Текст книги "Темп"
Автор книги: Камилл Бурникель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Однако эта конвенция не могла реализоваться сегодня ночью, поскольку ни в Монтрё, ни в Лондоне никто не знал, где он сейчас находится. Ему никак не удавалось преодолеть связанное с бессонницей возбуждение, подстегиваемое вопросами, которые начали его терзать, поначалу где-то в подсознании, с того самого часа, как его самолет взлетел в Куэнтрене. Больше всего ему недоставало возможности принимать и отбивать мяч его дорогой и безумной Дории, возможности слышать ее раздающийся невпопад смех, ее голос, в котором он никогда не переставал любить некоторые хриплые, надорванные, диссонирующие интонации.
В конце концов ему надоело крутиться и чувствовать эту точку в плече; он протянул руку к флакону, который дал ему Орландо, и проглотил пилюлю вместе с оставшейся на самом дне стакана водой. Возможно, в способе употребления не оговаривались случаи бессонницы, но бессонница наверняка явилась отражением недомогания какого-то иного рода. И действительно, волна унесла его почти тотчас же.
Глухое потрескивание автомата, потом все смолкло. Подозрительная тишина. Отзвучавшая очередь проникла в его сон, не разбудив, а приведя в полусознательное состояние, которое позволяет регистрировать лишь какие-то отдельные звуки; он различает сирену полиции или «скорой помощи», но взрывов не слышно. Как человек, который просыпается после пьянки, он прежде всего задает себе вопрос, где находится… В Калькутте? В Ливане? Где-нибудь в deep south[80]80
Южная глубинка (англ.).
[Закрыть] во время рассовых волнений? В стране, где жгут здания дипломатических миссий, магазины, склады, церкви и прочий империалистический хлам?.. То, что витает у него перед глазами, не позволяет ему уловить никакого географического признака.
Он сметает рукой со своей кровати какие-то обломки, которые оказываются всего лишь вчерашними газетами: потолок на месте. Никаких трещин на стенах. Ни струйки дыма под дверью. Он в конце концов встает и, натолкнувшись на кресла, на светильники, на чудовищные витые столики, – какого черта нужно этим столам под Людовика XV среди всей этой поточной мебели? – добирается до дверного проема и устремляется на балкон, – широкие розовые и сиреневые полосы протянулись на горизонте, на горной цепи Хеопса, – как будто ожидал почувствовать запах горящего элеватора, сожженных овец или слезоточивого газа.
Однако ничего подобного его ноздри не улавливают. Скорее запах фиников, отработанного машинного масла и пряностей, витающий над старыми кварталами вместе с голосом имама. Теперь он вспоминает, где находится. Узнает остров, узнает высокие тощие пальмы, похожие на пытающихся взлететь ибисов. Деревья с гладкими, выкрашенными в белый цвет, как священные слоны в Лахоре, стволами, – вероятно, баньяны. Слегка придушенную растительность по обе стороны от великой царственной глади, великой водной улицы, разлив которой на берегах, между папирусами и чудесными висящими над рекой огородиками, вычищенными и ухоженными, как филателистические эмблемы, кажется искусственно сдерживаемым.
Вообще же это ленивая и как бы опустившаяся природа, – голубиный помет покрыл основательной коркой кусты, карликовые пальмы, – природа, неспособная сама за собой ухаживать.
Он не знавал других времен, когда лужайки перед ближайшими особняками – сейчас бросается в глаза их запущенность, – должно быть, могли выдерживать сравнение с Суссексом, с великими лугами Типперери. Он не застал тех времен, и ничто в нем не жалеет об этом. Он за то, чтобы все находилось в движении, в свершении; чтобы империи, равно как и церкви, разрушались и чтобы мир шел вперед, с условием, однако, чтобы здесь и там сохранялись островки свежести, где мог бы отдохнуть взгляд. И прежде всего этот зеленый цвет, который в этих чудовищных, беспорядочных, агрессивных, блистающих отбросами городах есть как бы взгляд, обращенный к природе.
Только вот как стереть эту неосязаемую пленку, амальгаму принесенной из пустыни пыли и праха покойников, который на протяжении пяти тысяч лет накапливала в себе здешняя земля? Он узнаёт все это, то, что стало бы его пейзажем, если бы он чаще сюда возвращался. И это, несомненно, станет частью его самого, когда к нему сюда приедет Ретна, и этот пейзаж войдет в их жизнь. Он наклоняется. Как это он еще не заметил? Набережная пуста, абсолютно никого. Та самая набережная, на которой вечером молодые солдаты, что дежурят на берегу, спрашивают сигареты и пялят глаза на прохожих. Никто сейчас по ней не гуляет. Никто не ходит. Нет никого и вблизи отеля, в садах, еще не очищенных от строительных материалов и превратившихся на время в пустыни, а перед фасадом здания исчезли длинные черные лимузины принцев нефти. Арам наклоняется в другую сторону. В трехстах-четырехстах метрах от отеля, у въезда на мост, заняли позиции бронемашины.
У него нет желания узнавать что-либо еще. Он возвращается в комнату и закрывает скользящую стеклянную дверь. Сидя на краю кровати, он замечает на столике, рядом с флаконом Орландо, все ту же книгу с загадочным названием. Он бросает ее в корзину, чтобы выбросить вместе с другими бумагами, но не попадает. Теперь на черной с желтым обложке видна только половина названия: «Ребенок держит смерть…»
Арам не пытается посмотреть на часы; он полагает, что его часы, по-видимому, остановились. Он снова ложится. Что все-таки происходит? В нем самом? А на улице?.. Потом он припишет все эти образы, которые одолевают его сетчатку, чему-то вроде «постгипнотического» расстройства, или, проще, побочному эффекту лекарства, которое он видит во флаконе и которое, очевидно, его оглушило. Он поспал. Но какой ценой! Когда он поднялся, у него было впечатление, что под ним колышется земля. Он был теперь на Ниле. Точнее, на одном из тех судов, которые когда-то везли к первому водопаду в костюмах, как у Жюля Верна, путешественников, пашей с нанизанными на пальцы кольцами. Нет никакого желания шевелиться. Кажется, день еще не наступил. Этому обстоятельству он почти что обрадовался, словно увидел в нем оправдание, основание для отсутствия у себя любознательности, причину, заставляющую его не удаляться от отеля до приезда Ретны.
Он подсчитывает дни, истекшие с тех пор, как он сел в самолет, направляющийся в Лондон через Нью-Йорк. Ровно неделю назад он прилетел в Монтрё и с другого балкона через большой хрустальный ящик застекленного эркера наблюдал, как озеро постепенно освобождается от тумана. Сколько событий за одну неделю! Сколько событий, хотя за время своего пребывания там он практически никуда не выходил. Был занят, поглощен всеми этими воспоминаниями. А как же иначе, если он находился между бывшим «Отелем на водах» и Гравьером? Никуда не выходил, если не считать визита к Орландо, беседы с Ирвингом на террасе и небольшой прогулки с Ретной по берегу озера в понедельник. Он немного этому удивлен, он, который терпеть не может оставаться на месте. Он этому удивлен… Такая вдруг потребность закрыться… жить внутри… призывать к себе все эти образы, эти слова, эти прежние речи… Как некий человек, который перед тем, как предпринять долгое путешествие, облокачивается на только что закрытый чемодан и начинает размышлять… думать…
Однако здесь, сегодня утром, откуда эта тишина? Он продолжает напрягать слух. Город будто и не просыпался. Это при том, что арабские города вообще кажутся незасыпающими. Почему нет движения на улицах? Постепенно тишина начинает давить на психику. Спрашиваешь себя: что же все-таки происходит? Что замышляется? Что все они со своими грузовиками, патрулями, бронеавтомобилями здесь делают? Какой-нибудь праздник? Праздник луны? Праздник барана? Что еще может быть? Против кого, против чего направлено? Против евреев? Против повышения цен на продукты? Возобновилась война на Суэцком канале? Полыхает Восток?.. В былые времена он уже спустился бы вниз, чтобы узнать новости, уже видел бы перед собой недоуменные лица. Ошеломленные лица туристов, попавших в ловушку, раздумывающих о том, как бы вернуться в Чаминадур или Миннеаполис, и не очень уверенных, удастся ли им увидеть вновь статую Жанны в Мартруа или копенгагенскую русалочку?
Он старается ни о чем не думать и сохранять дистанцию между собой и событиями, о которых все равно скоро узнает, касаются они его или нет. Когда он закрывает глаза, ему удается преодолеть определенный, требующий от него некоторых усилий рубеж и приглушить возникающее возбуждение, симптомы которого он уже распознал. Он вышел из зоны турбулентности и может опять отстегнуть свой ремень, сосредоточиться на маршруте полета. Происходит все-таки нечто странное. Вспомнился заданный тоном наивного ребенка вопрос, полусерьезный и вроде бы успокаивающий: как оно началось, это недомогание?
Раздается звонок. Он протягивает руку и опять ощущает эту точку в верхней части плеча. А ведь никакого мускульного усилия. Ревматизм? Это не в его натуре, и к тому же здесь все-таки не Венеция. Этот туман и эта легкая дымка, вероятно, все-таки идут не от лагуны. «С вами говорит Асасян…» Асасян у телефона. Своевременное появление. Почему же он не дал о себе знать раньше?
– Я пытался вам дозвониться, но вы не отвечали. Очевидно, крепко спали.
Почти те же слова, что и в записке Ретны, которую она просунула под дверь утром, вскоре после их встречи. С каких это пор он так крепко спит? С каких это пор не просыпается, когда ему стучат в дверь или пытаются дозвониться по телефону?
– Не выходите на улицу, – сказал Асасян. – Оставайтесь в отеле. Вы согласны вместе позавтракать?
– Это что, революция? – спрашивает Арам, постепенно начиная проявлять интерес к внешнему миру.
– Нет, мой дорогой, мятеж… если перефразировать знаменитую цитату. После революций 1789 и 1917 годов история дала обратный ход. Если говорить условно. Теперь довольствуются тем, что устраивают несколько стычек и вводят в действие водометы…
Арам зевает. По его мнению, время еще слишком раннее, чтобы играть в слова. К тому же совершенно очевидно, что Асасян прежде всего стремится его успокоить. Тем не менее он добавляет:
– …и несколько обойм тоже, как мне показалось.
– Так мы завтракаем вместе? Тогда встречаемся в кафетерии. Через час. Идет?
– Через час, – отвечает Арам и вешает трубку.
Он не решился принимать ванну и ограничился душем. Включил электробритву, купленную вчера вместе с остальными вещами, и пробует ее в первый раз. Ему приходит в голову, что все эти дела грозят осложнить положение. Хотя в асоциальной и аполитичной перспективе эгоизма впервые заниматься любовью с девушкой в городе, где бушует восстание и могут вот-вот начаться пожары, выглядело бы весьма кинематографично – прямо хоть предлагай сюжет Карминати!.. Однако если ситуация начнет по-настоящему ухудшаться… С ними ведь никогда не знаешь! Не так ли говорят во всех концах «свободного мира»? И не это ли обсуждают сейчас между собой клиенты, сбившиеся в холле? Да, а вдруг ситуация ухудшится и жизнь снаружи на несколько дней замрет. Есть риск, что рейсы отменят или направят в обход. Проклятье, проклятье, проклятье!.. Нужно было выбрать Турцию, древние хеттские города. Что угодно, только не Кипр, не Белфаст и не Корсику, и даже не Англию, где всегда может заявить о себе ИРА. Все-таки известие о мятеже – не совсем адекватная замена ожерелью из цветов гибискуса, который вместе с приветствием и пожеланием благополучного пребывания надеется получить спускающийся по трапу турист. А беспорядок, который должен из-за этого возникнуть в аэропорту в дополнение к обычному беспорядку? Дикий ужас такой прилет! Правда, у Ретны, какой он ее знает или, точнее, какой представляет и изобретает в своем воображении, реакция может оказаться совершенно неожиданной. Девчонка не из пугливых, совсем не трусиха. Ее скорее возбудит то, что она угодила в несколько шумноватую главу современной истории, что ее выбросило посреди яростных, даже кровавых событий и что она когда-нибудь сможет сказать, что была их свидетельницей. В Саскачеване, в Монтрё все было в основном спокойно, и ее не избаловали зрелища больших демонстраций, стычек, маршей против голода или за гражданские права. Тем не менее все это добавляет новые сложности к тем, которые он видит уже сейчас. А их хватало и так.
Он снова, в который раз, предпочитает думать, что везение, как сказал бы этот старый хрыч Ирвинг, находится на его стороне. Какова бы ни была причина волнений, через несколько часов все должно войти в норму. Сейчас он чувствует себя лучше. Что за идея лопать эти пастилки? Он рассматривает в зеркале зубы, десны и окончательно успокаивается при мысли о том, что его нога ни разу не ступала в кабинет стоматолога. Так же как не был он у оторино… или у костоправа… или у кюре… Одна-единственная гонорея – как бы для того, чтобы знать, что это такое!.. А кроме этого – никаких исповедей, равно как и никаких психиатрических кушеток!.. Он мог бы продолжать так и дальше, поздравляя себя с хорошим состоянием своих позвонков, артерий, моторной системы, с тем, что еще ни разу до настоящего времени не имел осечек в постели… Слава богу! Тому богу, в которого он не верит!..
Ретна будет здесь завтра вечером или, может быть, в понедельник, и эта комната перестанет быть незначительной, обезличенной, не имеющей прошлого, одной из тысяч других подобных ей комнат. Ока станет их комнатой. «Меня действительно заносит; что это я вдруг стал таким сентиментальным?» – констатирует Арам.
Прежде чем спуститься вниз, он снова выходит на балкон, чтобы посмотреть, как обстоят дела. Движение возобновилось. Бронемашины исчезли..
– Как подумаю, – говорит Асасян, – как подумаю, что в течение почти шести месяцев я был почти единственным, кто приходил в урологическое отделение, где его лечили, и узнавал новости про его мочевой пузырь, беспокоился за него, спрашивал, не ранит ли его зонд и в состоянии ли он терпеть!
О ком шла речь? О ком рассказывал ему Асасян?.. Ах да, об одном друге, об одном типе, который его надул, о большом специалисте по камням и драгоценностям более или менее сомнительного происхождения, который был его компаньоном в Амстердаме, Париже, Антверпене и который его обманул, его и всех остальных коллег: евреев, греков, армян, именно потому и отказавшихся интересоваться его зондами и его мочеиспусканиями, так что в больницу пришлось ходить одному Асасяну.
– Потом, – продолжает Асасян, – он захотел снова заняться своей маленькой коммерцией, позвонил мне.
Я даже не стал ему отвечать. А он настаивал, настаивал. В конце концов я ему ответил: «Ладно, давай, старая обезьяна, возвращайся в свою клетку, только постарайся, чтобы тебе не прищемило прутьями хвост!»
Ну зачем Асасян ему все это рассказывает? Почему Асасян перестал преподавать греческие корни, романские языки?.. Почему расстался с гомеровскими поэмами?.. Слишком уж много он дает объяснений, и через некоторое время уже невозможно вообще ничего понять. Ни почему он уехал из Соединенных Штатов. Ни почему перестал преподавать в Беркли и в Техасе. Ни почему вдруг начал продавать виски. Виски, оказавшееся мерзким ersatz,[81]81
Заменитель, эрзац (нем.).
[Закрыть] из-за чего он едва не угодил в тюрьму. Невозможно понять и что его привело в Египет, из которого большинство его соотечественников уезжает.
У Арама такое впечатление, что он едет сквозь его речь на rickshaw,[82]82
Рикша (англ.).
[Закрыть] что его везут то туда, то сюда, и он никак не может понять, где сейчас находится. То речь идет о бракосочетании в 1938 году короля Фарука с Фаридой Зульфикар, то Асасян со слезами на глазах описывает какую-нибудь павловнию или массив купавок, вулкан Орисабо в Мексике или еще, например, невесомый джерси Коко Шанель, непонятно каким хитроумным способом перейдя к этой теме и в изобилии пересыпая свою речь именами, словно долго занимался вопросами моды.
Иногда, когда он говорит о себе, – при этом бывает трудно понять, кто он такой, где все происходит, – попадаются довольно трогательные пассажи, граничащие с патетикой: «В то рождественское утро я плакал как ребенок перед пустым камином. Но вскоре мною овладел гнев. Конечно, я не собирался лезть в бутылку из-за этого старого хрыча, но я был зол на себя: на свою мягкотелость, на свою боязнь, на свое нежелание вникнуть в смысл происходящего, когда уже наступило для этого время!»
И вдруг, оборвав эти чистосердечные излияния, начинает нести явный вздор, начинает, например, утверждать, что принадлежит к лондонскому Falconer's Club[83]83
Клуб сокольничих (англ.).
[Закрыть] и к солсберийскому Old Hawking Club.[84]84
Клуб старинной соколиной охоты (англ.).
[Закрыть] Как ему верить? Что может быть общего между ним, вооруженным этими фантастическими очками, этими двумя деформирующими донышками от бутылок, и самым зорким глазом из всех когда-либо созданных природой.
Впрочем, какое это имеет значение. Мощное отвлекающее средство. Перемежаемые цитатами воспоминания, собственные и принадлежащие другим, все идут и идут, как сквозь настежь распахнутые двери. И так же быстро уносятся. Однако все-таки интересно в день мятежа, когда отель может вдруг вспыхнуть ярким пламенем, узнать, что Веспасиан, умирая, сказал: «Я чувствую, что начинаю превращаться в бога!» Даже если нет ни малейшего намека на то, что он действительно так говорил. Либо запомнить такой очаровательный совет Агаты Кристи: «Выходите замуж за археолога. Чем старее вы будете становиться, тем больше он вас будет любить!» Все по разряду застольных разговоров. А почему бы и нет? Асасян, словно заметив в Араме какой-то надлом, поставил перед собой задачу его развлечь, изменить направление его мыслей. Однако более эффективно развлекают набрасываемые им портреты, а не философствования и не лингвистические упражнения. Иногда походя Арам в этой кавалькаде узнает знакомое лицо – чаще аутсайдеров, чем знаменитостей, – хотя, как правило, сохранившееся в его памяти впечатление от этого лица существенно отличается от впечатления Асасяна. Например, этот Шелби, чье почти маниакальное пристрастие к провоцированию заслонило все качества. «Он смешивает dry[85]85
Коктейль из вермута с джином (англ.).
[Закрыть] с «Семирамидой». Если вы туда пойдете, вы его увидите…»
Или вот еще один outsider, который, кстати, не прошел дистанцию до конца и исчез прямо на глазах у зрителей, разлетевшись на мелкие кусочки от собственной пиротехники. Его называли Великий Визирь. Называли с уважением и ужасом. Чертовски был опасен, потому что вбил себе в голову организовать рэкет против пятизвездочных отелей, угрожая их взрывать. В конечном счете взорвался сам. Маньяк любительской бомбы – она сработала у него в руках. От него не осталось ничего.
Асасян удивляется, каким образом Арам мог его знать:
– Это же не ваши времена.
И на этот раз Арам включается в игру своего собеседника:
– Это произошло лет пятнадцать назад, – уточняет он, наконец проявляя интерес к разговору. – Он подошел ко мне на одной из улиц в Сенеке. Я прятался там с Дорией, у нас был тогда медовый месяц, точнее, он все еще продолжался. Я в ту пору уже бросил шахматы, а она свои бурлески. Так вот, он подошел ко мне и предложил с ним сыграть. На моих условиях. Такое со мной тогда случалось относительно часто. Люди меня узнавали. Да и как бы им меня не узнавать после всей этой шумихи, которая длилась больше десяти лет? И как только я где-нибудь появлялся, все кидались ко мне со всех сторон, готовые выложить любую сумму. Гнусная пора! К тому времени я не играл уже года два. И был чертовски рад, что с этим кончено. Дория тогда еще была просто Дорией, без Изадоры. Она еще не посматривала в сторону underground кино и всего того, что потом вышло из кузни этого Энди. Мы с ней вдвоем играли в простодушие. И оба не имели ни гроша. Когда дела шли совсем плохо, она трясла Хасена. На меня он был несколько зол за то, что бросил шахматы, и за то, что был с Дорией. Потом мы помирились… Так вот, тот тип в Сенеке предложил мне…
– И вы, конечно, нарушили свой зарок никогда больше не передвигать деревяшек по шахматной доске. Скажите мне, что вы согласились: говорят всем outsiders везет, даже против чемпиона. И позвольте мне себе это представить: Арам Мансур – соперник этого пиромана! Это было бы просто великолепно. Скажите мне, что игра состоялась, – ваша последняя партия в этом мире, разыгранная с Великим Визирем. Как раз такое имя было у автомата Екатерины II.
– Я отказался… Но мы выпили вместе пива на автовокзале. Вы представляете себе Сенеку?.. И вот там, на вокзале, посреди приезжавших и отъезжавших автобусов, он мне рассказал, стесняясь не больше, как если бы речь шла о рецепте чесночного соуса к бараньим мозгам, про свой проект: рэкет против отелей самого высокого уровня, вроде «Рица» в Бостоне или «Ласнера» в Санта-Монике… из которого я прибыл через Нью-Йорк и Женеву… Да, он хотел получать свою долю прибылей.
– Дивиденды террора! – уточнил Асасян.
– Либо, если дирекция не позволит себя запугать, разнести все в клочья. Мне проект показался просто замечательным. Грандиозным! Пластиковая бомба, которую подают с салатом «Микадо» или в мороженом «Голова суэцкой мумии»! Блеск, не правда ли? Что за стиль!
– Действительно, истории отелей ужасно не хватает Герострата, – вставляет Асасян, расцветающий всякий раз, когда ему удается сказать что-то остроумное и когда беседа принимает другое направление.
Он вроде бы совсем не торопился покидать стол в кафетерии и отправляться в свое бюро в подвале. Очевидно, кто-то его замещал. Араму хотелось перевести разговор на инциденты, обусловившие развертывание военных частей в центре города и вокруг государственных учреждений. На этот раз Асасян оказался более лаконичным и спрятался за своеобразный скептицизм и выжидательную позицию старого писца, привыкшего к дворцовым революциям, к ярости толпы, к интригам евнухов и духовной коллегии и в то же время помнящего, что в пирамиде ему отведена комната рядом с фараоном. Не может быть почти никакого сомнения в том, что роль, принадлежащая Асасяну в функционировании «Каир-Ласнера» нового образца, более значительна, является более ключевой, даже оккультной, чем Арам поначалу предположил.
– Все очень скоро придет в норму… Уже пришло: уличное движение возобновилось.
– А рейсы, самолеты?
– Все в норме.
– Никаких угонов?
– С какой стати?.. Посмотрите лучше вокруг нас и в холле… и если спуститесь в торговую галерею, – люди разгуливают как обычно. Могу я вам предложить еще один десерт?
– Уже около четырех, – произносит Арам. Его взгляд упал на оставшееся лежать на столе меню – названия блюд на трех языках, монументальный формат, разноцветная печать, как на книге литургических гимнов, и он замечает поперек колонки «Pastries – Delicatessen»[86]86
Десерт (англ., нем.).
[Закрыть] фразу, написанную фломастером: «Take a joint it's better for you!»[87]87
Покури-ка ты лучше травку (англ.).
[Закрыть]
– Интересно! – произносит он. – Гашиш лучше, чем черничный пирог.
Он обращает внимание на другую надпись, помельче, на испанском, под словом кетчуп: «Dolores te quiero».[88]88
Долорес, я тебя люблю (исп.).
[Закрыть] Потом, на другой странице меню, такое обвинение «David Kelly is a fucked pervent».[89]89
Дэвид Келли – извращенный тип (англ.).
[Закрыть]
– Молодежь забавляется, – говорит Асасян. – Бывает даже, что здесь вписывают свои предложения и запросы, оставляя свои координаты. Кто-то продает фотоаппарат, кто-то просит одно место до Асуана. Многие приходят сюда с улицы. Кафетерий открыт для всех. Но меню приходится менять почти каждый день. А то бы оно превратилось в доску объявлений. Порой не слишком невинных.
– Вам случается читать «Гостеприимство»? – спрашивает Арам.
– Нам перестали присылать этот журнал. Мы уже не числимся в списке абонентов: отель перешел в другие руки.
Асасян вздыхает, а потом произносит скорее шутливым тоном:
– Ах! Посыльные, наши грумы былых времен, что это были за вестники!.. А теперь здесь эти надписи, как на дверях общественных уборных. Как раз напротив персикового мороженого! Какая жалость.
Однако совершенно очевидно, что он в хорошем настроении.
В этот момент какой-то почтенный персонаж с роскошными зубами, матовой кожей и черепом, способным отражать с равным успехом и птолемеевские созвездия, и кремлевские люстры, очень сдержанный в жестах, останавливается перед ними в легком поклоне, вобравшем в себя и властность, и церемониальность, – тот природный вкус к иерархическим ценностям, который позволяет сохранять добрые отношения с любым правительством, с любым режимом. Асасян встает, быстро представляет их друг другу, так, словно они и без того уже знакомы. Арам слышит название какого-то официального титула вместе с именем, которое не запоминает. Сколько уже имен пронеслось через его уши! С другой стороны, Асасян, обладающий даром представлять людей, не преминул отчетливо произнести благоприобретенную фамилию Мансур, которая тотчас произвела должный эффект, хотя их благородный собеседник и не являлся настолько новичком на папертях исламского мира, чтобы вообразить себе, что перед ним находится какой-нибудь потомок Зеиритов или Альмохадов. Арам сразу оказывается вознесенным на свой прежний щит, в качестве одного из людей, больше всех сделавших во славу этой игры, индийской, правда, по происхождению, но прошедшей через Персию и распространившейся благодаря арабским завоеваниям. Игра шахов и визирей!..
И вот высокопоставленный персонаж без протокольных вывертов, попутно извиняясь, что не садится за их стол, как его об этом просят, торопится схватить эту славу на лету и тут же сделать этому гостю, обладающему в его глазах ни с чем не сравнимым престижем, приглашение:
– Для меня будет очень большим счастьем, если вы согласитесь присутствовать…
И вот он уже удалился, предоставив Асасяну объяснить, о чем идет речь; и, едва высокий силуэт исчез за зарослями дурмана, тот приступает к выполнению своей задачи.
– Сегодня он выдает замуж свою дочь. Очень пышная свадьба. Свадьба года. На ней будет весь город, весь Персидский залив. Прежде всего обратите внимание на приготовления на втором этаже: весь этаж – прямо море цветов, ожидаются сотни гостей. Вы сможете сами оценить это сегодня вечером: чистый Веронезе! Венеция по одну сторону Средиземного моря, а этот Восток – по другую. Ни один из приглашенных не откажется прийти.
Все произошло так стремительно – появление отца, несущего на себе ореол собственного величия, представление, приглашение на вечер, – что Арам на миг спрашивает себя, не было ли все это продумано до мельчайших деталей, чтобы поймать его в ловушку и помешать уклониться.
– А есть возможность от этого отвертеться? – спрашивает он.
Асасян сохраняет уклончивое выражение. Арам не обязан присутствовать на этом приеме, но легко угадать, что если он туда пойдет, если он там покажется, то Асасян ему будет лично признателен, а у него перед последним есть определенный долг. Трудно сразу оценить все «за» и «против». Чуть позже будет видно. К тому же как еще он может распорядиться своим вечером?.. Глотать еще одну из тех пастилок ему вовсе не хочется.
Асасян его не покинул. Он спокойно смакует свое мороженое: можно подумать, что у него нет никаких дел и что он хочет во что бы то ни стало удержать его здесь, наблюдать за ним, помешать ему пойти побродить по городу, по базару, по некрополю.
Но, с другой стороны, к кому бы еще он мог присоединиться в этой толпе, продолжающей кружить и двигаться вокруг них между холлом и кафетерием?
Эти сутки или два дня, которые еще отделяют его от Ретны, представляются ему вечностью. Никогда еще ход времени не казался ему столь медленным. А Асасяну, который продолжает рассказывать ему какие-то истории, сделать эту тоску менее острой не удается. Время словно завязало у него в груди узел. Речь идет, естественно, не о времени по Гринвичу, не об астрономическом времени, а о своеобразном tempo,[90]90
Время, ритм, темп (итал.).
[Закрыть] который нарушился и как бы разошелся с ним, о темпе, имеющем разные параметры в зависимости от темперамента живущих в нем людей: accelerando[91]91
Быстрее (итал.).
[Закрыть] или titardando,[92]92
Медленнее (итал.).
[Закрыть] по обстоятельствам.
С Асасяном у него сегодня происходит то же самое, что совсем недавно происходило с Орландо: Арам перестает слушать, теряет нить, слова летят мимо ушей. А когда ему случается ответить, то так, как если бы на его месте отвечал кто-то другой. Иногда у него создается впечатление, что Асасян его встряхивает, чтобы разбудить, а он позволяет вытаскивать себя на поверхность, поднимать на борт, не оказывая сопротивления.
Орландо – говорун. А Асасян – скорее любитель слов. У него такая же манера посматривать через очки, как у одного менялы из Мемлинга разглядывать на свету драгоценные камни, но только этот рассматривает через свою призму слова и имена людей.
Если Орландо довольствовался монологами, то Асасян пытается заставить его говорить. О! Отнюдь не в дурных целях и не из-за любопытства. Скорее, чтобы снять с него груз, чтобы освободить его от всего того, что осталось в нем невысказанного, возможно приберегаемого на будущее.
Арам чувствует себя слишком усталым, чтобы сопротивляться, или же думает, что если кому-то и можно рассказать все, то скорее всего ему, Асасяну. Тем более что вопросы Асасяна не имеют ничего общего с похожим на раздевание допросом Стоуна.
– Знаете, – говорит он, – что меня вообще интересует в людях, так это те стороны их жизни, на которые никто не обращает внимания. Например, если говорить о вас, то мне интересны ваши темные годы… именно темные.
Арам смотрит на него с удивлением: откуда это он извлек такую странную формулировку? Что за дымовая завеса? Даже тогда, когда ему прямо в лицо били вспышки хроники, у него было ощущение, что он так еще и не вышел из темноты.
– Ваши темные годы, – объясняет Асасян, – это не ваше детство, которое я представляю себе наполненным солнечным светом, а период от случайной гибели вашего опекуна до того момента, когда вы оказались в Америке. Между 1942 и 1943–1944 годами… Ведь вам было около тридцати лет, если я не ошибаюсь… Каким образом – на каком ковре-самолете, с помощью какого волшебства – вам удалось приехать в Америку до ее вступления в войну?
– Эшелон еврейских детей, вывезенных через Специю, а потом через Лиссабон, к которому я пристал… по ошибке.
– …по счастливой случайности. Вас посадили на карантин, когда вы приехали? В ту пору еще так делали?.. А потом вы продавали газеты, мыли машины… Процесс интеграции. И все-таки там было тогда хорошо?..
– Было хорошо, – говорит Арам, – в той мере, в какой все было иным и не напоминало мне об одном уголке, который я стремился забыть.
– А ваша страсть к игре…
Однако Арам не дал ему продолжить:
– Страсти никогда не было. Была лишь потребность замкнуться в себе, начертить себе границу и никогда не выходить за ее пределы. Чудесное средство, чтобы занять мозги. Никакой страсти… по крайней мере, у меня… нечто вроде стратегии, одиночества. Я хотел стереть… одну вещь, поставить что-то на ее место.