Текст книги "Черный город"
Автор книги: Кальман Миксат
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
Город Лёче в трауре
Быстрее молнии пронеслась по городу Лёче весть о знаменитой охоте, о которой потомки вспоминали так: «Были убиты – один олень, одна собака, один заяц и один бургомистр». Сторож городских ворот Кадулик, прибежавший в Лёче за санями, переполошил весь город, пока разыскивал по кабакам вилликуса?[21]21
Вилликус – должность при магистрате; вилликус ведал хозяйством города.
[Закрыть]
– Умер наш бургомистр! Убил его вице-губернатор. Закатилось солнышко наше ясное! Плачьте, жители Лёче!
Народ заволновался, встревожился. Изо всех домов повалили испуганные, побледневшие обыватели, столпились перед зданием городской ратуши.
Что случилось?! Убили бургомистра? Где? Кто? Когда? За что? Еще ни одного епископа не слушали жители Лёче с таким вниманием, как сторожа Кадулика, совсем никчемного человека. А у него, кстати, и времени-то не было на долгие разговоры: высунув язык, он бегал от трактира к трактиру, пока не отыскал вилликуса Криштофа Унглада в «Жаворонке», где тот сидел за кружкой вина и вел серьезный диспут с комендантом комитатской управы господином Гродковским. Услышав от сторожа роковую весть, сообщенную скороговоркой, вилликус закричал:
– Ты пьян, Кадулик! – и вскочил, чтобы отвесить ему оплеуху, однако, размахнувшись, потерял равновесие и хлопнулся на пол, из чего все поняли, что пьян был он сам.
Тем временем на улице толпились люди в полной растерянности, не зная, что делать. В ратуше собрались перепуганные сенаторы и патриции в нарядной праздничной одежде. Под аркадами ратуши началась давка, шустрого мальчишку, ученика слесаря, едва не растоптали. Одни побежали за стражей, другие – в основном молодежь – хлынули через ворота за городскую стену. Какой-то молодой человек вскочил на коня и, с большим трудом пробираясь сквозь толпу, выкрикивал знакомым:
– Сейчас я вам привезу самые точные сведения.
Это был красивый, стройный юноша, истинный саксонец с длинными белокурыми кудрями, выбивавшимися из-под куньей шапки с красной кистью, в темно-зеленом ваммесе [Род камзола с застежками до шеи, рукава обычно делались из материи другого цвета. Летом же саксонцы носили ваммес без рукавов. (Прим. автора.)] с клетчатыми, затканными серебром рукавами, в узких, без отделки сутажом рейтузах и в желтых сапогах с короткими голенищами. Одеяние его дополнял накинутый на плечи поверх ваммеса немецкий коричневый кафтан на лисьем меху.
– Молодой Фабрициус! – зашептались в толпе.
– Красиво сидит на коне! – говорили другие, глядя ему вслед, когда он, выбравшись из толпы, погнал вперед своего серого скакуна.
Многие не верили слуху. Какой-нибудь прощелыга, думали они, решил подурачить город. Кто же это посмеет поднять руку на бургомистра города Лёче? Не может быть! Но нет, смотрите, действительно, одни сани уже подъезжают к воротам – в них сидят сенаторы Госновитцер и Брюнек, а за ними; в других санях, с зажженными факелами в руках несутся гайдуки городской управы. Боже, значит, правда!
На сторожевой башне загремел барабан, запела труба, что означало: солнце зашло, ворота вольного города Лёче запираются.
Одной кучке зевак удалось изловить Кадулика, и все вдруг захотели услышать его рассказ. Вокруг сторожа началась невообразимая давка. Из дома Турзо на улицу мигом вытащили стол, взгромоздили на него Кадулика: пусть говорит! Но Кадулик к этому времени уже так охрип, что и родная мать не разобрала бы ни слова из его речи. Он только знаками сообщал, что бургомистру крышка, показал, куда ударила пуля и откуда она прилетела (кулаком погрозил в сторону комитатской управы).
Не спеша спускался вечерний сумрак. Над землей поплыл легкий туман, с горы Шайбен подул холодный ветер, пронизывающий до костей. Но толпа не думала расходиться. Повсюду шли толки, возникали слухи один другого фантастичнее и страшнее, они держали людей в неослабевающем напряжении.
Осветились окна ратуши, где в неурочный час собрались сенаторы и патриции, но и среди них ни один не знал что-нибудь определенное.
Но вот снова послышался конский топот. Это возвращался молодой Фабрициус. Быстро же он успел обернуться! Впрочем, чего же удивляться: он скакал напрямик, держа направление на городскую колокольню, и срезал большой угол, потому что тракт долго петляет по долине между горами Шайбен и Тарлык. Все, кто был на улицах, оживились, зашевелились, и как только всадник, прискакавший на взмыленной лошади, остановился, возле него тотчас вобралась толпа.
– Ну, что там? Говорите!
– Слух правильный, – крикнул Фабрициус звонким, далеко слышным голосом. – Бургомистр города Лёче убит.
Глухой ропот прокатился по толпе. Выкрики людей слились с завыванием ветра, и лишь немногие слова можно было разобрать в этом зловещем гуле:
– Славно же начинается Новый год!
– Позор городу!
– Кто убил его? Как все было? Расскажите!
– Собака вице-губернатора Гёргея забежала на лёченскую землю. Бургомистр подстрелил ее, а Гёргей в ответ застрелил бургомистра.
Раздались крики:
– И что же сталось с вице-губернатором?
– Негодяй укрылся у себя в Гёргё, – возмущенно бросил молодой Фабрициус.
Ураганом взметнулось негодование толпы:
– Позор! Стыд! У наших ведь тоже были ружья! Кто был с Крамлером? Назовите, Фабрициус, этих трусов…
Однако юноша, как видно, не собирался вдаваться в подробности.
– Дорогу! Дорогу! – крикнул он и, тронув коленями коня, принялся пробираться дальше, к зданию ратуши. Однако чья-то рука схватила его лошадь под уздцы.
– В чем дело? – удивленно воскликнул Фабрициус. – А ну, отпусти удила!
– Сначала я потолкую с тобой, желторотый птенец! Молодой человек, державший лошадь за узду, вероятно, такой же «желторотый», как и Фабрициус, был в венгерской бекеше с петлицами из шнуров, в чалме, украшенной орлиными перьями, и с саблей за поясом. Глаза его сверкали гневом. Фабрициус никогда не встречал этого молодого человека, но ясно было, что он принадлежал к дворянскому сословию.
– Что вам угодно? – спросил его Фабрициус по-венгерски. (До сих пор их разговор шел на немецком языке.) … – Если вы дворянин, я требую удовлетворения. Вы назвали вице-губернатора Гёргея негодяем. Этого я не потерплю.
– Ах, не потерпите? Да кто вы такой?
– Я Дёрдь Гёргей.
– Тс-с! – быстро перебил его Фабрициус. – Не произносите своего имени так громко. Теперь это опасно. Что же касается меня, то я Фабрициус, сын лёченского бюргера. Но хотя я не дворянин, мы, если вам угодно, можем скрестить клинки. Куда и когда я должен прибыть?
– В рощу за городским садом, завтра утром.
– В котором часу?
– В седьмом.
– Я буду ждать вас.
С этими словами Фабрициус приподнял шляпу и тронул лошадь. Впрочем, далеко продвинуться он не смог, дорогу ему преградила плотная стена горожан, осаждавших здание комитатской управы.
– Смерть Гёргею! – сотрясали воздух яростные возгласы, с пронзительным звоном падали разбитые стекла окон.
Комендант Гродковский распорядился запереть ворота, выкатить на балкон два небольших орудия, так называемых «хакена», и направить их для устрашения на толпу. К пушкам встал гайдук Балтазар – в доспехах, в заржавелом шлеме.
– Кому хочется поорать и побезобразничать, пусть отправляется орать домой! – пригрозил он толпе с балкона. – Не то будет худо. Город поплатится за ущерб, причиненный управе.
– Долой Гёргея!
– Вице-губернатора Гёргея сейчас здесь нет, – объяснил Балтазар. – А будь здесь он, не было бы здесь вас.
В ответ снизу полетели в него камни, но Балтазар, закованный в латы, извлеченные из комитатского арсенала, только посмеивался над осаждавшими.
Как раз в это время на балконе ратуши появился седовласый Амбруш Мостель, самый старый из сенаторов.
Картина получилась довольно жуткая: между двух пылающих факелов как призрак возник седовласый старец – словно Барбаросса надумал, наконец, сдержать свое обещание, о котором немцы вспоминают всякий раз, когда им приходится туго; правда, рыжая борода Барбароссы за много веков успела поседеть, хотя так и не достигла длины, предписываемой легендой.
Колокольчик бургомистра оказался запрятанным где-то в ящике, поэтому Мостель вынес на балкон пустой стакан и, как это принято у саксонцев, когда они распивают магарыч, постучал по стакану лезвием складного ножа. И хоть этот звук в сравнении с ревом толпы был подобен комариному писку в синагоге, он тем не менее возымел действие.
– Старый Мостель хочет говорить. Тише! Послушаем старого Мостеля!
Установилась глубокая тишина, только флюгер верещал на башне ратуши. Старый сенатор говорил таким сонным, слабым голосом, что его не расслышать бы и в небольшой комнате. Однако собравшиеся внизу люди передавали его слова друг другу, а если не понимали их, заменяли своими – по собственному усмотрению.
– Дети мои! Разойдитесь с миром по домам. Правда, прошел слух, что городу нашему нанесено оскорбление. Но мы пока еще ничего не знаем, не ведаем, как велика обида и при каких обстоятельствах нам нанесли ее. Ежели что-то и в самом деле случилось, возмездие поручите осуществить нам, вашим старейшинам. Поверьте, мы, сенаторы Лёче, еще в состоянии постоять за честь города. А поэтому, черт бы вас всех побрал, когда случилась беда, не добавляйте к ней еще и вторую, ступайте-ка лучше с богом по домам и пойте псалмы. Если вы сейчас же не разойдетесь, а будете и дальше болтаться здесь, я, ей-богу, сам спущусь вниз и отделаю вас вот этой тростью, и будет вам не только больно, но и стыдно. Спокойной ночи, дети мои!
Только уверенный в своей силе властитель мог говорить с народом так величаво, как этот дряхлый Мостель; закончив свою речь, он преспокойно повернулся, re bene gesta [Хорошо сделав свое дело (лат.)], и возвратился в зал совещаний, ни на миг не сомневаясь, что люди, теснившиеся внизу, послушаются его. И, действительно, бурлящая толпа рассеялась без единого слова протеста, – исчезла, будто ее метлой вымели.
В зале совещаний собрались уже почти все сенаторы; опираясь на две клюки, приплелся даже страдавший подагрой Антал Бибера. Зал был не натоплен, и сенаторы, не садясь и не снимая подбитых мехом кафтанов, шагали взад и вперед, качая головами, сокрушались о случившемся и с нетерпением ожидали, пока помещение нагреется, а также поступят более достоверные известия.
Молодой Фабрициус велел гайдуку, растапливавшему в коридоре печи, передать сенаторам, что он прибыл сейчас с места происшествия и просит разрешения войти в сенаторский зал.
– Конечно! Конечно! – воскликнули в один голос четверо сенаторов, а нетерпеливый Иштван Гулик хотел было даже броситься навстречу юноше, но Мостель остановил его.
– Сенатор не должен ни пугаться, ни удивляться, ни проявлять нетерпения, – произнес он с важностью. – Земля может вертеться, как ей угодно, сенатору же положено совершать лишь достойные его ранга движения. А посему оставайтесь, господин Гулик, на своем месте. Придет этот молодой человек и без вас. Зачем вы побежите ему навстречу? Хотите на руках внести его сюда?
Фабрициус вошел и подробно доложил об всем, что он увидел. Патриции молча выслушали рассказ, однако лица их становились все бледнее – насколько, конечно, можно было это разглядеть при слабом свете сальных свечей.
– Какой удар! – запричитал Михай Палфалви. – Недаром же мне сегодня ночью приснилось, будто на месте ратуши образовалось болото и я ловлю в нем раков.
Бибера нервно хлопнул клюкой по столу.
– Сам убью этого негодяя, если никто другой не решится!
– Не спешите, сударь, давать легкомысленные обещания, – одернул и его Мостель. – Тем паче при посторонних! – Повернувшись затем к Фабрициусу, он добавил: – Ты, сынок, можешь, быть свободен… А вам, господин Палфалви, хорошо бы теперь отправиться в город да встретить повозку с телом покойного и распорядиться, чтобы его доставили сюда.
– Сюда? Зачем? – вспылил Янош Крипеи. – Здесь же совет заседать будет!
– Именно поэтому. Нынешнее заседание проведем praesente cadavere, возле тела убитого. Надо будет открыть галерею для зрителей.
– Заседания совета – тайные, – возразил Гулик.
– В обычных случаях! – отпарировал Мостель, чувствовалось, что этот старец, захвативший в свои руки кормило власти, полон молодой энергии. – Но нынешний случай – особенный! Убийство бургомистра – это для каждого жителя города гибель близкого человека. И каждый гражданин Лёче имеет право прийти и проститься со своим близким.
Сенаторы дружно закивали головами: Мостель знает свое дело, ничего не скажешь.
Итак, двери на галерею были отворены, и слух об этом с быстротою пожара разнесся по городу. Началась давка, гайдукам с трудом удавалось поддерживать порядок. Сбежались все, кто мог. Донат Маукш, на которого остальные сенаторы теперь посматривали подозрительно, поскольку он был единственным дворянином в городском совете и втайне, может быть, держал сторону вице-губернатора, распорядился, чтобы отвести от себя такое подозрение, "не пускать на галерею ни дворян, ни беременных женщин". Впрочем, распоряжение это было излишним, на галерею уже набилась такая тьма зевак, что яблоку негде было упасть. Сенатор Бибера, в обязанность которого входило стоять на страже нравственности, недовольно нахмурился, видя, как в толчее оказались вместе и мужчины и женщины, что неизбежно должно было породить в них греховные мысли и лишить их духовной чистоты, а ведь Бибера с помощью статей и параграфов "Полицейского уложения" старался привить гражданам Лёче добродетельность, посвятив этой миссии половину своей жизни. Зрелище, представшее перед блюстителем целомудрия, ужасало его: бедные молодицы и девушки из низших сословий (если только стоило их жалеть), стиснутые со всех сторон, оказывались либо в объятиях мужчин, либо у них на коленях, и даже если бы и захотели (в чем я сомневаюсь), все равно уже не смогли бы выбраться оттуда. Нет, распоряжение господина Мостеля, право же, было необдуманно, так как сводило на нет торжественность, подобающую такому заседанию: в толпе то и дело раздавались женские крики и визг, означавшие, что бесстыдники мужчины, позабыв приличия, тискали своих соседок и щипали их за мягкие места; иные же красавицы, по причине своей испорченности, нисколько не протестовали и молча переносили подобное нахальство.
Господам сенаторам надоело делать замечания публике, допущенной на галерею.
– Тише! Как вам не стыдно хихикать в такую минуту? Кто еще раз нарушит порядок, пойдет на двое суток под арест!
После этой угрозы установилась наконец тишина. Скорее, пожалуй, потому, что в это время в зале совещаний уже начали развертываться события. Сперва появился вилликус (быстро же успел протрезвиться, голубчик!) и, сняв со стола председателя зеленое сукно, утащил его куда-то. Немного погодя в зал, запыхавшись, влетел сенатор Палфалви и объявил:
– Привезли!
Двое стражей распахнули двери, снаружи хлынул поток холодного воздуха, и в зал проследовали гигант Нусткорб, в громадных охотничьих сапогах, в забрызганном грязью и кровью платье, Шебештен Трюк, Давид Госновитцер и Мате Брюнек – румяные, обветренные на морозе, в противоположность своим бледнолицым коллегам, закоренелым домоседам.
Взоры собравшихся устремились на двери. Оттуда доносился тяжелый топот ног. Теперь и зеваки на галерее приумолкли, – казалось, муха пролетит, и то услышишь. А когда четыре гайдука внесли в зал тело бургомистра, укрытое с головой зеленым сукном (тем самым, что вилликус снял со стола), многие содрогнулись.
– Сюда! – показал господин Мостель на стол, стоявший позади председательского кресла. Гайдуки положили покойника на стол.
– Можете идти.
Сенаторы сидели безмолвные, подавленные. Те, у кого нервы были послабее, отворачивались. Сквозняк, ворвавшийся в зал через распахнутые двери, погасил несколько свечей. Шебештен Трюк поспешил зажечь их снова. Наступила гнетущая тишина. Только на галерее завязался негромкий разговор о том, какой все-таки хороший человек был покойный и какая счастливица его жена: успела умереть раньше супруга, еще летом. Интересно, велико ли наследство?.. Кому же оно достанется? Ведь у бургомистра нет ни детей, ни родичей. Наверное, все городской казне отойдет.
Старик Амбруш Мостель приблизился к умершему; приподняв покров, он мгновение смотрел на бургомистра, а затем, снова укрыв, вернулся к длинному столу и сел на председательское место, сделав и остальным знак: "Садитесь и вы"; сенаторы послушно разместились на резных стульях в готическом стиле. В нижнем конце стола занял место Шебештен Трюк. Поставив перед собой огромную деревянную чернильницу и прочие письменные принадлежности, он протянул было руку за белым гусиным пером, но тут же передумал и выбрал черное.
Поднялся Амбруш Мостель. Дождавшись, пока Давид Госновитцер откашляется, он дребезжащим голосом начал:
– Мудрые и рассудительные господа, его благородие сенат города Лёче! Вот мы и снова собрались все вместе, но все лишь по количеству, потому что душа нашего бургомистра, вдохновлявшего каждого из нас, уже вознеслась на небо вследствие несчастного происшествия.
– Не мудрите, сударь! – перебил Мостеля нежданный его противник Мате Брюнек. – Говорите лучше: убили его.
– Как мне лучше сказать, я и без вас знаю. И то, что я скажу, должно быть столь же точно, как святое слово в Писании, – с важностью возразил Мостель. – Сейчас я вижу лишь то, что лёченский бургомистр телом присутствует здесь, но души его уже нет с нами. И вот, в соответствии с нашими законами, я, как старейший из вас, открываю вместо него сегодняшнее заседание. А каким образом глава сего почтенного собрания лишился жизни, расскажет нам очевидец всего происшедшего, господин сенатор Андраш Нусткорб, которому я и предоставляю слово.
– Говорите, Нусткорб! Слушаем!
Нусткорб встал и со всеми подробностями изложил историю трагического происшествия, начав с того, что еще в канун рождества можно было заметить некоторые трения между главой города и предводителем комитатских сословий. Правда, там, на охоте, бургомистр в спешке, когда он целился в зайца, которого в тот миг почти настигла собака вице-губернатора, выстрелил в нее и, значит, первым начал ссору.
– Ну, а потом? – перебил его Донат Маукш.
– После этого господин бургомистр на наших глазах со стоном повалился на землю. Мы, естественно, кинулись к нему, хоть и не догадывались о выстреле вице-губернатора. Лишь через несколько мгновений мы сообразили, что стрелял Гёргей. Кто-то из нас предложил броситься за ним в погоню, убить его.
– Это было бы самым разумным! – заметил Антал Бибера. – По крайней мере, мы были бы теперь в расчете с комитатом.
Нусткорб покачал головой.
– Не были бы мы ни в расчете, ни самыми разумными людьми. В расчете мы не были бы потому, что, убив вице-губернатора, мы только положили бы начало вражде между городом и комитатом, исход же ее был бы печальным для города. Разумным же этот поступок не был бы потому, что всегда считалось неразумным отвечать преступлением на чье-то противозаконное, преступное действие. Кроме того…
– Убийство преступника, застигнутого на месте преступления, – справедливое возмездие! – гневно бросил Михай Палфалви, и его слова покрыл гул одобрения всех сидевших за столом, а затем и публики на галерее.
– …Кроме того, – не обращая внимания на реплику, продолжал Нусткорб, – наши ружья были заряжены дробью, и, пока бы мы их перезарядили, Гёргей успел бы уйти далеко и был бы недосягаем для ружейного выстрела.
– Гм! – пробормотал Бибера, сбрасывая с плеч свой кафтан на лисьем меху: в зале становилось тепло. – Вот это уже причина. Так и надо было сказать с самого начала!
У Давида Госновитцера внезапно начался приступ жестокого кашля, бедняга задыхался, лицо его налилось кровью, тем не менее он помахал рукой, давая знать, что хочет сказать свое слово. Однако заговорить он смог лишь после того, как Шебештен Трюк легонько похлопал его по тощей спине.
– Почтенный сенат! Я не за то хочу упрекнуть нашего коллегу господина сенатора Нусткорба, что он пощадил человеческую жизнь и не убил вице-губернатора Гёргея: город Лёче достаточно силен, чтобы расправиться когда угодно и с кем угодно, пусть злодей даже будет ростом до небес. Но вот не может город Лёче, – как не может этого сделать и никто на земле, – вернуть жизнь человеку, а ведь Нусткорб не только не оказал помощь раненому, но, наоборот по своему легкомыслию, оставил его истекать кровью…
Сенаторы, восседавшие за длинным столом, беспокойно заерзали, начали переглядываться: что все это могло означать?
– Дорогой я успел только перекинуться словом кое с кем из загонщиков, которых мы взяли с собой в сани, – продолжал Госновитцер. – Недостаток времени и туповатость этих людей не позволили мне собрать вполне обоснованные сведения. Но уже и сейчас мне ясно, что в обращении с тяжелораненым бургомистром были допущены действия, оскорбительные для человеческого достоинства и, уж во всяком случае, недопустимые для христианина; при одном упоминании о них у меня волосы встают дыбом. Вместо того, чтобы перевязать раны и остановить кровотечение, находившиеся там сограждане наши схватили господина бургомистра и (не знаю, насколько верно то, что мне сообщили), как безумные, начали бегать с ним по полю, пока не выпустили из него всю кровь до последней капли, иными словами, пока умышленно не умертвили его…
Тут на Госновитцера снова напал кашель (но на этот раз Трюк не поспешил к нему на помощь – "пусть задыхается"), сенаторы же сидели будто громом пораженные удивительным известием. Брошенное их коллегой обвинение было неожиданным и непостижимым, а положение – весьма напряженным. На галерее уже нарастал шум, подобный вою урагана, летящего над пшеничной нивой.
– Я ничего не понимаю, – нарушил тягостное молчание председательствующий старец, обратив своп красивые голубые глаза в сторону Нусткорба, который с равнодушным видом развалился на стуле.
– О, зато я вполне понимаю: лиса хочет поскорее полакомиться виноградом, – вставил Брюнек с многозначительным видом.
– Что скажете вы, господин Нусткорб? – спросил Мостель. – Объясните нам!
– Жду, пока Госновитцер прокашляется, – просто отвечал Нусткорб. – Вдруг он еще что-нибудь захочет добавить.
– Правда это или нет? Отвечайте! – возмутился Донат Маукш и грохнул кулаком по столу.
Это был первый гневный жест. Но он дал волю сдерживаемым до тех пор страстям, подобно тому как от одной искры вспыхивает щепотка сухого пороха. Все зашумели, заговорили разом. Десятки рук замелькали в воздухе, – люди словно молотили что-то невидимыми цепами. Среди этого вавилонского столпотворения можно было разобрать только отдельные выкрики:
– Да ведь это самое настоящее убийство!
– Давайте допросим его хорошенько!
– Ого! Занятные дела выплывают.
Тем временем страдавший от астмы Госновитцер жадно, будто сом, которого бросили обратно в воду, несколько раз глотнул воздуху; цвет лица у него стал обычным, глаза, вылезшие было на лоб, вернулись на положенное им место, голос окреп, и, возвысив его, Госновитцер заявил:
– За все, что там произошло, я возлагаю ответственность на господина Андраша Нусткорба, единственного сенатора, присутствовавшего при сем.
– Шебештен Трюк тоже там был, – заметил чей-то голос. Шебештен Трюк, мертвенно-бледный, втянул голову в плечи и, весь дрожа от страха, заныл: я, дескать, болен, у меня лихорадка, уже и на охоте я скверно чувствовал себя, оставьте меня в покое, я лучше домой пойду, отлежусь.
И только на губах Нусткорба среди всего этого змеиного шипенья играла презрительная, самоуверенная усмешка.
– Вы все сказали, господин Госновитцер? – тоном спросил он.
– Мне думается, да, – сухо отвечал обвинитель.
– Тогда попрошу слова и я.
– Правда или нет? – добивался своего Донат Маукш. – о чем вас спрашивают!
– Правильно! Не давайте ему много разглагольствовать! – поддержал его Мате Брюнек, любитель общественных скандалов. – Нусткорб всегда из воды сухим вылезет.
Сенатор Мостель нахмурил лоб.
– Ну вы, сударь, зарапортовались! И как вам не стыдно лишать слова человека, которого здесь обвиняют? Хороша была бы справедливость, скажу я вам!
Брюнеку от этих слов действительно стало стыдно, он даже спрятал голову в свои волосатые лапищи. И все же, когда Нусткорб поднялся со своего кресла, с галереи зашикали. Однако достаточно было одного-единственного взгляда Мостеля, чтобы воцарилась тишина. О, этот старец правил здесь, словно Нептун в водной стихии.
– Почтенный сенат! – начал Нусткорб. – Кто-то из моих коллег сейчас (не заметил я – кто именно) бросил обвинение, будто я – лиса, надеявшаяся благодаря смерти бургомистра поближе подобраться к винограду. Ну что ж, я согласен. Буду лисой. Но не та лиса страшна, которая заведомо является лисой и ходит в лисьей шкуре. Самая опасная лиса, почтенный сенат, это та, которая с виду кажется невинным агнцем, а на самом деле хитрее всех лис на свете.
– Непонятно! – буркнул Крипеи.
Зато на галерее все поняли: Нусткорб намекает на Давида Госновитцера, – ведь после Нусткорба он – первый кандидат на должность бургомистра, потому он и усердствует, норовит очернить своего соперника.
– Что же до обвинений сенатора Госновитцера…
– Правда или – нет? – снова повторил Донат Маукш.
– Ну, хорошо, правда! – отвечал Нусткорб и упрямо, как человек бесстрашный, вскинул голову. – Когда пуля вице-губернатора сразила бургомистра и я увидел проступившую на его кафтане кровь, мне вдруг вспомнилась давно забытая саксонская привилегия. Будто чья-то невидимая рука пустила мне в голову вместо пули эту мысль. Мне казалось, что в этот миг само провидение направляет мою волю, и я, действительно, почтенные господа сенаторы, распорядился поднять раненого бургомистра на руки, чтобы его кровью отмерить кусок соседних, принадлежащих Гёргею земель, величиной примерно в один лаиеус. Поступил я так, как сенатор города Лёче, обязанный блюсти его интересы.
– Волосы дыбом встают! – бросил Палфалви, на лысой голове которого не было, кстати сказать, ни единого волоска – хоть на коньках по ней катайся.
– Язычник! – прошипел Крипеи, нервно барабаня по столу длинными пальцами, на которых блестели красивые перстни. Он был золотых дел мастер и при каждом удобном случае надевал новые и новые кольца: собственные пальцы служили ему витриной для выставки его изделий.
Мнение большинства все явственнее оборачивалось против Нусткорба. На лицах сенаторов было написано нескрываемое удивление и негодование. Все смотрели на него изумленно и гневно. Да и на галерее тоже нарастал гул недовольства. Донат Маукш шепнуя Мате Брюнеку на ухо, из которого, словно хвостик крохотной белочки, выглядывал пучок рыжих волосков:
– Мне кажется, я вижу уже не один, а целых два трупа.
– Но-но, не торопись! – возразил Мате Брюнек.
– Вспомните, ведь забытая многими саксонская привилегия, – звучным голосом продолжал обвиняемый сенатор, – привилегия, относящаяся ко времени короля Кароя-Роберта, ясно говорит: "Политая кровью лёченекого бургомистра земля принадлежит городу".
Сенатор Бибера беспокойно пошевелился, поднял опущенную темноволосую голову, и на смуглом его лице появилось какое-то странное выражение.
– Правильно, – подтвердил Донат Маукш, знаток старинных грамот, ибо он в качестве городского архивариуса провел среди них всю свою жизнь. – Такая привилегия существует. Подтверждена впоследствии и королем Матяшем.[22]22
Матяш Корвин (1443–1490) – венгерский король сын правителя Венгрии, выдающегося полководца Яноша Хуняди. Осуществляя централизацию государственной власти, провел в стране ряд прогрессивных по тому времени реформ, снискавших ему большую популярность в народе.
[Закрыть]
– Совершенно верно, подтверждена, – воспользовался Нусткорб для своей защиты замечанием господина Маукша. – Мало того, подтвердил ее и Лайош Второй,[23]23
Лайош Второй (1506–1526) – последний венгерский король из династии Ягелловов.
[Закрыть] когда лёченская депутация во главе с вашим предком, господин Крипеи, отвезла в подарок королеве два сундука кружев…
Крипеи сделал глубокий вдох и зарделся, словно красная девица, – видно было, что реплика Нусткорба пришлась ему по душе. (Ну, теперь этому простаку заткнули рот!) А господин Маукш не удержался от удивленного возгласа:
– Два сундука кружев? Черт побери! Да откуда Нусткорб все это знает?
– Не удивительно, что я вспомнил о старинной нашей привилегии и подумал о том, что за много столетий в первый и, может быть, в последний раз предоставляется возможность применить наше древнее право, прежде чем оно бесследно канет в даль времен. Ведь и моря высыхают, а люди забывают даже, в каком месте когда-то плескались эти моря, так что уж там говорить о посулах королей… Поверьте мне, господа, я вдруг ощутил, что меня увлекает какая-то непреодолимая сила…
– Боже, до чего красиво он умеет говорить! – донесся чей-то голос с галереи, где установилась такая тишина, что слышно было, как сапожник Петраш скребет у себя в затылке.
– …С одной стороны меня влекло желание воспользоваться привилегией, подтвердить, прежде чем оно вконец устареет, наше редкостное, дарованное королями право, подобного которому нет ни у одного европейского города. С другой же стороны – меня сжигала жажда приобретения, стремление присоединить к знаменитым гороховым полям города Лёче великолепный кусок тучной земли, отрезанный к тому же от земель виновного!..
Бибера закивал головой и зажмурил свои маленькие глазки в знак того, что он прекращает дальнейшую борьбу, а Брюнек зашептал на ухо Маукшу. "Вьюсь об заклад на четыре штофа вина, что Бибера рассчитывает получить новую землю себе в аренду!" – "С него станется!" – отвечал Донат Маукш. Галерея же начала так бурно выражать свое одобрение Нусткорбу, что старый Мостель рассердился и строго предупредил:
– Можете слушать, а языкам воли не давайте!
– Да вам все равно не есть того гороха! – добавил Давид Госновитцер, обращаясь к галерее, а тогда председательствующий хлопнул своей выдровой шапкой но столу и завопил:
– Господин Госновитцер, дайте и вы передышку вашему остроумию! Потерпите, пока сенатор Нусткорб изложит свои доводы. Не рубите своими замечаниями его речь на куски. Продолжайте, сударь!
– Кроме этих двух соображений, были еще две причины, побудившие нас поступить именно так: рана господина бургомистра казалась нам смертельной, а раненый как будто и сам не имел ничего против наших действий.
– Об этом надо было его спросить! – тоненьким голоском скопца проговорил Янош Макулич, единственный католик среди сенаторов, обычно отмалчивавшийся в этом скопище лютеран.
– Я бы спросил, но бургомистр уже не мог ответить. Да и к чему спрашивать, если покойный при жизни не раз об этом говорил. Вспомните, как он закончил свою последнюю речь: "За приумножение богатства города я готов отдать последнюю каплю крови".
– Последнюю каплю – это верно, но без нескольких предпоследних литров! – насмешливо бросил Госновитцер, чем сразу вновь склонил на свою сторону колеблющееся мнение публики.
Нусткорб досадливо махнул рукой, словно отгонял от себя назойливую муху.
– …Покойный бургомистр был настоящим мужчиной, – звучным голосом с невозмутимостью льва возразил Нусткорб. – Господин Крамлер не бросал слова на ветер. Поэтому было бы несправедливым…