Текст книги "Черный город"
Автор книги: Кальман Миксат
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
Ваша покорная дочь
Роза".
На этот раз девушка была весела. Вручив Кенделю письмо, она сказала: "Давайте сюда вашу руку!"
С этими словами она схватила костлявую, старческую руку Кенделя, провела ребром своей маленькой пухлой ручки крест-накрест две линии по его ладони и громко хлопнула по ней своей ладошкой. Старик даже глаза зажмурил от удовольствия.
– Это вам награда, дядюшка Кендель. Только очень прошу: не забудьте письмо где-нибудь в кармане, а передайте его побыстрее моему папе.
Кендель пошевелился в кресле.
– Побыстрее? Гм… – И он хитро прищурил один глаз в знак того, что хочет надуть обеих старушенций, навостривших уши. – Что вы называет, барышня, быстро? Разве я могу, скажем, завтра вручить сию эпистолу для вашему папаши, если он живет самый малый в десять дней пути отсюда, а то и еще дальше?
Сказав так, Кендель откланялся, а через час уже был с письмом в Гёргё, в замке своего лучшего друга, его превосходительства, к которому он мог теперь запросто обращаться на "ты".
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ,В которой по воле судьбы, хотя и помимо воли автора, сия история заканчивается.
Даже одна-единственная жена может причинить мужу немало неприятностей. А тем паче – две. Когда «польская» госпожа Бибок в поисках своего супруга приехала в Гёргё – арифметически число жен в семействе Бибоков соответствовало обстоятельствам: два мужа, две жены. Первой жене – старый Винце Бибок, имевшийся в наличии, второй жене – молодой Жига Бибок, находившийся в отлучке. Жены отлично уживались под одним кровом. Больше того, они порой жалели друг дружку и вместе ругали беглеца. Но после того, как Гёргею удалось изловить Бибока и упрятать его в один из подвалов замка, между женами вспыхнула борьба, – в частности, из-за такого спорного вопроса: к которой из них двоих вернется Жига, когда его выпустят на свободу.
Над этим вопросам ломали себе голову и все остальные жители Гёргё, кроме вице-губернатора: Пал Гёргей знал, что Бибок никогда не выйдет на свободу. Против «полковника» было собрано достаточно неопровержимых улик в двоеженстве, в предательстве и в злоупотреблении безобидным приказом об аресте Яноша Гёргея, которое привело к плачевным последствиям для города Лёче. Словом, над головой Жигмонда Бибока уже нависла секира палача.
Не желая кормить отпетого негодяя в такой бесхлебный год, когда немало и честных-то людей голодало, вице-губернатор решил поскорее избавиться от него, созвал в Гёргё заседание комитатского суда, и тот вынес приговор Бибоку. Беда была лишь в том, что в комитате не имелось собственного палача. Поэтому один из писарей был послан в Лёче с поручением вступить в переговоры с тамошним палачом Иоахимом Флеком: не согласится ли он за хорошее вознаграждение приехать в Гёргё и привести в исполнение приговор над преступником.
Однако Иоахим Флек был глубоко предан городу Лёче и поэтому оскорбился, завопил: "За кого вы меня принимаете? Да я ни за какие сокровища не соглашусь казнить вашего комитатского преступника и тем самым избавить комитат хотя бы от одного негодяя".
Столь патриотический ответ еще больше увеличил популярность Флека в городе, а вице-губернатор Гёргей, занятый другими делами, до поры до времени оставил Бибока в покое. Но не знали покоя две жены приговоренного. Они тайком посылали ему в темницу всевозможные лакомства: сдобные лепешки, марципаны, жареную гусятину; "польская жена" устроилась поварихой в кенделевский трактир и вскоре прославилась своим кондитерским мастерством. Бибок оплачивал все приношения – в зависимости от их качества и количества (или же от собственного настроения) – нежными посланиями, обращая их то одной, то другой жене. Письма эти, передававшиеся через охрану, повергали бедных жен и жителей села Гёргё в полное замешательство: никто не мог решить, которая из двух жен милее "полковнику".
Дело еще больше усложнилось после того, как старый Винце в конце лета скончался от расстройства желудка; такая смерть – обстоятельство постыдное, потому что под осень (то есть в пору созревания слив) умирает от расстройства желудка только простое мужичье, а дворянин должен умирать зимой, когда режут свиней и делают домашние колбасы.
Итак, на двух жен остался только один муж. Что же теперь будет? Обе жены – законные, а одна к тему же еще приходится Бибоку мачехой. Первая, правда, успела побывать замужем за другим, вторая – за другого не выходила. Одна родила ему детей, другая – только братьев. Вот и попробуй разберись тут! Но зато каждая из жен была твердо убеждена, что стоит Жиге увидеть ее, как он сразу же остановит свой выбор именно на ней. Из-за этого супруги Бибока жестоко" ссорились между собой, раза два даже подрались и оттрепали друг друга за косы. Но, между нами говоря, спор их был чисто теоретическим, не исходившим из нежных чувств к Бибоку; ведь за белокурой полячкой водились грешки: нежные отношения с арендатором кенделевской гостиницы, а гёргейской госпоже Бибок, сделавшейся после смерти старика Винце хозяйкой имения, достаточно было только пальчиком поманить любого из окрестных мелких дворян. И она не терялась, манила! Баловали же бедного узника Жигу обе жены лишь из чувства соперничества, тщеславия и взаимной ненависти. Жига был, так сказать, только поводом к их борьбе. Лучше всего это видно из их совместного ходатайства перед вице-губернатором: они умоляли его отпустить Бибока домой хоть на две недельки. Им важно было выяснить, к которой из них двоих он вернется (пусть это увидит все село). Разумеется, Гёргей даже и разговаривать с ними не стал. А село всячески усердствовало, разжигая ярость обеих жен. Хитрец Бибок, понимая, как обстоит дело, стремился, даже находясь в тюрьме, поддерживать своими посланиями выгодное ему соперничество.
Желание одержать верх над соперницей заставило госпожу Бибок Первую сделать шаг, на который она в свое время не отважилась ни из любви, ни – позднее – из отчаянья: в один прекрасный день она собрала кое-какие пожитки и велела заложить лошадей.
– Ноги собью, а покажу этой Бибовской (как именовала себя здесь бессовестная Яблонская), кто я и что! – заявила она перед отъездом и отправилась в Шарошпатак ко двору князя Ракоци. В Шарошпатаке она застала сепешского губернатора графа Чаки, бросилась перед ним на колени и слезами, мольбами и своим печальным, уже увядшим лицом так растрогала сердобольного вельможу, что он пообещал посодействовать освобождению ее мужа.
Однако граф Чаки не решился выступить открыто против сепешского вице-губернатора, своего могущественного заместителя, брат которого был в большом почете у князя Ракоци называвшего Яноша Гёргея не иначе, как «батюшкой». Чаки ограничился тем, что велел разослать нескольким крупнейшим сепешским дворянам письма, где говорилось, что при княжеском дворе ходят слухи, будто у Пала Гёргея в застенках его замка томятся в неволе люди, принадлежащие к дворянскому сословию, а это является вопиющим самоуправством и может вызвать недовольство князя. Было бы неплохо посоветовать вице-губернатору (пока о таком деле еще не стало известно князю) отпустить узников (если они действительно есть) на все четыре стороны или, наконец, отправить их в комитатскую тюрьму в Лёче, где им и положено находиться. Потому что закон прежде всего. Кстати, хорошо бы намекнуть вице-губернатору (но не от моего имени, ибо это пришлось бы Палу Гёргею не по нраву), что довольно сидеть в Гёргё – пора вернуться в свою резиденцию в Лёче, дабы положить конец всяким кривотолкам и промедлениям, нетерпимым в военное время, потому что сабле место в ножнах, попу же на амвоне, а не у колодезного журавля".
Письма графа Чаки расшевелили сепешских магнатов, к коим они были обращены. Ведь губернатор состоял при дворе. Каждому хотелось оказаться клавишей, на которую нажимает княжеский палец или хотя бы палец главного придворного музыканта. Магнаты вообще не очень-то считались с Чаки, но им лестно было говорить, что они выполняют волю двора. Сами-то они в это не верили, – им важно было пустить пыль в глаза мелкопоместным. В политике видимость равносильна действительности! А мелкопоместные всегда подпевали крупным.
И вот по комитату вдруг прокатилась волна возмущения! "Не будем больше ездить в Гёргё! Чего нам туда ездить? Только потому, что Кендель выстроил там гостиницу? Вице-губернатор в конце концов не король! Но даже король и тот идет на поклон к сословиям, а не наоборот. Нет никакого смысла ездить в Гёргё. Да и на трусость это похоже. Что это за дворянство, если оно боится войти в комитатскую управу – в свой собственный дом".
Пал Гёргей быстро узнал о таких настроениях. Он, правда, не знал, откуда подул ветер, но почувствовал перемену. Как же поступить? Поколебавшись, он решил: ничего, ветер уляжется, перестанут качаться деревья. Надо подождать год-другой.
За этими думами и застало Гёргея письмо Розалии, привезенное Кенделем. Розалия настаивала на скором свидании. Интересно, что она хочет сообщить. Гёргея обеспокоило и нетерпение дочери, и волнение, чувствовавшееся в письме. Несомненно, какая-то веская причина заставила Розалию написать такое письмо. Со времени переезда в Лёче она еще ни разу не написала отцу. Да и сейчас она не пишет, что соскучилась по дому. Наоборот, говорит, что ей живется хорошо, значит, она и дальше хочет оставаться в Лёче. Нет, ни сердце, ни душа не тянут ее к отцу. (Если он действительно отец!) Ну, да все равно, встретиться надо, раз она просит. Но как это сделать? Сказать Кенделю, чтобы он привез девочку в какое-нибудь безопасное место, или самому отправиться к ней в Лёче? Гёргей все еще колебался. Настроение, созданное письмами графа Чаки, побудило чиновников комитетской управы, осведомлявших Гёргея о положении в Лёче, вдруг изменить взгляд на это положение, и они все в один голос, включая и верного Гродковского, принялись убеждать вице-губернатора, что город Лёче остыл, отрезвел, что бюргершам надоели траурные одежды, а суеверные патриции, пораженные странной смертью Нусткорба, теперь только его одного и считают виновником гибели покойного Крамлера (хотя и не думают отказываться от гороховых полей, приобретенных ценой крови Крамлера); купцы и ремесленники весьма недовольны тем, что глупая ссора между сенатом и вице-губернатором лишила их доходов в дни многолюдных заседаний Комитатского дворянского собрания и усилила застой в торговле. Нет никакого сомнения, что бюргеры восторженно встретят вице-губернатора, если он прибудет в Лёче на Комитатское собрание. И все же Гёргей колебался.
Однако примерно через неделю после письма Розалии, когда папаша Кендель вновь появился в Гёргё, привезя с собой какого-то толстобрюхого покупателя на гостиницу, вице-губернатор неожиданно решился: – Ладно, поеду!
И тотчас же отдал писарям распоряжение созвать на тридцатое ноября в здании комитатской управы осеннее дворянское собрание, где будет обсуждаться вопрос об отпуске средств на военные нужды.
Писаря удивленно уставились на Гёргея:
– Но ведь комитатская управа – в Лёче?
– Конечно, – коротко и твердо сказал вице-губернатор.
Не верил он ни докладам, ни догадкам, а только своим собственным наблюдениям. Ни возня, поднявшаяся среди дворян, ни рапорты чиновников управы, ни даже письмо Розалии не могли поколебать его, – все решило то, что Кендель торопился избавиться от своей гостиницы; Гёргей слепо верил в удивительное чутье этого человека и понял: отсиживаться в Гёргё вице-губернатору больше нельзя. Он поступал как Аттила под Аквильей.[43]43
…как Аттила под Аквильей. – Аттила (ум. 453) – вождь гуннских племен, производивших в Европе опустошительные набеги. Миксат напоминает здесь известное предание, связанное с последним большим походом Аттилы в Италию в 452 году.
[Закрыть] Вождь гуннов уже собирался снять осаду с города, как вдруг увидел аиста, уносившего прочь из города своего птенца. «О, аист знает, что он делает!» – решил Аттила, остался под стенами Аквильи и на другой день взял и сжег город дотла.
Однако осторожность никогда не помешает, – подумал вице-губернатор и распорядился указать в приглашениях, посланных тем дворянам, которым путь в Лёче все равно лежал через Гёргё, что сбор депутатов ввиду военного времени и прочих обстоятельств состоится рано утром в Гёргё, – откуда собравшиеся все вместе отправятся в Лёче.
Великая сенсация! Слух о собрании полетел вдаль, словно сокол.
– Значит, в Лёче? Ну что ж, вперед! – говорили теперь дворяне, встречаясь или обгоняя в пути друг друга. Они произносили это с такой же гордостью, с какою издавали их предки воинственный клич времен Ботонда, идя в поход на Византию. В старом здании комитатской управы поднялась суматоха, принялись убирать в кабинетах, наводить везде порядок; переложили печь в апартаментах вице-губернатора, сменили рамы, двери. А город равнодушно взирал на эти приготовления. Да и не удивительно: город был занят подготовкой к выборам бургомистра, назначенным на двадцать пятое ноября.
На выборах противостояли друг другу две сильные партии. Старый Мостель не согласился выставить свою кандидатуру и отклонил сделанное ему выборщиками предложение такими словами:
– Господа, вы, должно быть, не видите различия между жезлом и посохом. Правда, и тем и другим можно ударить, на тот и на другой можно опереться, но на посох куда удобнее. Мудрый старец дал этим понять, что он не желает расстаться с посохом.
Донат Маукш – энергичный и честный человек, но вот беда – дворянин. Иштван Студент, шурин покойного бургомистра, превзошел всех ученостью, но он соглашается (все из-за тех же двух тысяч форинтов) принять этот пост только при условии, что будет считаться "изучающим деятельность бургомистра". Ну, этот номер не пройдет: нельзя же так нагло обходить законы! У кого же Студент станет «обучаться», если он сам будет бургомистром, блюстителем закона.
Остановились на кандидатуре Госновитцера, которого в городе никто не любил. Партия же «воинствующих» в противовес ему выдвинула Фабрициуса, и теперь одному богу известно, чем все это кончится. Партия Фабрициуса растет изо дня в день, потому что за нее женщины и чернь. Чернь не имеет права голоса, но она может подогреть страсти выборщиков, подобно тому как виноградная лоза сама цветет неприметно, зато человеческий дух, благодаря соку ее гроздьев расцветает, да еще как – ярче любых цветов на свете!
Господин Кендель, приехавший в это время в Лёче для продажи своих домов (в Лёче у него их было четыре), чуть не лопнул от злости, видя, как множатся ряды сторонников Фабрициуса. Поскольку перед выборами бургомистра запрет на музыку в Лёче был отменен, там на каждом шагу пиликали сбежавшиеся в город убогие цыганские оркестры. Отменен был и полицейский час: теперь ремесленные цехи веселились и кутили до рассвета. Господин Госновитцер открыл свой погреб для цехов, поддерживавших его кандидатуру, и вино, почти что бесплатное, лилось рекой. Однако и госпожа Фабрициус тоже была не промах! Одну за другой обошла она жен всех мастеров, входивших в состав Большого совета ремесленных цехов, называла их «сестрицами», и женам простых сапожников и слесарей это очень понравилось. Хмель госновитцерских вин наутро выветривался из затуманенных голов сапожников и слесарей, а вот титул «сестрица» долго дурманил головы, украшенные длинными косами. Госновитцер раздарил много теплых вязаных шарфов красно-бело-зеленого цвета, так что сторонников его партии еще издали можно было узнать, подобно тому как узнавали воинов дворянских бандерий по разноцветным перьям на шапках. А госпожа Фабрициус приходила к воротам школы к концу занятий и раздавала выходившим оттуда девочкам и мальчикам кусочки постного сахара. Когда малыши с липкими от сахара мордашками возвращались домой, там их подвергали допросу: "Чем же это ты, сердечко мое, так перемазался?" – "Постным сахаром. Тетенька Фабрициус дала", – отвечало дитя. И, поверьте, ответ такого крошки может согреть человека куда сильнее, чем наикрасивейший вязаный шарф.
Само собою разумеется, женское коварство госпожи Фабрициус победило. Сильно помог Фабрициусу своим сопротивлением и Кендель, остававшийся в городе до конца выборов. Старик уговаривал, кричал, запугивал. Но все это было только на руку Фабрициусу. И вот, двадцать пятого ноября, ровно в полдень, под звон колоколов в церкви святого Якаба, сенатор Мостель огласил результаты голосования: большинством в девять голосов бургомистром Лёче избран Антал Фабрициус.
Громовое «ура» сотрясло мрачные стены городской ратуши. По условленному знаку грянул залп мортир на горе Шайбен, а городской трубач заиграл "Благодарственный гимн".
Шебештен Трюк распахнул одно из окон Большого зала и зычным голосом объявил толпе, собравшейся перед ратушей:
– В городе Лёче новый бургомистр! Радуйтесь, горожане, и повинуйтесь Анталу Фабрициусу!
Ответный возглас «ура» был подобен реву урагана. Квартальные вскочили на украшенных лентами коней, чтобы поскорее объявить по своим кварталам результаты выборов.
Сенатор Мостель предложил отправить ко вновь избранному бургомистру депутацию. Членов ее назвали выкриками из толпы выборщиков. Желая побесить потерпевшего поражение Кенделя, в депутацию выбрали и его самого, но он наотрез отказался:
– Нет и нет. Ни за что не пойду, разве только в том случае, если для присмотра за новым бургомистром вы выберете сегодня же и няньку ему!
И, не перенеся позора, Кендель быстро исчез из зала ратуши.
А город охватило ликование. Еще бы: на посту бургомистра молодой смельчак! Люди бегали по улицам и кричали друг другу:
– Победил Фабрициус!
А если кричавший был человеком злым, то добавлял: "Провалили Госновитцера!"
Каждый радуется на свой лад!
Фабрициус, дожидавшийся результатов голосования в одной из комнат ратуши, в первый миг победы подумал о Розалии. И первый же приказ молодого бургомистра прозвучал так:
– Сбегайте в пансион Клёстер и… Нет, постойте. Бегите и моей матушке и передайте, что большинством в девять голосов избран я.
Услышав такую весть, госпожа Фабрициус помчалась к Матильде Клёстер, позабыв даже набросить на плечи шаль, хотя на дворе дул холодный ветер. Она застала Розалию одну в комнате. Шутливо поклонившись девушке в пояс, госпожа Фабрициус воскликнула:
– Поздравляю вас, госпожа бургомистерша!
Девушка смутилась, побледнела и, помимо своей воли, обронила:
– Ах, что вы, мама…
Слаще музыки прозвучала для слуха госпожи Фабрициус эта «обмолвка»: ведь она доказывала, что Розалия в мыслях уже считает ее своей матерью. Она обняла девушку за талию, привлекла к себе и расплакалась. А вместе с ней заплакала и Розалия. Вероятно, только они одни во всем городе и плакали в эту минуту – ведь господин Госновитцер, тот не слезы проливал, а ругался.
А наплакавшись вдоволь, госпожа Фабрициус чуточку отодвинула Розалию от себя, ровно на столько, на сколько мы отодвигаем дорогой нам портрет или какую-нибудь прекрасную вещь, чтобы лучше полюбоваться ею.
– Ну, голубушка моя, рада? – вглядываясь в мокрое от слез лицо девушки, приговаривала она.
– А это хорошо? – тихо спрашивала Розалия.
– Конечно. Ах ты, глупенькая! – торжествующе воскликнула мать бургомистра.
Розалия присела на скамеечку рядом с госпожой Фабрициус, смиренно положила голову к ней на колени и, дрожа всем телом, призналась:
– Я так боюсь, так боюсь!
– Чего же тебе бояться, маленькая? Лёченский бургомистр – сильный человек. Не он боится, а его должны бояться. Кто же посмеет тронуть его невесту?
И госпожа Фабрициус долго гладила склоненную белокурую головку, пока не увидела, что Розалия больше уже не плачет, а посапывает носиком, и не дрожит от страха, но сладко спит.
Папаша Кендель даже не стал дожидаться, пока новый бургомистр принесет присягу. Выскользнув из ратуши, он, несмотря на поздний час, помчался в своей тележке к Гёргею, чтобы сообщить ему об избрании Фабрициуса, – черт бы его побрал!
Гёргей принял это известие равнодушно и только для проформы спросил, что за человек новый бургомистр.
– Желторотый птенец.
– Так почему же его выбрали?
– Из-за ух, – пояснил Кендель.
– Не понимаю.
– А так, что его один ух отрубил твой племянник Дюрка Гёргей, а тогда Фабрициус стал пополир…
– Популярным?
– Верно. Челофек отшень ретко станофиться знаменит из-за того, что он имеет, – продолжал философствовать Кендель, – а из-за того, чего он не имеет. Так вот, Фабрициус не имеет одно ухо.
– Но зато, говорят, у него есть ум?
– Ум он имеет, Но хранит его у сфоя мамочка. Брафый, фоинстфенный женщин. Она делал из него бургомистр.
– Ну, а других новостей у тебя нет для меня?
– Больше ничего не знаем.
– О моем приезде в город что-нибудь поговаривают?
– Не больше, чем о бюргерской пирушка.
– Дочь мою видел?
– С той поры – нет.
– Тогда поезжай к ней и успокой бедняжку. Скажи, что на этой неделе мы с ней обязательно встретимся. Может быть, даже гак, чтобы никогда больше не расставаться.
Кендель замотал отрицательно головой:
– Не могу, дорогой мой, не могу, голубчик. Прошлый раз, когда барышня Розалия передал мне свою записочку, я соврал старухе Клёстер, будто ты живешь за десять дней пути отсюда. "Вот и прикидывай, старая курица", – думал я про себя. Так что теперь я должен находиться где-то в Трансильвании и никак не могу поехать к ней немедленно.
– Ну, тогда передай с моим племянником Дюри!
– Он не есть в Лёче.
– А где же?
– О, где он только не побывай за это время! Только позволь, я будет лучше по-словацки рассказать, а то по-венгерски мне очень трудно. Отправился, значит, Дюри и прошлом месяце к мамаше в Топорц, попить молочка. А на обратном пути угодил в руки к лабанцам. Из плена его по просьбе отца выкупили: граф Берчени дал за него в обмен двух австрийских офицеров, хотя твой Дюри и пятерых стоит. Парень, словом, освободился, но в Лёче больше не вернулся, потому что его полк недели две тому назад перевели из города, и Дюри теперь стоит с полком где-то здесь неподалеку, возле Кольбаха.
– Значит, в Лёче сейчас нет больше солдат?
– К большому сожалению лёчеиских красоток – нет! – со смехом подтвердил Кендель.
– К слову сказать – красотки… Когда ты был в последний рае в своем сабадкинском дворце? – весело спросил Гёргей.
– И не поминай! С этим кончено, – уныло заметил старый селадон. – Не люблю больше ничего на свете, кроме денег. Поверь мне. Все может опротиветь, надоесть человеку – но деньги никогда! Румяные губки, стройные ножки, белые ручки, огненный взор! И что за осел внушил человечеству, что за ними стоит гоняться, сходить по ним с ума? Разве, например, светлячок не красивее, чем самые красивые глазки? А ведь никто не гоняется за светлячками? Или земляника, – разве она не слаще самых алых губ? А кто сходит с ума по землянике? Никто. Верно? Ну, прочь женские прелести! Деньги! Вот единственная пламенная Страсть, которая вечно владеет человеком! Аминь!
– Брось ты притворяться алчным. Ведь ты совсем не такой.
– Нет, я алчен. Да! На все! На все, что дороже… ну, хотя бы блохи? Блохе, по крайней мере, башмачки не нужны! Разве не так? Так!
Чем ближе подходил день, назначенный для открытия комитетского собрания, тем чаще чиновники управы приезжали со свежими новостями на ужин в Гёргё и оставались ночевать в замке.
Так, на второй день к вечеру в Гёргё прикатил с донесением старший писарь Ференц Коротноки.
– В Лёче все спокойно.
На третий день прибыл Будахази.
– Ничего нового.
На четвертый день, правда, никто не приезжал, но это, конечно, означало, что в Лёче полное затишье.
Наконец, в последний день на замковый двор въехала тележка Кенделя, на которой восседал и Гродковский. Из Лёче прибыли только они, но к этому часу двор уже был полон экипажами, а дворец – гостями: депутаты, жившие подальше, приехали накануне, чтобы завтра уже отсюда, из Гёргё, отправиться в Лёче.
Перед ужином провели на скорую руку совещание. Гродковский доложил, как обстоят дела. По его мнению, все тревоги – плод болезненной фантазии. Комитатская управа приведена в порядок. Тетушка Марьяк уже находится там и сделает все приготовления к завтрашнему обеду, который состоится в Большом зале. Вице-губернатор может отправиться в город без единого телохранителя. Никто и пальцем тронуть его не посмеет. В городе тишина, будто в пруду, на берегу которого, может быть, и квакает одна-две лягушки, так и те, заслышав шаги, от страха кинутся в воду.
Папаша Кендель, слушая этот доклад, нервно барабанил пальцами по столу и раза два буркнул:
– Но, но!
Вице-губернатор беспокойно повернулся в его сторону.
– Господин Кендель, кажется, другого мнения?
– Мнений мой такой же, только мне не нрафился одно дело. Заметил я со фчерашнего тня какой-то загадочность у сенаторов. Суетятся, совещаются, и вид у них такой важный, будто они невидимый деревянный конь толкают, – сейчас уж не помню, в какую город. В особенности не есть хороший новый бургомистр. Хотя и не видно ничего, а какой-то кадость они готовят.
Но собравшиеся зло высмеяли Кенделя.
– К чему они там могут готовиться?
– Что может сделать новый бургомистр, когда он еще ничего не умеет? Слеп он еще, как новорожденный котенок. Не то чтобы царапаться, глаза раскрыть еще не может. Возможно, что когда он осмотрится, жди от него и неприятностей. А сейчас он пока еще радуется своей новой должности, как мальчишка первому складному ножу, с которым он даже и не знает, как обращаться.
За ужином немного выпили, и будущее уже начало рисоваться и гостям и хозяину в розовом свете. Все отправились на покой, не засиживаясь допоздна: утром предстояло подняться в ранний час. Пожалуй, кроме самого вице-губернатора, никто и внимания не обратил на карканье Кенделя.
Между тем папаша Кендель, вероятно, был прав, и, возможно, именно в этот самый час госпожа Фабрициус сказала Розалии такие слова:
– Ты заметила, милочка, как загадочно ведет себя наш Антал? Не нравится он мне. Что-то тяготит его – либо замысел какой-то, либо горе, либо опасность какая-нибудь… Только не нравится мне наш мальчик.
Насколько счастливым казался новый бургомистр в первые два дня после своего избрания (материнское сердце не могло тогда нарадоваться: веселость в нем так и била ключом), настолько подавленным стал он уже на третий день. В противоположность Иисусу, душа которого на третий день вознеслась на небо, душа Фабрициуса совсем опустила крылья. Юный бургомистр помрачнел, сделался беспокойным, задумчивым, ходил, потупив взор, вздрагивал от каждого шороха, ночью не мог уснуть и до утра ворочался в постели, а днем из него нельзя было вытянуть ни слова. На вопросы матери, что с ним, отвечал уклончиво:
– Политика – сложная штука, мама. Не для женщин. Когда дело совершится, вы все узнаете, мама.
Сенаторы, зачастившие в дом, совещались с молодым бургомистром при закрытых дверях, – будто мало с них было совещаний в ратуше. Все они тоже вели себя таинственно.
На четвертый день, в среду, госпожа Фабрициус пригласила к вечеру гостей (но без ведома сына): пусть Антал чуточку рассеется. Пригласила немногих, но все это были славные люди. И они пришли – Миклош Блом, Фери Греф, разряженная Матильда Клёстер, озорная госпожа Тэёке. Разумеется, и Розалия (чуть было не запамятовал, но как же без нее?), госпожа Маукш с двумя дочерьми (да сколько же их, этих маукшевых дочерей?) и подростком-сыном.
Общество отлично веселилось, но сам молодой бургомистр был весь вечер молчалив и рассеян, даже с Розалией перекинулся лишь несколькими словами, что бросилось всем в глаза, а как только заслышал "пивной колокол", вскочил из-за стола, не доев сладкого, извинился перед дорогими гостями и сказал, что по служебным делам ему нужно уйти, и притом немедленно. Поцеловав матушке руку, он шепнул ей, что не будет сегодня ночевать дома, так как у него много дел, а завтра чуть свет надо быть снова на ногах, и потому ему нет смысла возвращаться домой, – лучше уж он прикорнет там, в ратуше, не раздеваясь. Глаза его при этом горели лихорадочным огнем, а на лице блуждала недобрая усмешка.
Госпожа Фабрициус недовольно кусала губы.
– Тебе лучше знать, сынок, как поступить, но…
– Так надо, мама, – заявил Фабрициус не терпящим возражений тоном и строго насупил брови.
– О, этот настоящим командиром будет! – шепнул Миклош Блом вдовушке Тэёке.
Госпожа Фабрициус хотела что-то сказать и не успела: сурово сдвинулись брови бургомистра, и будто ножницы сомкнулись и обрезали ее мысли.
Розалия удивленно взглянула на Фабрициуса. Еще никогда не казался он ей таким красивым.
Проходя мимо Розалии, сидевшей на стуле с высокой готической спинкой, он наклонился и шепнул девушке:
– Завтра увидимся. Доброй ночи, голубка моя, доброй ночи!
От его дыхания затрепетали и защекотали ему губы несколько выбившихся из прически золотистых завитков… Так близко был любимый и вместе с тем так далеко от нее в этот миг! Словно моря-океаны пролегли между ними…
Фабрициус ушел, а гости продолжали веселиться до самого "полицейского колокола", не придав случившемуся большого значения, и только подумали про себя: "Новая метла чисто метет". Как и все новички, Фабрициус усердствует, – да ведь любая власть только поначалу всласть, а испей до дна, и даром не нужна.
Госпожа Фабрициус пожаловалась Матильде Клёстер, что боится остаться одна в доме, и попросила, чтобы Розалия переночевала у нее. Мадемуазель Клёстер согласилась. Тут уж гости начали расходиться. Фери Греф проводил домой семейство Маукшей, Миклош Блом – вдовушку Тэёке; впереди каждой компании шел слуга с зажженным фонарем.
Кругом была беспросветная тьма; все обволакивал какой-то омерзительный, липкий, словно клейстер, туман. Город, казалось, уже спал, и тишина стояла такая, что с соседней улицы слышно было, как единственная липа перед домом Гиглеша уронила на землю сучок. Редко, редко где, будто глаз во мраке, светилось одинокое окно. Зато в ратуше светом были залиты все окна. Там еще не спали.
– Даром только свечи переводят, – заметил Блом.
– За городскую казну не бойтесь, – рассмеялась красавица вдовушка. – Она еще может.
– Это что? Намек?
– Нет, что вы!
Госпожа Тэёке простилась с Бломом у ворот, поднялась к себе, легла в постель и мгновенно заснула. Около полуночи она проснулась от громкого стука. Внизу, на площади, было непривычно шумно. По стенам комнаты мелькали дрожащие блики фонарей. Слышался гулкий топот, чьи-то тяжелые шаги сливались воедино, и казалось, будто огромные ноги великана с глухим стуком ступают по земле – это шли солдаты. Однако были и другие странные звуки. Вскоре вдовушка Тэёке уже отчетливо различала: вот бьет молоток, а это – шаркает пила. А что это за грохот, от которого сотрясается и гудит земля, скрипит мебель. Что это? Это, наверное, пушки!
Со страху вдовушка сначала зарылась с головой в пуховые одеяла. Постепенно страх прошел. Его сменило любопытство, и, как ни опасно после теплых перин пройти босиком по холодному полу, госпожа Тэёке спрыгнула с кровати (ведь узнать, что происходит, для женщин дороже жизни) и быстро, словно перепелка, перебирая маленькими ножками, подбежала к окну и распахнула его.