кривская, хотя он никак не был связан с Виргинией, – в детстве к своему отцу. Зато я очень хорошо помню, как он его называл, пользуясь определением, бывшем в ходу в Нэшвилле: «проклятый француз». Мне всегда казалось, что Жеро льстит быть плодом этого проклятия и смешения кровей.
Гораздо серьезнее была его ссора с матерью, с тех пор как она, вернувшись в Штаты незадолго до Мюнхенского сговора, повторно вышла замуж и имела бестактность подарить ему двух братьев. Ее портрет он набросал довольно четко: «хрупкая и неувядающая, ужасно себялюбивая». До шестнадцати-семнадцати лет он следовал за нею следом, захваченный ее бурной судьбой, кочуя с одного берега Атлантики на другой, колеся по Европе. Эта суета, вкупе с обстоятельствами его рождения, позволяла ему говорить о себе, что он ниоткуда. Можно себе представить, какова была его жизнь рядом с этой женщиной, красивой и странно непостоянной, часто бедствовавшей, владевшей кистью и шпателем, разъезжавшей по художественным школам Франции, Германии и Италии и бегавшей по психиатрам, никогда не имевшей другой мебели, кроме чемоданов, папок с рисунками и, несмотря на ряд неудач, несмотря на вдруг возникавшие сомнения в собственной одаренности, неизменно считавшей, что художник может жить и состояться только в Париже, Берлине, Базеле или Милане. В ее жизни были периоды повышенной активности, сменявшиеся депрессией, из которой она вдруг вылетала стрелой, рассекая небо, всегда устремленная вперед.