Текст книги "Темп"
Автор книги: Камилл Бурникель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Обоз, подвергшийся нападению в пути, – не очень понятно, направлялся ли он на запад или на восток, – довольно банальная история, построенная на том, что краснокожие и колонисты самой судьбой были обречены конфликтовать из-за земель и пушнины. Первые со своими конями и стрелами символизировали скорость, традиции клана и естественное право; вторые, доведенные до изнеможения, втиснутые в свои wagons[56]56
Фургоны американских колонистов (англ.).
[Закрыть] переселенцы – медлительность, коварство и грабеж. Между теми и другими – несколько пришедшихся кстати поборников справедливости. Использованная формула давала простор фантазии, и Арам уже собирался уходить, уверенный, что этого вполне достаточно, чтобы удовлетворить любопытство бедного Хельмута, но тут его внимание привлек один появившийся на экране кадр. Голова белого сокола, точная копия египетского бога Гора, выделялась на фоне пихт и на фоне такого пейзажа, который с одинаковым успехом мог принадлежать и Лаврентийской возвышенности, и Битинии, родине Антиноя. Голова птицы была повернута к чему-то, что, естественно, увидеть было нельзя; и внезапно интенсивность ее взгляда стала такой ужасающей, что казалось – сокол ищет себе добычу в самом зале.
Образ, полученный с помощью телеобъектива и включенный в этом месте в фильм, был настолько высокого качества, что тут же становилось очевидным, что он является частью другой съемки, другой, может быть, орнитологической ленты, и оказался здесь, как и многие другие цитаты, лишь для того, чтобы хоть немного украсить посредственное, а то и вовсе отсутствующее содержание.
Арам впервые видел сокола, хотя и не живого, но, по крайней мере, в его естественной обстановке. Реального сокола, а не этого идеограммного, который служит концерну гербом, чтобы штемпелевать множество предметов, используемых в отелях «Ласнер». Он был так поражен увиденным, что продолжал смотреть фильм, выжидая момент, когда еще один отрезок той же самой разграбленной, разрезанной на куски ленты снова, между двумя эпизодами, даст другое изображение того же качества, той же интенсивности. И действительно, несколько минут спустя птица, на этот раз летящая над пихтами, вновь появилась, но сказать определенно, была ли это та самая особь – настоящий высотный сокол или же какой-нибудь обыкновенный коршун, полевой лунь, которые слишком тяжелы, чтобы пытаться на своих размашистых крыльях взмывать к зениту соколиной охоты, – не представлялось возможным.
Затем кадр снова сменился сюжетом. Арам потерял уже всякую надежду вновь увидеть это чудо, когда показанный вначале и снятый на этот раз уже во весь рост белый сокол опять вернулся на экран. Он узнал его сразу. Вычерченного на фоне сизого, похожего на обожженный металл неба и с такой силой вцепившегося в вершину скалы, словно собирался вот-вот унести ее с собой. Едва появившись в своей геральдической ливрее, в усеянной ромбами с пурпурно-рыжими краями мантии, он тут же весь выпрямился для взлетного прыжка, широко расправил крылья и начал бить ими с совсем небольшим размахом колебаний, как самолет, стоящий на тормозных башмаках и продувающий двигатели, чтобы обрести устойчивое положение на ветру. Теперь бросалась в глаза ослепительная белизна открывшегося таким образом тела, которая составляла единое целое с внутренней поверхностью крыльев. На этом безукоризненно чистом облачении и на самих крыльях выделялись отделенные равными интервалами маленькие темные и золотистые перышки, усеивавшие всю поверхность, подобно крошечным хвостикам горностая на распахнутой королевской мантии. Это было так красиво, что перехватывало дыхание. Захотелось иметь возможность остановить кадр, как в просмотровом зале при монтаже фильма. Однако вслед за этим разыгралась драма, и Арам почувствовал резкий толчок в груди, внезапную тоску, засосавшую где-то под ложечкой. Его взгляд не мог оторваться от события, которое еще только предчувствовалось. Птица взлетела. Может быть, это была уже не та. Теперь на изображении не было никакой белизны. Солнце освещало хищника сверху. Черное на голубом фоне. Началось преследование. Хотя преследуемой птицы пока еще не было в поле зрения, уже слышался ее крик, пронзительный, отчаянный, невыносимый. Объектив поймал ее только в заключительной фазе этой воздушной охоты. Спастись можно было лишь оторвавшись от хищника, причем только в одном направлении – устремившись вверх. Однако сокол оставался хозяином высоты и наседал своей заостренной тенью и на эту попытку спастись и на этот крик. Потом все свершилось в несколько секунд. Первый пикирующий спуск. Первый удар, лишивший жертву равновесия, которой все же удалось, отскочив, выправить линию полета. Наконец второй и последний, совершенно ужасный удар, за которым последовало падение к земле, во время которого победитель, позволяя своей жертве, этому комку перьев, шевелиться и кричать, прежде чем его унести, делал изредка, чтобы сохранить равновесие, неравномерные движения крылом и одновременно небрежно нанося своей жертве удары клювом в шею, словно для того, чтобы она, растерзанная и обливающаяся собственной кровью, ощутила наступление смерти.
Здесь кадр оборвался. На таком конце. На трагедии. На метафоре, парадоксальным образом отнимающей у визуального контекста ее субстанцию, даже просто реальность. Можно было лишь удивляться, что сам фильм продолжался и шел до самого конца, который мог, естественно, быть только нелепым и откровенно пародийным. Однако вся эта потрясающая сцена, несмотря на то, что была очень короткой, настолько властно овладела его сознанием, так перевернула его своим финалом, что Араму так и не удалось до самого конца схватить нить истории, которую разыгрывали загримированные под краснокожих актеры. Не из-за напряжения ли, с которым он следил за этим преследованием? Его глаза увлажнились, по щекам текли слезы. Это были не слезы жалости, а скорее слезы, порожденные каким-то жестоким совершенством, гармоничным чувством неотвратимого. Это переживание, вероятно, отразилось на его лице – чему он сам не преминул бы удивиться, – и он чувствовал, как из-за него сердце продолжает сильно и беспорядочно биться в груди. Однако вот уже несколько мгновений чья-то рука лежала на его руке, покоящейся на колене, словно кто-то хотел этим жестом помочь ему овладеть своими чувствами, хотел помочь понять, что не он один реагирует подобным образом на это зрелище – на эту смерть в пространстве, – испытывая его гипнотическое воздействие, и что кто-то находится рядом с ним, реагируя точно так же.
Несколько раз в течений дня, и во время разговора с Ирвингом Стоуном тоже, Арам задавал себе вопрос о том, что же его так притягивает к Ретне. И удивлялся, почему его до такой степени интересует ее не ахти как замаскированное поведение. Раз он продолжает на эту тему размышлять, значит, вопрос остается открытым, а они, находясь в одном здании, в этом странном лабиринте, каковым при определенном стечении обстоятельств оказывается отель, только и делают, что играют в какие-то действующие на нервы прятки и никак не могут друг с другом встретиться. И вот теперь он ее обнаружил здесь, в этом зале, сидящую рядом с ним и так же, как и он, взволнованную, потрясенную, а по существу восхищенную этим молниеносным преследованием и этим падением в смерть. Однако больше всего в этом коротком эпизоде их поразило, очевидно, то, что речь шла не о птице, управляемой с земли ее слугой и хозяином, на голову которой, едва она вернется на перчатку и получит свою подачку, тотчас наденут чехол, снова погружая ее в ночь. Свою печать подлинности и свой смысл образ черпал в том, что птица охотилась в одиночку, для себя самой, вдали от людей и в этом открытом, простирающемся под ней до бесконечности пейзаже, что она не подчинялась никакому иному зову, кроме права брать и сохранять взятое за собой. Жестокий кадр. Даже невыносимый, как всякий неравный бой. Жестокий, как всякая жизненная потребность. Однако прекрасный, потому что птица была свободна и потому, что ее свобода заключалась не столько в воле к победе и в уверенности, что она победит, сколько в возможности взмыть в пространство, где ничто не ограничивало ее полета.
Ретна была здесь, и Арам почти не удивился, что она подсела к нему и что рядом с ним оказалось свободное место. Она не убрала свою руку, и он осторожно повернул свою так, чтобы, прижав ладонь к ее ладони, добиться еще большего контакта для проникновения флюидов. Он выждал довольно долго, прежде чем повернул голову в ее сторону. В полутьме зала, подрагивающей от мерцания проекционного аппарата, пронзаемой расходящимися либо сгруппированными пучками, переносящими изображение через неосязаемую звездную пыль, он увидел лицо столь молодое, столь внимательное ко всему происходящему на экране, столь восприимчивое к тому, что для него было всего лишь затертой до основания формулой, что он испытал нечто вроде юношеского откровения и почти устыдился этого. Устыдился, что не отдается во власть этому фильму так же беззаветно, как дети, которые не устают слушать разные не имеющие конца и начала истории. И лицо ее выражало такое доверие, такую поглощенность происходящим, что Арам спросил себя, отдает ли его соседка вообще отчет в том, что он держит ее руку в своей, и понимает ли она значение этого жеста. Впрочем, какая разница! У него было такое ощущение, будто он только что открыл иллюминатор и, глядя на проносящиеся под форштевнем волны, внезапно захлебнулся порывом свежего воздуха, прогоняющего миазмы слишком долгого морского перехода.
– Ну как ваша прогулка? – спросил Арам, когда они входили в главное здание. Они еще ничего не сказали друг другу ни когда кончился просмотр, ни после того, как вышли из зала.
– На Плеяды?.. Облака все закрывали.
– Я думал, вы поехали по другому маршруту, на Лез-Аван и на Сонлу.
– Это завтра, – уточнила она. – Завтра утром, очень рано.
Впервые они прошли вместе по просторному центральному коридору, ведущему в холл. Там царило необычное оживление: мужчины и женщины в вечерних туалетах входили и выходили из зимнего сада, и это свидетельствовало о том, что прием, приготовления к которому Арам наблюдал днем, еще продолжался, перейдя в ужин. Музыка оркестра, расположившегося на сцене, разливалась по салонам, но как бы под сурдинку, не мешая клиентам, прогуливающимся поблизости либо читающим какой-нибудь журнал или финансовую газету, сидя на диванах и креслах. В баре, очевидно, было еще достаточно народу. Впрочем, упоминание Ретны о ее завтрашней программе, похоже, обесценивало любой проект Арама, направленный на то, чтобы избежать этого банкета, где можно было завязнуть, если кто-нибудь из знакомых пригласит его за свой стол.
– Правда, очень рано?
Понимая, что он, возможно, увидел в этом предлог, чтобы сократить время встречи, она сказала примирительно:
– Мне надо совсем мало сна.
– Это очень удобно, – сказал Арам.
– А вы, как у вас насчет этого… как у вас со сном?
Интересно, нарочно она говорит в этом легкомысленном тоне или он для нее естествен? Снова те же короткие фразы, вроде бы без особого смысла и в то же время не лишенные какой-то колючести, словно она следит за тем, чтобы держать его на расстоянии. Арам лишь слегка уклончиво пожал плечами, дав ей понять, что в его случае проблема сна не существует.
Они обратили внимание на зимний сад, на освещенные столики и толчею гостей под большой люстрой и под освещенной крышей-витражом. Прожекторы были спрятаны за группами карликовых пальм, и Арам впервые подумал, настоящие они или искусственные. Все это напоминало фойе театра или маленький оперный зал, в котором оборудовали площадку для бала.
Они пересекли холл, прошли мимо бюро приема и пошли по галерее вдоль ресторанного зала, сверкающего огнями и пустынного, зияющего в ночи своими огромными окнами.
Арам обратил внимание на ее походку. О чем она могла думать? Она раскачивалась взад и вперед, как это делают сверхсерьезные люди, погруженные в размышления, которые, предаваясь своей интенсивной философской гимнастике, как бы испытывают потребность воткнуть в землю какие-нибудь суры, посадить в почву их предписания, чтобы они дали там корни. При этом шаг был мягким. Сейчас она ему казалась более высокой, более стройной, чем он ее себе представлял, когда думал о ней днем. Может быть, менее беспечной, чем когда увидел ее выходящей из воды. Очевидно, это было связано с ее колебаниями относительно того, о чем говорить. Однако ее молчание в тот момент, когда она проходила перед всеми этими зеркалами и освещенными витринами, только усиливало в нем ощущение ее присутствия.
– Вам случается видеть сны и потом их вспоминать?
– Всего один! – сказал Арам. – Я никогда не вижу этих вещих штук, которые люди рассказывают, когда событие уже произошло.
– А что именно? Какой сон?
– Банальный, из самых обычных: лечу очень высоко и планирую.
– А пейзаж… внизу?
– Никакого пейзажа… Пустота.
Дойдя до конца центральной аллеи с раковиной работы Лалика[57]57
Рене Лалик (1860–1945) – французский декоратор, занимавшийся преимущественно изготовлением изделий из литого стекла.
[Закрыть] в нише, выполненной с каскадом разноцветного стекла, они повернули обратно и в конце концов оказались в атриуме, внутреннем дворике в римском стиле с высокими порфировыми колоннами, увенчанными капителями из позолоченной бронзы. Стеклянные двери бесшумно расступились перед ними. Они пересекли портик и прошли по слегка покатой кривой до двух ярких шаров у входа в отель.
– Вам нужно было бы набросить что-то на плечи, – заметила она, поправляя на своих плечах куртку с подкладкой из овчины. – Арам, обратив внимание на ее очень неженский покрой, подумал, что Ретна, очевидно, взяла ее перед тем, как присоединиться к нему в кино, в шкафу Шинкера, своего знакомого, своего boy-friend[58]58
Приятель (англ.).
[Закрыть] – теперь это слово звучало несколько старомодно. – Что-нибудь такое, на улице немного прохладно, – добавила она. Однако она ничего не сделала для того, чтобы избежать близости воды, где эта прохлада, естественно, чувствовалась больше.
– Я знаю эти места, не беспокойтесь за меня, – сказал Арам. – Местные жители могли бы подтвердить, что я здесь родился. Во всяком случае, я здесь вырос… Впрочем, кто знает, где мы рождаемся…
Они пересекли дорогу, обочины которой были забиты выстроившимися наискосок машинами, потом лужайку, освещенную источником света, расположенным на уровне травы, такой ярко-зеленой, что она казалась столь же нереальной, как освещенная рефлекторами трава на скаковом круге. Небольшие белые плитки позволяли пересечь этот газон, как японский сад, – одинаковыми и мелкими, как у японочки, шажками.
Дойдя до берега озера, Ретна, вместо того чтобы направиться в сторону города, в более светлую, хотя и столь же пустынную зону, пошла в другом направлении. Арам, вероятно, воздержался бы идти в ту сторону, где после Гравьера и обнесенных оградой садов, обступавших изолированные дома, через восемь или девять сотен метров находились доки с лодками и катерами, а еще чуть дальше участок сухого дока. Если смотреть на «Ласнер-Эггер» оттуда, то он вызывал ассоциации с каким-то огромным трансатлантическим лайнером, поставленным с зажженными огнями в сухой док. Но зато дальше идущая вдоль озера дорога из-за густой растительности терялась вдруг в пятнах довольно густой темноты.
– Вам, наверное, лучше надеть вашу куртку, – сказал он.
– Это не моя куртка, – ответила она, подтверждая правильность хода мысли Арама о ее принадлежности. Потом добавила: – Забавная манера вот так беспокоиться друг о друге… это избавляет нас от необходимости разговаривать.
Постепенно их окутали сумерки, запах почти неподвижной воды, обступила тишина, лишь изредка нарушаемая хлопаньем крыльев проплывшей наискосок птицы или криком какой-нибудь другой птицы, доносящимся из травы.
Арам в конце концов спросил, правда ли, что она стучала, а он не ответил? Таким образом можно было уточнить, действительно ли это была она, и узнать о ее намерениях.
– Конечно же нет. Как можно? Я только написала несколько слов и сунула записку под дверь. Я приходила на ваш этаж за одним человеком.
– Вы работаете в городском агентстве?
– Вовсе нет! – воскликнула она. – Почему вы так предположили?.. Мне случается возить людей туда-сюда… это дает мне немного на карманные расходы… А иногда я присматриваю за детьми, день-два… иногда дирекция просит меня почитать кому-нибудь, проводить к врачу, в церковь… Похоже, я на хорошем счету. И с рекомендациями, само собой разумеется.
– Вы студентка?
– Была. Не захотела продолжать.
– Ваши родители живут в Монтрё?
Она засмеялась.
– Угадайте, – сказала она. – В Саскачеване, в Канаде. Вы любите снег? Пургу?
– Вы что, захотели увидеть Европу? – спросил Арам, вспомнив про объявления, публикуемые в «Гостеприимстве», и подумав, не началось ли приключение Ретны именно таким образом. Но тогда почему Монтрё, а не Рим или Париж?
– Это из-за одной молодежной группы симпатичных мальчиков и девочек, которых я встретила в Шенноне, в аэропорту, и которые направлялись в Швейцарию на концерт кельтской арфы. Они потом уехали в Коннемару, а я осталась здесь.
– Очень привлекательный уголок, – сказал Арам. – Праздник нарциссов. Золотая Роза. Здесь редко давят собак. Навалом стариков. Здесь довольно мало самоубийств. Вы знаете Стоуна?
– Ансамбль?
– Нет, писателя. Ирвинга Стоуна, боже мой!.. Ирвинг утверждает, что Монтрё не имеет себе равных по части поддержания людей в форме и что здесь никто не умирает. Это как Ирландия, ваши друзья, должно быть, вам это говорили: там тоже никто не умирает, просто превращаются в призраки. Я мог бы рассказать вам историю, которая произошла со мной в Уиклоу… но, очевидно, в другой раз.
В этом месте растительность образовала нечто вроде темного туннеля. Она подождала, пока они из него выйдут.
– Теперь у меня здесь комната… однокомнатная квартирка… неплохая… и вот эта работа здесь… уже вторая с тех пор, как я в Швейцарии.
– А вы приехали?..
– Год назад. Почти год.
Она приехала вскоре после его последнего приезда в «Ласнер»; через несколько месяцев после того, что произошло в Гштаде.
– А что вас еще интересует помимо этого?
– Путешествия!.. Банально, я понимаю… То же, что вы говорили про ваш сон.
Она прошла немного вперед, думая, что он задержался, чтобы помочиться. Однако он облокотился о перила и смотрел на какие-то заросли травы метрах в тридцати, на другой стороне дороги. Ретна возвратилась к нему и прислонилась спиной к перилам, лицом к озеру.
– Вы бы никогда не поверили, я прожил здесь до одиннадцати, почти двенадцати лет.
– И были счастливы?
– Как может быть счастлив гамен. Здесь так говорят, гамен. Только потом все кончилось довольно плачевно. Ссора… с одним человеком, которого я тогда любил.
– Такое не забывается, – сказала она.
– Совершенно дурацкая история… Тут была оранжерея, – начал он, – и я застал… Только зачем я все это рассказываю?
Внезапно у него возникло ощущение, что с момента своего возвращения он попадается во все эти воспоминания, как в сети.
– Слишком счастливое детство, это всегда заканчивается каким-нибудь фиаско, – сказала она несколько назидательно. – От него остаются только комплексы или сожаления. Зачем к нему возвращаться?
– Это вы, – заметил ей Арам, – это вы повели меня в ту сторону. Тогда вот это нагромождение обломков и ежевики, которое вы видите, называлось Гравьером.
И он добавил почти с яростью:
– Чего они ждут и не сносят эти развалины?
– Не думаю, чтобы они собирались делать это, – спокойно возразила она. – Прежде всего, это не развалины и там нет никаких обломков… Рядом с отелем, как можно!.. Они даже оборудовали там комнаты для персонала, находящегося на стажировке, для молодежи, кончающей школу гостиничного дела. Одну из них могла бы получить и я.
– Вы?
Подобный вариант ему показался поразительным, удивительно неуместным, хотя он и не смог бы объяснить самому себе причину такой самопроизвольной негативной реакции. А Ретна продолжала свои объяснения, не догадываясь о том смятении, которое вызвала в нем.
– Только мне не хотелось быть все время в их распоряжении… быть обязанной тотчас отозваться, если у кого-то из клиентов вдруг появится приступ тоски и он попросит, чтобы кто-нибудь составил ему компанию. Почему вы называете это развалинами? Здесь вполне можно жить, даже не без уюта. Правда, комнаты действительно немного тесноваты…
– В мое время они не были тесными! – вступился он, готовый защищать свое прошлое от намерений обосноваться там вместо него и оценивать все с помощью критериев, отличающихся от его собственных.
– Стены ведь с места не сдвинулись, – сказала она. – Во всяком случае, я предпочла найти жилье в городе.
Этот легкий разлад вызвал в нем нечто вроде раздражения. Ретна в конце концов это осознала.
– В один прекрасный день картины детства нас покидают, – заметила она. – Места тоже. Вещи приобретают иной смысл. А не поговорить ли нам лучше об этом художнике, которого вы знали, о Джузеппе Боласко.
– Попозже, – сказал он.
Они оставались в тех же позах, и их профили были повернуты в разные стороны: он по-прежнему стоял облокотившись, рассматривал заслоненный ночной растительностью фасад, который когда-то был домом Эрмины и из которого дирекция сделала нечто вроде dormitory[59]59
Студенческое общежитие (англ.).
[Закрыть] для молодых стажеров, а она, прислонившись к перилам спиной, смотрела на огромную черную поверхность, где ничего не отражалось и где ее взгляд тоже терялся.
Арам выпрямился. Потом, через минуту, он положил правую ладонь на перила, но так, чтобы удержать Ретну рукой в случае, если бы она попыталась увернуться или убежать. Она не сопротивлялась. Они даже почти не приблизились друг к другу. Их позиция оставалась какой и была: взаимно смещенной, как в какой-нибудь неустойчивой промежуточной фигуре танца, перед сменой ноги, позволяющей образовать новую фигуру. Ничего необратимого еще не произошло. Через два-три дня Ретна отправится с этим парнем на Родос, а когда она вернется в Монтрё, его здесь уже не будет. Нечто вроде балетного па, когда партнеры попеременно проходят друг перед другом.
Однако он чувствовал желание приблизить к себе это лицо, ощутить это почти сливающееся с ночью дыхание. И мгновение все длилось, как в тех картинах воспоминаний, когда крошечная частичка времени останавливается и вопреки течению навсегда остается на месте.
– Ну а Шинкер?
Не то чтобы он стремился иметь полную ясность в этом вопросе. Она могла отказаться отвечать, могла ответить, что ей будет угодно. Приятель! Одним больше!.. В отношениях, которые завязываются теперь между молодыми людьми, они отбрасывают все, что им мешает: и табу, и все остальное вместе со словами, лишенными значимости, лишенными контуров. Причем все это для того, чтобы не чувствовать себя невольниками слов – только поступки, не имеющие значения, ни к чему не обязывающие, не несущие на себе печати определенности, поступки, ставшие как раз самым малым из того, что они требуют от свободы, за которую она даже не дают себе больше труда ратовать.
– А как Шинкер? – повторил он.
– Ничего, – ответила она.
Ответ, которого он ждал, нечто вроде надписи на облаке. Однако за этим сразу же последовало уточнение, произнесенное таким обезоруживающим тоном, что вполне могло соответствовать истине.
– Он не интересуется девушками. К нам должен присоединиться его друг.
Эта фраза открывала ход в зыбкой почве, углубляться в которую ему не захотелось.
– Я очень люблю Эрика, мы прекрасно ладим друг с другом. Он вовсе не такой, каким вы, должно быть, его представляете, он серьезный и надежный. И абсолютно не манерный. А что касается его друга, так это один из тех музыкантов, что я встретила в Шенноне. У них все хорошо.
Давая все эти дополнительные сведения об Эрике, она стремилась отодвинуть в сторону перфокарту, соответствующую «юноше, который не интересуется девушками», в маленьком персональном computer[60]60
Компьютер (англ.).
[Закрыть] Арама, выдающем на каждое слово соответствующую прописную истину. Каким виделся ей он, Арам, что она так старается прояснить для него эту проблему и ввести его в курс новых реалий? Степенным буржуа, приехавшим провести несколько часов своей жизни в этом спокойном уголке? Сорокалетним мужчиной, не совсем смирившимся с переходом в новую возрастную категорию?
Ему вспомнилось высказывание Боласко о гомосексуалистах: «Они осуждены на молодость. Молодость – это их гетто!» Эти молодые люди, вероятно, тоже осуждены на молодость. Ничего нового в том, что касается их, нет.
Однако эта столь прямая манера высказываться, эта несколько авторитетная манера Ретны избавлять от предрассудков, которых у него и так уже давно не было, являлась также и средством не касаться основного, не растрачивать на бесполезные маневры сближений то, что и для того и для другого уже существовало. А что касается остального, что касается деталей, то у них впереди была вся жизнь.
Они в молчании продолжили свою прогулку до первых лодок, вытащенных на берег и стоящих в чинном порядке. Миновав их, они прошли еще немного вперед, а потом свернули на понтон. Скамейка, такая же незатейливая, как табурет для дойки коров, стояла по-прежнему, на том же месте. Арам прислонил ее к перилам и, проверив ее устойчивость, сел первым. Ретна сняла куртку и, сев следом, набросила на их сблизившиеся теперь плечи куртку Эрика. Все эти барки, неподвижно лежащие на берегу или пошевеливавшиеся на воде, напоминали животных, расположившихся в парке. От сырости вокруг двух бакенов перед фарватером образовался ореол. Эти огни притягивали к себе их взгляды. Ей не понадобилось напоминать о своей просьбе. Он сам начал рассказывать про Боласко.
Поднявшись к себе, он тут же заснул как убитый, совсем забыв, что ему должна звонить Дория. Голос доходил до него из неведомых далей. Как Дория ни кричала, спрашивая, что с ним происходит, как и с кем он сумел так набраться, упрекая его в том, что сегодня вечером он куда-то совсем пропал и даже не оставил для нее никакой информации на коммутаторе, ему никак не удавалось соотнести себя со всем тем, что она вываливала ему на голову, со всеми теми gossips,[61]61
Слухи (англ.).
[Закрыть] ходившими в связи с премьерой фильма.
Но разве события истекшего странного вечера выглядели более вразумительными? Сначала этот фильм, потом прогулка. Час, проведенный на понтоне. Впечатление, когда просыпаешься так внезапно, такое, будто плаваешь среди лодок. Припомнился вкус губ Ретны… Расстались они, как и было задумано, по-приятельски. И он ничего не предпринял, чтобы что-то в этом изменить. Он так и не понял, сам ли он включился в ее игру, где уже был Эрик, а может быть, и кто-то еще, или, наоборот, это она включилась в его игру, в которой уже участвовала Дория. Весь вечер она была и досягаемой, и недоступной одновременно, а потом разговор перешел на Джу, и, кажется, этот персонаж привел ее в восторг. Впрочем, во время этого дурацкого фильма, когда он наблюдал за ее реакцией, у него уже возникало такое впечатление, и сейчас он опять спрашивал себя, не самое ли для нее главное, чтобы ей рассказывали истории. Безразлично какие. А потом они расстались, чтобы не разрушать чары. Если бы он попросил ее остаться, то сейчас пришлось бы ей объяснять, кто такая Дория. И тут ему бы никак не выкрутиться. Зачем сводить людей, у которых нет ничего общего? В Ретне ему нравилась ее предрасположенность к молчанию, чарующее присутствие невыразимого. Сразу, с самого начала, между ними уже существовало нечто вроде пакта. Он, казалось, столкнулся с чем-то таким, чего в его жизни еще никогда не было. И ему, похоже, хотелось сохранить перед собой возникший мираж, не ускоряя хода событий. Каким образом можно так интенсивно чувствовать присутствие человека, еще даже в нем не разобравшись?
На том конце провода по-прежнему суетилась Дория. То был голос звезды перед микрофоном, который барахлит, голос, подкрепляемый мстительными взглядами в адрес техников, чтобы они «поколдовали» со звуком. И хотя Арам говорил ей, что хорошо ее слышит, она продолжала бушевать.
– Я устроила гадание на картах. Представляешь, здесь есть одна Рая, просто потрясающая.
– Одна Рая?..
– Да, одна ясновидящая! Мне ее представила принцесса.
– Какая принцесса?
– Ну ты проснешься наконец? Принцесса!.. Так вот, я хотела, чтобы эта самая Рая… она живет в Йоркшире… погадала мне о фильме. Но ты ведь знаешь, какие они. Я хочу сказать – карты. Говорят все, что им вздумается. И разговор зашел о тебе! О тебе! Хоть ты не рискуешь сейчас своей жизнью, как я своей, своим будущим, из-за этого фильма. Кстати, ты не находишь, что название плохое?
– Какое название?
Было по-прежнему трудно ночью улавливать ее экстравагантные повороты.
– Название фильма – «Пора молчания».
– Очень хорошее название, – успокоил он. – Мне ведь кажется, что мы с тобой в какой-то степени придумали его вместе.
– Да, но «молчание» – слово, которое приносит невезение. Если фильм не пойдет, то они, мерзавцы, назовут его в своих газетенках «Пора молчать». Я прямо так и вижу… Так вот, эти карты! И разговор был о тебе, а про меня – ни одной карты, ни одной фигуры. Я, как говорят, не вышла. Рая… Ты же знаешь, что Раями я называю их всех… обратила на это мое внимание. Зато ты был везде и появлялся прямо беспрестанно. И рядом с тобой – женщина. «Хорошо», – сказала я, – думая, что это я. Оказалось, нет. «Моложе вас», – сказала мне Рая. Представляешь себе? Бросить мне такое за два дня до премьеры фильма! «Правда очень молодая?» – спрашиваю я. «Очень, очень», – повторяет она. Что ж, у мужчин своя жизнь, только, право, не из сектора же девочек? Она меня успокаивает. Но не совсем, потому что тут же добавляет: «Пусть будет осторожен… они все так говорят… Пусть будет осторожен. Скажи ему, чтобы он поостерегся». «Этой девицы?» – спрашиваю я. «Нет, не девицы, она прямо сахарная… но есть опасность». Я хочу, чтобы она уточнила. Но ты ведь знаешь, когда их подталкиваешь, этих гадалок, они тебе выдают бог знает что. Вот она мне и говорит: «Это из-за его детства, из-за того, что у него было такое детство!» Я выложила ей пятьдесят долларов и сказала, чтобы уходила. Твое детство!.. Странно, мой дорогой, ты никогда не рассказывал мне о своем детстве…
Она собиралась продолжать, но он положил трубку. Потом он попросил на коммутаторе ответить, если будут звонить из Лондона, что линия повреждена.
Такой мягкий, такой родной голос, как будто Ретна проснулась у него на плече и шептала слова ему прямо в ухо.
– Откуда ты звонишь?
– Из комнаты этажом ниже. Одна дама из группы попросила меня написать письмо в ее базельский банк. У них у всех здесь счета. Она сейчас в ванной. Я не могу долго говорить с тобой. Совсем немного и положу трубку.