Текст книги "Черный город"
Автор книги: Кальман Миксат
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
Некоторые замечания касательно зоркости материнского ока и возникновения любовных чувств
Современный молодой человек, сраженный любовным недугом, или ужаленный зеленоглазым чудовищем – ревностью, либо бежит искать секундантов для дуэли, либо уединяется от всего мира с некоей прекрасной девой по имени Муза и кропает вирши, полные мировой скорби.
Услышав о любовных свиданиях Розалии, Фабрициус не сделал ни того, ни другого, хотя и был глубоко потрясен. Пожалуй, если бы даже солнце упало с неба в грязное болото, это не меньше поразило бы его. Да, да – ведь то, что он услышал, было для него невероятной бедой, непостижимой катастрофой, даже более страшной, чем падение солнца с небосвода, ибо он и сам упал с небес на землю, в грязное болото, и чувствовал себя несчастнейшим из смертных! Он был совсем подавлен, опустошен, все стало бесцельным, лишилось смысла, тоска снедала его душу, в голове гудело, ноги подкашивались. Старинные дома с лабазами в первых этажах, суровые и важные, казалось, смотрели на него с презрением, когда он проходил мимо них по улицам, а колеса ломовых телег, громыхая по булыжной мостовой, насмешливо выговаривали: "Ро-за-ли-я! Ро-за-ли-я!" И хоть из окон, защищенных внизу выгнутыми решетками, то и дело выглядывали девичьи головки и мило, как старому знакомому, улыбались Фабрициусу, у него не проходило ощущение, что какая-то незримая рука больно сжимает его сердце.
Он брел домой, сам не сознавая этого, бессознательно, будто лунатик, но привычке находя дорогу. На одном из перекрестков ему повстречался Миклош Блом верхом на коне, расфуфыренный, словно собрался на бал. Еще издали он закричал:
– Привет, Рици! Как дела, Рици? ("Рици" – было уменьшительное от "Фабрициус".) А я решил прокатиться за город. Хочешь, поедем вместе? Будет майский праздник, увидим деревенских красоток. Ох, не могу! Но что поделаешь. Привет, Рици!
– Мерзкий пес! – прошипел ему вдогонку Фабрициус и, войдя во двор своего дома, так хлопнул ярко-зеленой калиткой, что она, бедная, едва не рассыпалась.
Дома Фабрициуса ждала с обедом мать. На столе появились его любимые яства: фаршированная курица и лепешки, испеченные на капустных листах, – в этот день всегда пекли хлеб и заодно ставили тесто и для лепешек. Однако юный сенатор, бледный, раздраженный, даже и не притронулся к еде.
– Сынок, уж не заболел ли ты? – забеспокоилась мать.
– Голова болит.
– Дай привяжу тебе ко лбу листок хрена, мигом всю боль вытянет.
– Не вытянуть моей боли ни листьями хрена, ни упряжкой волов.
После обеда Фабрициус не пошел, как обычно, в ратушу, а остался дома и, усевшись в своей комнате у окна, стал глядеть на проплывавшие по небу тучи. Серые, зловещие, причудливой формы, они, словно сказочные чудовища, наползали друг на друга, сливались и снова расходились в разные стороны и опять поглощали одна другую. В небе, как видно, шли спешные приготовления к буре, назначенной на вечер. Но вот небо содрогнулось, а рука великого декоратора исчертила весь небосвод узорами молний. Гроза! Наконец-то! Фабрициус был ей рад. У него в груди бушует буря, так пусть же по всей земле пронесется ураган. Пусть воет ветер, раскалывается небо, пусть оно даже рухнет и погребет под собою весь мир. Он вышел из дому, даже не набросив на плечи плащ, и, не обращая внимания на грозу, решил прогуляться. Пройдя через городские ворота, мимо часовых, с удивлением отдавших ему честь, он направился в рощу, и расходившаяся стихия признала в нем своего единомышленника. Зато после того как вместе они отбушевали, улегся их гнев, и Фабрициусу стало легче на Душе. Поздно ночью он возвратился домой. Мать уже была в постели. Она не стала дожидаться сына, он часто задерживался то на вечерах в пансионе мадемуазель Клёстер, то встречаясь с сенаторами в погребке под ратушей. Служанка предложила молодому барину поужинать, но он только рукой махнул: не надо ничего. Потом он еще долго шагал взад и вперед по своей комнате, прислушиваясь к шороху зашумевшего по крышам дождя. Затем постучался к матери.
– Вы уже спите, мама?
– Нет. Тебе что, сыночек?
– Хочу, как всегда, пожелать вам спокойной ночи.
С этими словами Фабрициус подошел к матери, присел на край кровати, взял материнскую руку, поцеловал и, не выпуская руки, сидел безмолвно.
Мать тихонько подвинулась, давая сыну место рядом с собой на подушке. Юноша уронил голову на ее грудь, как когда-то в детстве.
– Вот видите, мама, стоило мне только прижаться к вам, как уже и голова перестала болеть!
– Ну что ты болтаешь, подлиза! Думаешь, мои пальцы способны вытащить у тебя ту занозу, что и шестью волами не вырвешь?
– Не только думаю – знаю.
И юноша принялся целовать мудрую голову матери. Старуха с напускной строгостью поправила сбившийся набок ночной чепец с оборочками, потом, весело засмеявшись, сказала:
– Хорош сенатор! До сих пор, словно маленький, с матерью в одной постели спит! Вот узнает город, что люди скажут? – И, тяжело вздохнув, добавила: – А как хорошо было, когда ты был малюткой и в самом деле спал у меня в постели. Я тебе сказки рассказывала, а ты, бывало, пугаешься, расспрашиваешь, лепечешь всякую всячину. А уж какой ты плутишка был! Твой старший брат уже спал один, в собственной кроватке, и вот, чтобы я не перебралась к нему, когда ты заснешь, ты как-то раз взял да и привязал меня за ногу бечевочкой к пуговице своей рубашонки. Но я сразу разгадала твою хитрость и, как только ты уснул, отвязала бечевку и перешла к твоему братцу…
– Значит, обманули меня, мамочка?
– Так же, как и ты меня сейчас обманываешь. Антал, что с тобой? – вдруг испуганно воскликнула мать. – Ты плачешь?
Она провела рукой по лицу сына и почувствовала, что ладонь стала влажной.
– Я пришел к вам со своим горем. Кому же еще, как не вам, матушка, мне рассказать о нем. Помогите, коль можете. Мой ум тут бессилен. Ослабел я, потерял веру в себя. И вот в беде ищу у вас помощи, как в детские годы. Верю, что сила вашей любви прогонит мои горести. Выслушайте меня, мама!
– Говори, говори! Положи голову ко мне на подушку и говори, – погладив сына по шелковистым волосам, прошептала старуха мать. – Кто обидел тебя? Где болит? Что болит? Не бойся. Не позволю я никому, никому на свете обидеть тебя.
И Фабрициус открыл то, что скрывал в тайниках души, поведал матери о своей любви к Розалии Отрокочи.
– Знаю, – промолвила мать. А юноша все говорил, рассказал о том, как вспыхнула в его сердце эта любовь – в первый же день, когда он повстречал Розалию, – вспыхнула и начала расти, расти, пока не сделалась сильнее всего на свете. Любит ли его Розалия? Об этом они еще не говорили, ни слова не промолвили, но ему казалось, что и она его любит. "Тысячи нежных слов все еще звучат у меня в ушах, словно волшебные колокольчики; они питали эту веру. Беглый намек, задумчивый взгляд, подавленный вздох, невольный жест, краска смущения…" (Сколько доказательств, оказывается, собрал в своей памяти юный сенатор!) И вдруг все это растаяло, как снег, – стоило бургомистру Нусткорбу сообщить ему о тайном свидании Розалии.
Госпожа Фабрициус приподнялась на локте. Ее глубоко взволновал рассказ сына, она слушала с напряженным вниманием.
– Ах, проклятие! – вскричала она, будучи женщиной воинственной. – Это ужасно! Просто не верится! Нет! Тот человек наверняка налгал Нусткорбу.
(Розалия была любимицей госпожи Фабрициус.)
– Я что-то хочу спросить вас, матушка. В прошлое воскресенье у нас на кусте георгин распустились два цветка… одного уже нет, где он?
– У меня была в гостях Матильда с Розалией – не то в понедельник, не то во вторник, и я подарила цветок Розалии.
– Ах, мама, вы не знаете… Ведь вот ужас: человек из города Белы в тот вечер показал бургомистру георгин и сказал, что цветок выпал из прически дамы, приходившей в трактир на свидание.
Мать и сын умолкли. Госпожа Фабрициус тяжело вздохнула. По крыше барабанили крупные капли дождя.
– Уж не град ли это? – сказала старушка, прислушиваясь, град идет или дождь.
Под конец мать задала Анталу еще один вопрос сухим, безразличным тоном, даже зевнула при этом, будто спросила для того, чтобы не молчать:
– И сильно ты ее любишь?
– Да. Жить без нее не могу! – отвечал юноша голосом, полным страсти. – Не могу…
– Глупости! Такие речи недостойны моего сына. Да и неверно это! Много бывало у меня цветов в горшках, но еще ни один из них, как бы хорош и свеж он ни был, не разросся настолько, чтобы сломать горшок. А ты ведь вылеплен не из глины, ты железный! Таким считают тебя. Вот и будь железным. Говори, как тебе пристало, – твердо!
– Не сердитесь на меня, матушка. Кому же еще могу я поведать свою печаль?
– Ладно, сынок, посмотрим, как и что. Завтра же я приведу все в порядок. Либо так, либо этак.
– А что вы собираетесь сделать?
– Пока еще не знаю, но все приведу в порядок. А теперь иди ложись спать. Только прежде дай я поцелую твою вихрастую головушку, сенатор.
Фабрициус ушел к себе в комнату и, не раздеваясь, прилег на кровать, уверенный, что всю ночь не сомкнет глаз. Однако то ли он устал, блуждая в лесу под шум бури, то ли его успокоила матушкина ласка, но он мгновенно уснул тем сладким сном, который, как роса небесная, смывает с души уныние и возрождает телесные силы человека. И спал Фабрициус до самого завтрака.
На следующий день, не дожидаясь, пока завечереет, госпожа Фабрициус надела черное шелковое платье, достала из ларчика три нитки восточных жемчугов, – белых и ровных, одна к одной, – приколола на черный кружевной чепчик золотые броши-чечевички, вдела в уши смарагдовые серьги.
– О, мама, какая вы нарядная! В полном параде! Куда это вы собрались? – спросил молодой сенатор.
– Уж не знаю, голубчик, как и сказать. Хочу взойти на высокое крылечко, а можно ли к нему подступиться, еще не ведаю.
– Не понимаю, – признался Фабрициус. Как он ни старался, а не мог скрыть своего волнения.
– А ведь если бы подумал чуточку, то понял бы, сынок. Ведь и покойный отец твой, и я всегда искали справедливости, значит, и в твоей душе такое желание должно быть. Ну куда же еще я могу идти? Как ты думаешь? И зачем? Да затем, чтобы положить некоего человека на весы, узнать, много ль он весит.
Фабрициус молча кивнул головой.
– Есть у меня на это право? Да, есть, Ведь весы-то у меня верные, Не обманут, и как они покажут, так тому и быть. Сюда качнется стрелка – будет девушка моей снохой; в другую сторону наклонится – значит, красавица поддалась дьяволу, пусть он и владеет ею.
– Ах, мама, что вы говорите!
Фабрициус горестно вздыхал, и в зависимости от того, какой исход представлялся ему, лицо его становилось то белым, как стена, то красным, как бурак.
Но мать больше не обращала внимания на сына, а принялась отдавать прислуге строжайшие наказы на время своей отлучки: "Присматривайте за всем, перемойте посуду, ничего не разбейте, нищих в сени не пускайте, чтобы не украли чего-нибудь, а вынесите им на крыльцо краюшку хлеба; Анчура, ты следи за пчельником, не собираются ли роиться пчелы, если начнут, сбегай поскорее за булочником Яношем Кохом, – он умеет снимать рой; ты, Жужи, напичкай кукурузой двух гусей, посаженных на откорм, да смотри не забудь и напоить их; натолки маку, только прежде вымой как следует ступку".
– А вообще я скоро вернусь, – закончила хозяйка свой монолог.
И вот госпожа Фабрициус, внушая почтение своей военной выправкой и твердой поступью, сошла по ступеням лестницы, горделиво подняв красивую голову, увенчанную белоснежными сединами, которые так хорошо оттенял ее черный наряд, ее шуршащие, шелестящие шелка. Те, кто знал покойную эрдейскую княжну Анну Ворнемиссу, уверяли, что они с госпожой Фабрициус походили друг на дружку как две капли воды. Мать Антала была построже княжны. Слова госпожи Фабрициус для простого смертного были подобны гласу божьему. В гневе ее облик был грозен и суров, как ее родные горы, а когда лицо этой женщины озарялось светом ее душевной доброты, оно пленяло ласковой красотой, как альпийские луга в сиянии осеннего солнца.
Юный сенатор прислушивался к шагам матери. Вдруг они затихли. Фабрициус выглянул в окно и увидел, что мать остановилась перед двумя цветочными клумбами, украшавшими крохотный дворик, и срывает распустившийся георгин. Младшие собратья цветка еще дремали в бутонах, зеленых своих колыбельках.
Госпожа Фабрициус долго не возвращалась. Юный сенатор перепробовал всякие развлечения, но еще никогда часы не тянулись для него так медленно. За это время пчелы действительно успели отроиться. Рой уселся на ветку черешни, после чего прибежал булочник Кох и стряхнул рой в порожний улей. Фабрициус посмотрел, посмотрел на это зрелище, да и отправился к себе в комнату, где, раскрыв Ветхий завет, принялся читать о трех отроках, ввергнутых в огненную печь. Но ему нисколько не было их жалко, потому что его самого словно жгли в огненной печи; кроме того, он ведь наперед знал, что отроки-то не сгорят, а вот его собственная судьба еще была неизвестна. Уже и час ужина миновал, а матери все не было. Фабрициус принялся было за работу в надежде, что так время пробежит незаметно, однако в голову ему ничего не шло, буквы прыгали перед глазами в какой-то сатанинской пляске, и, отложив протоколы сената, он принялся играть с Попрадом, сторожевым псом. Но вот Попрад навострил уши, что на его языке означало; "Слышу – скрипнула калитка". Заворчав разок, пес умолк: "Знаю, кто идет". Послышался знакомый шелест шелков, и сердце Фабрициуса заколотилось. В комнату вошла мать.
Она сбросила с плеч и положила на спинку кресла накидку, сняла ожерелье с шеи, а Фабрициус все еще не смел поднять на нее глаз, боясь прочесть на ее лице свой приговор. Слегка повернувшись к матери, он сдавленным от волнения голосом робко спросил:
– Ну, как?
– Подожди, дай прежде серьги вынуть. Все уши оттянули! Приучайся к терпению. Эй, Жужа, иди-ка сюда. Распусти мне сзади шнуровку, а то я, того и гляди, задохнусь. Нет, видно, не пристало старухе рядиться. Мягкое кресло да белая булка – вот что нам, старухам, надо. Все! Ступай, Жужа! Так о чем ты меня спросил, мальчик?
– Что там было, мама?
Госпожа Фабрициус опустилась в кресло, но все еще не приступала к рассказу. Она снова позвала Жужу.
– Найди мое вязание, стрекоза! Вот так-то. А теперь пойди в погреб да принеси морковки для канарейки, пусть попоет.
Оставшись наедине с сыном, она сказала ему:
– Не люблю говорить о важных делах, пока не расположусь поудобнее да не возьму в руки свое вязание. Без вязальных спиц мысли у меня ни с места.
– Вы решили помучить меня?
– Ах, перестань, глупыш! Девушка невинна, как новорожденный младенец.
Лицо сенатора просияло.
– Ох, мамочка, родная моя!
– Нет на ней ни пятнышка греховного!
– А как же тогда это свидание в трактире? Госпожа Фабрициус пожала плечами:
– Откуда же мне знать, как?
– Что? – сразу помрачнев, воскликнул сенатор. – Вы, матушка, не знаете? Разве вы не спросили ее?
– Обо всем спрашивала, спрашивала, да что толку в словах? Слова есть слова.
– Как же вы можете утверждать, что она ни в чем не повинна? – гневно вскричал Фабрициус.
– А так, что вижу.
– Видите? – насмешливо переспросил сын. – Разве это можно видеть?
– Можно, если, конечно, глаза есть. Глаза матери! И напрасно ты криво усмехаешься. Иные знания выше ваших книжных, выше того, что вы, чинуши, называете "совокупностью улик и свидетельских показаний". Материнский взгляд словно бурав – он так и ввинчивается в душу человека. Мать и не глядя видит, она сразу учует, согрешила сноха или нет.
– Ох, мама, если бы это было так!..
– Так оно и есть. Материнское сердце все угадает. Прежде чем беда тебе боль причинит, она сперва в мое сердце кольнет. Уж коли я говорю, что Розалия невинна, это не пустые слова. Пусть-ка теперь кто-нибудь посмеет обвинить ее, ему придется, черт побери, иметь дело со мной!
Тут госпожа Фабрициус подбоченилась и воинственно оглянулась по сторонам, как будто комната кишела незримыми ее противниками, хотя перед ней в эту минуту стоял единственный маловер, да и тот сложил оружие. После этого госпожа Фабрициус подробнее рассказала сыну о своем посещении девицы Розалии Отрокочи. Юный сенатор с жадностью ловил каждое ее слово, подобно тому как истомившаяся от зноя земля впитывает в себя росу – всю до последней капли.
– Ну так вот: была я там. Что и как говорить, я еще дома придумала. Пошла не с пустыми руками – взяла с собой последний цветок георгина, про эти цветы есть в здешних краях поверие: сколько таких цветов девушка себе в волосы приколет, столько будет у нее в этом году женихов. Так вот, прихожу я с цветком к Матильде. Девушки ее большей частью на веранде сидят; увидели меня и впились глазами в мой георгин. Ведь каждая из них жениха ждет! Спрашиваю про Розу, отвечают: она в комнате мадемуазель Матильды, вышивает. И правда, сидит Розика рядом с твоей крестной, работает. Поболтали мы о том, о сем, как обычно, а потом я вдруг возьми да этак хитро и переведи разговор на георгин: "Кому, говорю, его отдать? Ты, Розалия, уже свой цветок получила". А она улыбается и говорит в ответ: "Получила, да и потеряла. Значит, и жениха потеряла". И тут я спрашиваю, как задумала: "А, интересно знать, где же ты его потеряла?" Розалия засмеялась, на щечках ямочки – если бы только ты их видал, Тони! – и отвечает: "В парке, в трактире, когда господин Кендель… Когда это было, тетя Матильда?" – "Во вторник вечером, вернее, ночью", – подсказала мадемуазель Клёстер. Я, конечно, прикинулась удивленной. "Ночью? – спрашиваю. – Непонятно! Что вы там делали ночью?" Розалия посмотрела на меня чистым и таким горделиво-спокойным взглядом – видно, не поняла, что я допытываюсь, подумала, что я ее храбрость!" восхищаюсь, и поясняет: "Документ один мне нужно было подписать в присутствии свидетелей. О наследстве". – "И кто же был свидетелями?" – спрашиваю. "Господин Кендель, говорит, и Дёрдь Гёргей".
Юный сенатор подскочил, как ужаленный.
– Дёрдь Гёргей? – мрачным тоном переспросил он. – Что ж, это мне полезно знать.
– Не выдумывай сам себе врагов! Ведь все же ясно?
– В каком смысле?
– В таком, что Розалия ни в чем не повинна.
– Откуда вы это знаете?
– Я же сказала: по ее взгляду, да и по тому, с какой простотой она рассказала о своей ночной прогулке в парк. Виноватый человек никогда не поступил бы так на ее месте.
– Мамочка, вы – самая лучшая мать на свете! Но в этих вещах вы не разбираетесь! Из вашего рассказа я, например, сделал совсем иной вывод.
– Как так?
– Я осуждаю все это и во многом виню мадемуазель Клёстер.
– Почему? Представь себе: приходит господин Кендель, опекун Розалии, и просит по важному делу отпустить ее с ним. Разве не обязана была Матильда отпустить девушку?
– Допустим, но как попал туда Дёрдь Гёргей?
– Это я, право, не знаю, но и не считаю существенным.
– Все это нехорошо! Ах, как скверно! – горестно воскликнул сенатор и сжал ладонями виски, словно боясь, что его голова вот-вот разломится. Глаза его налились кровью. – То, что вы рассказали, матушка, может быть, и верно, – старый пройдоха Кендель действительно имел право вызвать Розалию. Но повод! Подумайте, мама, какой повод! Нужно было, видите ли, подписать документ в присутствии свидетелей! Так почему же его нужно было подписывать ночью, в загородном трактире, о котором идет такая дурная слава? Ведь это же место любовных свиданий! Разве она не могла подписать этот документ в пансионе?
Тут госпожа Фабрициус захохотала, да так, что у нее даже слезы навернулись на глаза.
– Ах ты, глупое дитя! Почему же ты, не дослушав, перебиваешь меня? Я как раз и собиралась рассказать тебе, что отправились они в загородный трактир потому, что документ этот положено было подписать в присутствии самого вице-губернатора.
– Подожди! Я понял! Понял! – хлопнул себя ладонью по лбу Фабрициус. – Теперь все понятно. Вся картина ясна. Разумеется, при этом был вице-губернатор. Там он и схватил Нусткорба. В городе, да еще днем, Гёргей, разумеется, не мог появиться.
И молодым сенатором овладела такая радость, что он пустился в пляс, подскочил к матери и осыпал ее поцелуями.
– Да перестань ты! – кричала та. – Еще, чего доброго, задушишь! Не прыгай ты, как овечка, завидевшая соль! Посиди Хоть минутку спокойно, дай досказать остальное.
– Как? Есть еще и остальное?
– Главное только сейчас и начинается.
– Спасибо, мамочка. Теперь я совершенно спокоен, и «остальное» меня не интересует.
– А вдруг? Послушай лучше, что было потом. Я спрашиваю Розалию: "Ну, а георгина тебе не жалко?" Она улыбнулась: "Жалко. Цветок жалко – не жениха!" – "Конечно, – говорю я, – раз цветок георгина уже побывал в твоих волосах, замуж ты обязательно выйдешь". А тут Матильда вмешалась: "Розалия не верит этой примете". – "Напрасно, примета верная, – отвечаю. – По крайней мере, в вашем случае. Ведь уже и сваха к вам пришла и даже в этой самой комнате сидит!"
Обе они посмотрели на меня: уж не заговариваюсь ли я? А я продолжаю: "А эта сваха – я. Предлагаю тебе, Розика, руку сына моего, будь его женой!"
Лицо сенатора запылало.
– Мама, если вы это сделали… – срывающимся голосом воскликнул он.
– Ну конечно, я это сделала! А что тут такого?
– Да ведь это безумнейший поступок! Ведь это еще было слишком рано делать…
– Отчего же рано, если она любит?
– Она сказала? – пробормотал, как в лихорадке, Фабрициус.
– Не сказала, но и скрыть тоже не сумела.
– Так говорите же, говорите, что было дальше?
– А было вот что: она вспыхнула, вроде того, как ты сейчас, и вмиг исчезла, будто ее и не было в комнате.
– А потом? Потом что?
– Искали мы ее с твоей крестной. По всему дому искали, звали – не отзывается.
– Боже, боже!
– Да не бойся ты, не потерялась. Мы все же ее нашли – в кладовке. Сидела на мешке с крупой и горько плакала. Прижала я ее к себе (до чего же милая у нее головка!), спрашиваю: какой ответ передать? А она не отвечает, только плачет, слезы по щекам градом катятся. Вон, посмотри, какое мокрое у меня платье.
Фабрициус неуверенно взглянул на мать.
– Вы говорите, мамочка, что она плакала. Как же это понимать?
– Глупенький! Любовь женщины – в ее глазах, коварство – в делах, хитрость – в словах. Розалия оттого плачет, что любит. Сердце ее полно любовью. Отправляйся к ней сейчас же и осуши ее слезы!
Фабрициус не стал дожидаться пока матушка повторит свой приказ, принарядился – и побежал. Но к тому времени Розалия больше уж не плакала. Из окон пансиона во двор доносился ее звонкий голос, распевавший под гитару веселую немецкую песню.
В зале было много народу. По пятницам к этому часу у мадемуазель Клёстер всегда собирались гости: молодые офицеры, сыновья лёченских патрициев, подружки ее воспитанниц. По этим дням в пансионе обычно устраивался небольшой концерт: декламировали стихи, пели, танцевали. Попасть на «пятницу» к мадемуазель Клёстер считалось большой честью. Хозяйка всегда умела придумать что-нибудь приятное, интересное, любопытное, занимательное – словом, такое, о чем потом долго говорили не только в городе, но и в округе. Особенно много изобретательности было в ее выдумках зимой. На прошлое рождество, например, служанки вносят вдруг в гостиную два корыта, ведра с водой, вслед за ними появляются барышни-воспитанницы с засученными рукавами и, подоткнув за пояс юбки, начинают стирать (ведь все равно им предстояло сдавать экзамен по стирке белья), а публика сидит и любуется очаровательными прачками. В другой же раз гости, придя на вечер, застали эти хрупкие, нежные создания за прялками.
Но в тот вечер Розалия была на редкость неловкой. Завидев входящего Фабрициуса, она выронила из рук гитару. Миклош Блом, подскочив к ней, подхватил гитару, но от этого Розалия еще больше смутилась и забыла слова песни. Барышни захихикали, одна из них шепотом подсказала певице следующую строку. Розалия продолжала петь, но уже как-то вяло, скучно, будто никогда и не было у нее звонкого, приятного голоса.
После концерта стали играть в "кошки – мышки", в "путешествие лотоса", и хотя на вечере присутствовали старые дамы, зорко следившие за барышнями и за гостями, умная хозяйка сумела предоставить своему крестнику возможность перекинуться несколькими словами с Розалией. В импровизированной программе вечера каждый принимал участие, как мог: молоденький куруцкий поручик Имре Реваи, например, выступил в роли чревовещателя и воспроизвел диалог генерала Андраши и старухи Винкоци, у которой генерал был на постое. Все смеялись до упаду! Затем Миклош Блом показывал «чудеса». У бродячих фокусников он научился вызывать «потоп», – иначе говоря, создавать у всех впечатление, что через окно в комнату потоком льется вода. Некоторые из женщин, не знавших, что все это только обман чувств, всерьез перепутались. Затем Блом положил дынное семечко в какую-то кашицу, полил ее розовой жидкостью, и на глазах изумленных зрителей семечко проросло, потом распустились листочки, цветы а затем они превратились в крохотные дыньки. Для всех этих фокусов чародею нужен был стол.
– Розалия, душенька, принеси маленький столик из моей комнаты, – распорядилась мадемуазель Матильда и тут же шепнула Фабрициусу: – А ты, крестник, пойди помоги ей.
И Фабрициус исчез, никем не замеченный, а когда появился в дверях комнаты мадемуазель Клёстер, Розалия, тащившая столик, испуганно выпустила его из рук, как недавно гитару, и задрожала, словно осиновый лист.
– Ах, и вы здесь?
– Розалия, – воскликнул юноша, – вы не сердитесь на мою матушку, что она была так смела?
Розалия протянула Фабрициусу руку.
– Сердиться? Да она сделала меня счастливой!
– Значит, вы любите меня? Это правда? Вы меня любите? – страстно допытывался юноша.
– Неужели вы до сих пор не заметили этого? – ответила девушка, но как-то печально, задумчиво; в голосе ее прозвучала даже укоризна.
– Я надеялся… Но матушка так и не принесла мне вашего окончательного ответа.
– Это было бы слишком рано.
– Да, но если вы любите…
– Прежде о вашем предложении должен узнать еще кто-то, от чьего согласия все и зависит.
– Кто же должен узнать! Кто? – пролепетал Фабрициус.
– Мой отец, у которого, кроме меня, нет больше никого на свете.
– Он будет жить с нами, Розалия. Я буду его слугой, буду выполнять любое его желание.
Розалия только вздохнула и ничего не ответила. А на лицо ее набежала тень такой глубокой грусти и уныния, что в небе, казалось, потускнели все краски уходящего дня. Лишь большим усилием ей удалось встряхнуться и прогнать печаль.
– Ну, беритесь… Понесем стол.
По дороге она уже развеселилась, засмеялась:
– Теперь мы с вами лошадки. Н-но! – И даже попыталась подражать конскому ржанию: – Иго-го!
О, какое же еще дитя была эта Розалия!
А Фабрициуса не порадовал их разговор. Все оставалось недосказанным. Как будто уже и подвенечное платье почти готово, но из швов выглядывают белые нитки «наметки», которую еще предстоит выдергивать. По-прежнему ему нельзя поговорить с Розалией с глазу на глаз. Ах, послать бы ко всем чертям это веселое общество! Вон, как они отлично чувствуют себя в гостиной. Раза два в течение вечера он попробовал тайком переброситься словечком с Розалией, но эти попытки только еще больше запутали все дело.
– Розалия, – обратился он вполголоса к девушке, пока Блом показывал свои фокусы, – вы напишете отцу?
Девушка кивнула головой.
– А мне нельзя самому съездить к нему?
– Нельзя.
– Вы даже и теперь не можете что-нибудь рассказать мне о нем?
– Нет, и теперь не могу, – отвечала девушка и снова опечалилась.
В тот же вечер Фабрициус воспользовался еще одним поводом поговорить с Розалией. Мадемуазель Клёстер упомянула, что у девушки сегодня день рождения. Фабрициус тотчас подошел к Розалии, сидевшей в это время в нише у окна, и пожелал ей счастья.
– Счастья? – машинально переспросила девушка. – О, это – редкая птица! Ее трудно поймать. Кто знает, где она летает.
– Розалия, скажите мне только одно, – попросил сенатор, – а то я покоя не буду знать. Если ваш отец почему-нибудь откажет мне, вы ведь не отречетесь от меня?
Розалия на секунду задумалась, затем ответила:
– Не думаю. Воля моего отца едва ли сильнее моей собственной. Хотя я еще никогда их не сравнивала. Но здесь действует более могучая сила. Я вам открою одну тайну, – тихо промолвила она. – Вы – посланец девы Марии на моем пути. Только я не знаю, – побледнев, добавила девушка дрожащим голосом, – не знаю, к добру или не к добру мы встретились. Давеча в комнате мадемуазель Матильды я сказала, что ваша мама сделала меня счастливой. Это неправда. Какое-то тяжелое предчувствие все время томит меня. Наверное, нас ожидает несчастье.
Фабрициус с изумлением взглянул на нее: отчего лютеранка Розалия вдруг говорит о деве Марии? Или потеряла рассудок от радости? А может быть, у нее разыгралось воображение? Ведь она еще совсем дитя!
В это время к ним направилась целая толпа гостей. Блом, спрятав куда-то серебряный талер, подбежал вдруг к Розалии и «нашел» монету в ее золотистых волосах. Фабрициус, рассерженный тем, что помешали его разговору с Розалией, ушел не прощаясь, у него было правило, – выйти на свежий воздух, остудить голову, если что-нибудь вывело его из себя и в душе закипел гнев.
Во дворе ему встретился солдат, который нес большущий букет цветов.
– Военный, кому это вы несете розы?
– Барышне Отрокочи.
– А кто их послал?
– Поручик Дёрдь Гёргей.
– Ах, так!
Фабрициус и без того был взвинчен. Ответ солдата оказался последней каплей, переполнившей чашу. Букет, конечно, предназначался Розалии по случаю дня ее рождения. Значит, Дюри Гёргею она сказала о своем празднике, а ему, Фабрициусу, не обмолвилась ни одним словечком!
– А ну, покажите мне букет! – приказал он солдату. Куруц протянул сенатору цветы, а тот, не долго думая, швырнул букет в колодец, вырытый на середине двора (в Лёче уже был в те годы водопровод, и воду из колодцев брали только в тех редких случаях, когда что-нибудь не ладилось в водопроводе).
– Передайте моему приятелю, поручику Гёргею, что его букет доставил большое удовольствие лягушкам, – приказал солдату Фабрициус.
Куруц был из лёченских парней, хорошо знал молодого сенатора и потому не посмел возразить ему, а повернулся "налево кругом" и отправился с докладом к поручику – в погребок, куда Гёргей как раз пришел с большой компанией. Выслушав донесение солдата, Гёргей отпил глоток вина из своей кружки и сказал только:
– Как видно, у господина сенатора и второе ухо зачесалось?
У поручика были отличные нервы, он не вспылил, но крепко задумался, размышляя о случившемся. Сердце его забилось, поручику стало вдруг жарко и захотелось удалиться от всех. Расплатившись, он вышел из погребка. Товарищи его переглянулись: дело пахло дуэлью – и принялись обсуждать все «за» и "против".