Текст книги "Последний долг"
Автор книги: Изидор Окпевхо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Два года назад отота, большой вождь города, и члены городского совета (он был его председателем в мирное время) устроили прием в мою честь, приветствуя меня как нового командира, и я дал им ясно понять, каковы намерения федерального правительства. Я подчеркнул, что в случае необходимости эти намерения будут проведены в жизнь силой, невзирая на личные интересы и предрассудки. Жаль, если мои слова кого-то обидели. С тех пор в двух-трех случаях мне пришлось строго предупреждать гражданское население против недопустимого провоцирования солдат на враждебные действия. По той же самой причине я без колебаний прибегаю к соответствующим дисциплинарным мерам по отношению к любому солдату, который пытается воспользоваться своим положением или силой оружия. Я готов уважать традиционный порядок вещей и позволяю людям жить так, как они привыкли, хотя, естественно, некоторые ограничения свобод неизбежны ввиду чрезвычайного положения. Глава государства провозгласил его в самом начале кризиса. Разумеется, я понимаю, что некоторые жители города могут по-своему расценивать и истолковывать задачи и смысл федерации, но ни в коем случае я не позволю действовать против нее. Именно по моему ходатайству начальник федерального генштаба позволил мне провести публичную казнь – первую в этом штате. Я хотел, чтобы она послужила не только острасткой тем недисциплинпрованным солдатам, которые думают, что могут обращать оружие против кого угодно, но также всеобщим предостережением против нездорового интереса к беззащитным женщинам города.
Казнь состоялась на городской площади. Я хотел, чтобы присутствие старших военных чинов подчеркнуло важность события. Но ни начальник генштаба, ни губернатор штата Черное Золото не приехали. С одной стороны, гражданская война еще продолжается, и, хотя нам удалось отодвинуть линию фронта на несколько миль от города, мы до сих пор находимся в пределах досягаемости вражеских сил. Мы по-прежнему отбиваем нападения партизан, а теперь, когда мятежники получили из Европы новые самолеты, мы стали объектом регулярных воздушных налетов – вроде того, который имел место на днях. Поэтому генеральный штаб не хотел подвергать опасности никого из старших чинов, а при таком стечении народа опасность весьма вероятна. С другой стороны, начальник генштаба предоставил мне и моим офицерам всю полноту власти для поддержания дисциплины на месте и склонен расценивать эту казнь как дело, входящее в компетенцию одной Пятнадцатой бригады.
Таким образом, в это утро высшими чинами при исполнении смертного приговора были офицеры моей бригады. Также на площади присутствовал и отота, вождь Онагволор Овуэде. С тех пор как в Урукпе пришла война, ототе пришлось отказаться от административных функций и предоставить поле действия военным властям, так как он не мог даже делать вид, что способен обеспечить своим горожанам защиту, необходимую при сложившихся обстоятельствах. Но он явился на площадь с теми членами городского совета, которым удалось пережить превратности гражданской войны. Я убежден, что они пришли лишь потому, что считали своей прямой обязанностью отозваться на приглашение. Мой друг вождь Тодже также пришел как член совета. Многие из горожан остались сидеть по домам, ибо боятся всего, что имеет касательство к оружию и стрельбе. Тем не менее очень многие присутствовали на казни из непобедимого любопытства лицезреть то, что случается раз в жизни, – или, может быть, из желания видеть торжество справедливости.
Место расстрела находилось на значительном удалении от толпы. Десять рядов мешков с песком, каждый ряд высотой в четыре мешка, стенкою защищали окрестность от пуль, которые не попадут в цель. У стенки стоял столб для осужденного.
Перед казнью я произнес краткую речь. Я напомнил собравшимся, что нация до сих пор находится в состоянии войны и что чрезвычайное положение, провозглашенное главой государства и верховным главнокомандующим, по-прежнему требует от каждого гражданина максимальной бдительности и дисциплины. Я подчеркнул, что, несмотря на это, законы страны остаются законами и что каждый гражданин – военный пли штатский – обязан во всем руководствоваться этими законами. Личные нрава и свободы следует неукоснительно соблюдать, никто не имеет права на самосуд, тем более на убийство ближнего. Я повторил свои прежние предупреждения против конфронтации солдат и жителей города и особо указал на то, что без колебаний резко пресеку все проявления недисциплинированности как со стороны солдат, так и гражданского населения. Я закончил речь специальным предостережением от покушений на честь женщин города, так как нечистоплотные люди в условиях постоянной тревоги и страха могут решить, что теперь самое время воспользоваться женской природной слабостью. Сказав все, что я хотел сказать, я сел на свое место. Повсюду царило спокойствие.
Осужденный солдат, как и прежде, не проявлял признаков раскаяния и держал себя вызывающе. Позднее мне рассказали, что он потребовал, чтобы к месту казни его отвезли в «мерседес-бенце». Поэтому в «лендроувер» его усадили силой. На месте казни он отказался стоять на ногах, и командовавший расстрелом офицер приказал сразу же привязать его к столбу. Офицер прочитал обвинения, выдвинутые против солдата, и приговор трибунала. Во время чтения солдат смеялся. Не то чтобы он смеялся, как люди, – он сухо и мрачно хихикал, как, наверное, хихикают мертвецы в полночь на кладбище. Когда его спросили, не хочет ли он что сказать перед казнью, он потребовал сигарету. Я велел исполнить его просьбу. Толпа затаила дыхание. Не докурив сигарету, он потребовал бутылку «Белой лошади».
«Никто не засмеялся. На этот раз его просьбу не удовлетворили. Офицер приказал закрыть ему лицо черным капюшоном. В эту минуту солдат осознал безвыходность своего положения. Когда к нему поднесли капюшон, он яростно замотал головой. Но как мог он вырваться из объятий закона, когда веревки намертво привязали его к столбу?! Он бросил последний взгляд на мир, и голова его скрылась под капюшоном. Шесть солдат образовали шеренгу в десяти ярдах от осужденного. Офицер отдал команду. Автоматы вскинулись, и в мгновение ока слитный залп покончил с убийцей.
На гражданское население это подействовало как шок. Старики поднялись с мест и качали головой, прибавляя еще одну жертву к общему списку несчастий. О аллах, какие у них были лица! Женщины и дети завизжали от ужаса. Матери, обнимая детей, побежали домой. Когда мрачные солдаты отвязывали своего расстрелянного товарища, над ними тенью в белесом небе полудня нависло звено стервятников.
Но дороге к казармам в машине я размышлял об отталкивающем величии правосудия и тяжком бремени долга. О аллах!
Тодже
Я думаю – я убежден, – что все ото из-за того, что я слишком много об этом думаю. Наверно, если бы я перестал думать, я по крайней мере не чувствовал бы себя так скверно. И все же – как я могу перестать думать? Как сказать, как открыть людям, что я не могу быть с женщиной? Какие-то куры, собаки, козы забавляются прямо на улице, на виду у всего глазеющего мира. А я лишен даже утешительного привычного утреннего возбуждения, с которым просыпаются маленькие мальчишки! Из-за проклятой слабости у меня нет того, за что мужчину считают мужчиной. Кроме того, с тех пор я ни разу не пробовал, а я думаю, что попробовать надо, хотя бы затем, чтобы доказать самому себе, что достоин той мощи, которой, уверен, я обладаю.
И всегда человек непременно стремится узнать, в чем корень несчастья, которое мучает ум и оскверняет тело. Я до сих пор не узнал, кто виноват, моя жена или грязная потаскушка в Идду. С одной стороны, это чистое безумие для человека моего ранга и положения – выискивать в большом городе шлюху ради того, чтобы ткнуть в нее пальцем и заявить под присягой, что она меня заразила. Это было бы глупо, в лучшем случае – бесполезно. Ибо разве подобные развлечения не предполагают риска? И какой мужчина встанет и побожится, что он не знал, какими опасностями чревата подобная вылазка? Кроме того, дело было ночью. Кроме того, говорят, эти твари постоянно меняют места, – так куда я пойду искать девку, которую видел чуть не полгода назад и теперь не узнал бы, даже если бы она подошла ко мне и назвала бы меня по имени?
И еще я слышал, что эти твари прекрасно знают опасности своего ремесла и тщательно берегутся, так что возможность заразиться от них меньше, чем от обычной женщины, которая в повседневной, спокон веков заведенной жизни даже не заподозрит, что в нее проникло нечто неладное.
Я долго думал об этом, долго мучил свои ум. О боже, чего это мне стоило! Именно это привело меня к страшной ссоре с женой, ибо я полагал, что муж имеет право избавить свой ум от сомнений. В конце концов, это мой дом, я построил его, я им владею, я женился на этой женщине и родил этих детей, и если я не могу осуществить мое право на власть и истину, то кого же призвать к ответу, когда разражается бедствие? А ведь в дом пришло бедствие, и оно до сих пор бедствие. Да и как примириться мужчине с мыслью, что он утратил, что он окончательно потерял – как это дико звучит для нормального слуха! – ту силу, которая и дает право именоваться мужчиной?
Итак, я призвал жену, решив, что настало время нам с ней обсудить происшедшее. Я подошел к делу весьма осмотрительно – бог свидетель, и сам я могу поклясться. Как я был осторожен! Я ни в коем случае не хотел, чтобы мои слова прозвучали как обвинение в том, что она меня опозорила, погубила мою мужественность. Она прекрасно знает, что я ни в чем не обвинял ее, и сейчас не посмела бы утверждать противное. Я призвал ее, как всякий муж призвал бы свою подругу жизни – ибо она мне все же подруга жизни, – для того, чтобы разрешить задачу, стоящую перед семьей. И она явилась и села передо мной, нимало не подозревая, зачем я призвал ее, при этом она пришла тотчас же, как должна приходить жена, когда ее призывает муж. Я изложил ей суть дела так деликатно и осмотрительно, как и должен был человек, попавший в мое положение. Я не сказал слишком много. Я не сказал ничего, кроме: жена, вот что случилось со мной, как ты думаешь, не может ли это каким-нибудь образом быть по твоей вине?
– Что ты сказал? – Ее глаза засверкали так, как будто она готова разбить мой череп и разбрызгать мозги по стенам. – Тодже, что ты сказал?
– Успокойся, женщина, незачем громко кричать. Все это между нами. Я только спрашиваю, мало ли что может быть, какой-нибудь случай…
– Случай? – Она вскочила, глядя на меня – на меня – как взбесившаяся змея. – Случай? Какой такой случай?
– Я говорю, успокойся!
– А я говорю, какой такой случай? Двадцать пять лет, десять детей – семь здоровых сыновей, три здоровые дочери, – и ты хочешь меня обвинить…
– Да ладно, ладно…
Фу-фу! Надо показать, кто здесь хозяин. Надо тотчас спровадить жену и хотя бы на время прекратить ссору. Иначе кто знает, чем это может кончиться? Каково бы ни было положение, что бы ни заставляло мужа дойти до обсуждения дел с женой вместо того, чтобы самому все решить и затем поступать по своему разумению, муж не может позволить жене возвышаться над ним, лить изо рта помои и выражать недовольство, как будто этот дом – ее собственность. Такого мне не снести. Я слишком велик. Я на самом деле слишком велик для подобного унижения, – я, вождь Тодже Оновуакпо, человек весьма уважаемый в своем кругу и по всему Урукпе, да что там – во всей этой части страны, великий резиновый босс, один из прославленных тружеников той резиновой нивы, на которой покоится ныне благополучие штата Черное Золото. Да и то сказать, я мог бы преуспевать куда больше, если бы не разразилась война и вместе с ней не пришла угроза самому бизнесу, ибо откуда теперь знать, какого рода опасности таятся на наших плантациях? Послушайте, да я мог бы разорвать свою жену пополам, и, ей-богу, никто бы мне не сказал ни слова, потому что возвел этот дом я, владею им я и мне в этом доме решать, что делать, мне одному кричать, если нужно кричать.
Но что было, то было. Я дал ей уйти. И поэтому до сего дня не могу сказать, кто наградил меня скверной болезнью. Не знаю, верно ли я поступил, позволив этой скотине уйти с моих глаз, не следовало ли заставить ее признаться, успокоить мой ум хотя бы насчет нее и тем самым избавиться от значительной части моих подозрений. Но по крайней мере тогда я спасся от своего же гнева – ибо только богу известно, что бы я мог сделать со злоязычной женщиной, которая бесстыдно ставит под сомнение мою власть.
Как бы там ни было, я думаю, одной неудачной ночи с ней мне достаточно. В ту ужасную ночь я припал к жене и вдруг понял, что мужественность меня покинула. По идти же к ней снова, чтобы срамиться еще раз! Думаю, что уважение к себе – пусть его осталось не много, – думаю, что уважение к себе надо хранить при любых обстоятельствах.
Я всегда говорил себе: жена постоянно должна ощущать твою занесенную руку, даже когда рука бессильно висит ниже пояса. Дай ей раз осознать ее превосходство, и ты до конца дней своих будешь жалеть, что на ней женился. Шуо! Но я еще Тодже Оповуакпо. Я еще помню, каким молодцом я был в юные дни. Я еще помню, как все красивые и здоровые девушки плясали вокруг меня; как, когда пришло время жениться, единственная задача была – кого выбрать. Может ли такая сила уйти за одну минуту? Но ладно. Если теперь я уже недостаточно привлекателен, если у меня кое-где появились морщины, кое-где завелась седина и походка уже не прежней упругости, то по крайней мере у меня есть весьма хорошие деньги. И если это недостаточно привлекательно, то, черт возьми, что же тогда привлекательно?! Резиновый бизнес теперь не так процветает, что правда, то правда. Машины давно уснули, а здоровые молодые мужчины, сборщики млечного сока, или бежали при приближении федеральных войск, или попали в армию. Но благодаря уму и находчивости я заключил подряд на снабжение войск провиантом по всему сектору фронта. Никто не будет отрицать, что доход мой велик. Могу даже похвастаться, что, если бы кто сегодня сравнил мое богатство с богатством других, весь город во главе со злосчастным ототой лежал бы у моих ног. Если это недостаточно привлекательно, что же тогда привлекательно? Что еще могло бы вызвать то уважение, которым меня в изобилии награждает город? Что еще могло бы заставить лицемерного и бестолкового майора, вроде Али, заискивать передо мной и намекать, что я для него важнее, чем эти его так называемые интересы федерации? Что еще могло бы понудить прекрасную женщину, вроде Аку, перестать сохнуть по арестованному супругу, оставить в доме единственное дитя и спешить на встречу со мной в дом моего тупого и безмозглого племянника?
Вот так. Это власть. Это счастье. Счастье сознавать, что люди по-прежнему глядят на тебя снизу вверх, хотя такая страшная вещь, как война, пришибла весь город. Сознавать, что у тебя достает власти слегка поманить – и женщина с радостью мчится к тебе, ибо не может противиться, ибо знает, что у тебя есть то самое, что решает, жить или нет ей и ее сыну.
Это деньги. I! я намерен с их помощью возвратить все, что на время утратил. Моя жена еще поклоняется и поползает передо мной на коленях, проклиная тот день, когда я дрогнул и усомнился, я ли хозяин того, что, как мне известно, я сам возвел в поте лица и породил силою чресел. А сейчас, пока бессмысленные понятия о правосудии не заставили власть в Идду освободить Мукоро Ошевире, я исполнен решимости телом его жены доказать себе, что я еще обладаю той силой, которая, я знаю, во мне есть. Я еще Тодже Оповуакпо…
Но будь что будет. Уже совсем рассвело. Окно закрыто, но копья света проникал во все трещины и пазы. У меня нет желания вылезать из постели, потому что мне надо избавить ум от кое-каких сомнений. Я не вполне понимаю, что замышляет этот мальчик Али. Кажется, он решил подчинить своей воле весь город. Ему недостаточно, что солдаты боятся его, и мятежники страшатся его солдат, и даже обычные люди в городе обожают его. И я ничего не имею против этих его интересов федерации. Я всей душой с ним, когда он дрессирует своих солдат концом штыка, когда он будит их по утрам взрывом гранаты или приговаривает попавшегося повесу к расстрелу. Но я не на шутку тревожусь, когда мелкая безмозглая обезьяна – только из-за того, что она в военной форме и при пистолете, – взбирается на ходули и предписывает нормы поведения всем горожанам, людям, которые здесь жили тогда, когда он не мог и мечтать, что вдохнет здешний воздух. Хо! Он все время твердит: „солдаты и гражданские лица“, „солдаты, равно как гражданские лица“, как будто у солдат и нас есть что-то общее. Я не знаю – и мне все равно, – как люди в городе воспринимают его болтовню. Старый вождь слишком запуган и вообще глуп. У него недостанет мужества встать и сказать зазнавшемуся паршивцу, что тот никогда не добьется доброй воли людей, если не признает их право на свободу действий – пусть для этого даже придется малость приструнить недовольных свиней, которыми он командует. Мне действительно нее равно, что весь город думает о речи, которую он вчера произнес. Я твердо намерен защищать свою деятельность. Я знаю, как обойти его…
Что-то шумят в моем доме, больше всего – на кухне… У жены в последнее время хватает сообразительности не будить меня, пока я сам не проснусь. Дети уже ушли в школу, все остальные заняты своим делом. Утро стареет, и, хотя окно закрыто, я вижу, как копья спета проникают во все трещины и пазы в раме и ставнях.
Я жду газетчика. Чертов мальчишка и последнее время опаздывает. Его ли в этом вина? С тех пор как война пришла в город, знатность и уважение покинули те места, где им надлежит быть. Теперь, когда машина с газетами прибывает сюда и оставляет тюки на почте, разносчики первым делом мчатся к казармам. О нас они больше не помнят. Хотел бы я знать, о чем они думают. Понимают они, что у военных меньше образования и мудрости, чем у таких людей, как я? Сознают они, что мнения по важнейшим вопросам губернатор штата – даже глава государства – спрашивает у таких людей, как я? И все же они забыли о нас и отдают предпочтение грубым солдатам. Они слишком быстро забыли, что своей славой город обязан таким людям, как я, и что, если бы к нам не пришла война, такие люди, как я, управляли бы судьбами города.
Таких людей, как я, здесь очень немного. И из немногих, без сомнения, я – наиболее выдающийся. Об этом они тоже забыли. Они забыли, как я достиг вершины. Как я, едва научившись ходить, шел за отцом на ферму, как старик с трудом гнал меня с поля в школу. А когда резиновые деревья на пашей огромной плантации достигли зрелости, а отец от старости разучился по сбиваясь считать деньги, я перенял, у него бизнес и довел его до теперешнего величия. Забыли, как я добился невиданного успеха. Забыли, что правительство – какое бы оно ни было – не может подумать или заговорить о резине и при этом не вспомнить моего имени. Они забыли все это так быстро и теперь ползают перед посторонними, которым образования и мудрости хватает только на то, чтобы чуять врага на войне.
Иногда я спрашиваю себя, что это, страх людской пли я начинаю терять уважение? Кто может знать, что случилось со мной? Могла ли моя жена раскрыть рот? Не думаю. Конечно, в таких делах доверять женщинам невозможно. Двадцать пять лет и десять детей – как быстро она припомнила! Но слабость их разума равна слабости их сердец, и достаточно одного легонького удара – вроде того, что случилось со мной, – чтобы двадцать пять лет обратились в ничто. И все же лучше оставит!» ее в покое, чем еще раз позволить ей усомниться в моей власти. Ибо я дошел до того, что сам не знаю, что сделаю! И все же…
Наконец мальчишка кричит о газете. Я встаю с кровати и стираю вчерашний день с глаз. Хорошо бы стереть его и из памяти… Я выхожу из комнаты, все меня приветствуют, даже прохожие кланяются так, как должно кланяться лицу моего ранга. Боже, день уже стар: на моих часах десять. Но кто сказал, что я обязан вставать раньше? Паршивец убежал, но служанка протягивает мне оставленную им газету. Шезлонг ждет меня. Я достаю очки, сажусь и просматриваю новости с той проницательностью, какой в этом городе могут похвастать не многие.
Первым делом я принимаюсь за передовицу, ибо, скорее всего, она будет посвящена судебному разбирательству в Идду, где расследуют зверства мятежников в нашем штате, а также деятельность лиц, в той или иной мере сотрудничавших с противником. Всерьез я никогда не верил газетчикам. Слишком часто они делают вид, что знают больше, чем знают, и важно пытаются судить о делах, не доступных их разумению, – не будем говорить о том, что никто не давал им права судить. Несколько педель назад они бушевали против того, что они окрестили преступным укрывательство провианта поставщиками, возмущались влиянием, которое это укрывательство якобы оказывает на рост рыночных цен. Так вот, что они в этом смыслят? Почему бы им для начала не спросить нашего мнения? Ибо в конце концов, даже если они правы, неужели они не могут взять в толк, что в нашей власти также и понижение цен? Только на той неделе газетчики требовали, чтобы федеральное правительство согласилось встретиться с вождями сепаратистов где угодно, если бы мятежники проявили искреннюю готовность к переговорам. Переговорам! Каким еще переговорам? Если упрямство доводит кого-то до мятежа, разве не должен он быть мужчиной и испить чашу до дна? Дурацкая болтовня – вот что это, по-моему. Я думаю, что война должна идти до конца. Я думаю, что этим ублюдкам надо предоставить возможность получить хорошую встряску, чтобы в следующий раз, заслышав разговоры о выходе из федерации, они бы бежали от них десятимильными шагами, забывая поддерживать сваливающиеся штаны. Посмотрите, что они натворили с моим резиновым бизнесом! Не будь этой дурацкой войны, я, наверно, мог бы один оплачивать все расходы целого штата. А теперь – кто сравнит мой источник дохода с прежним, но крайней мере с точки зрения престижа! Ибо я – я, Тодже Оновуакпо, – так низко пал, что вынужден поставлять провиант армии и подвергаться унизительному контролю здоровенной шайки мошенников. А эти болваны хотят усадить мятежников за стол переговоров, где мятежники наверняка постараются победить хитроумными доводами. Нет, я не осуждаю газетных мальчишек. Гнусное искажение фактов и потуги на широкие обобщения – вот чем они зарабатывают на хлеб насущный. И откуда им знать, каков риск, когда один бизнес меняешь на другой?!
Но не это больше всего меня беспокоит. Разбирательство в Идду, где среди обвиняемых – Мукоро Ошевире… Так и есть. ПУСТЬ НА РАЗБИРАТЕЛЬСТВЕ ВОСТОРЖЕСТВУЕТ СПРАВЕДЛИВОСТЬ. Несчастья, выпавшие на долю нашего великого народа, требуют от всех и каждого… Как нам стало известно, некоторые лица пытаются использовать разбирательство для сведения старых счетов и совершения новых беззаконий, что препятствует успешному ведению борьбы за единство нации, борьбы, которая была навязана нашему правительству. Каковы бы… Поэтому достопочтенным членам комиссии по разбирательству надлежит отвергать все клеветнические и необоснованные… Равным образом недопустимое высокомерие… Итак, цель разбирательства предельно ясна. Граждане нашей страны, являющиеся жертвой антипатриотических доносов или сведения счетов, – все граждане, независимо от их происхождения или племенной принадлежности, должны быть немедленно освобождены. Слова губернатора послужили своевременным предупреждением…
Так вот чего добиваются эти мерзавцы! Стало быть, вот он, их новый умысел! Они теперь желают освобождения заключенных. Они хотят выпустить их из тюрьмы. Им бы хотелось, чтобы Мукоро Ошевире с важным видом вышел на свободу, до срока явился в наш город и посмеялся надо мной и моей упрямой страстью. И все из-за ничтожного, невинного заявления губернатора два дня назад. Я помню, что он говорил, у меня сохранилась газета. Ничего особенного он не сказал: просто что на разбирательстве надо проявлять сдержанность и руководствоваться целесообразностью, чтобы ускорить процесс выяснения истины. Такое можно истолковать в любую сторону. А эти парни требуют, чтобы всех арестованных отпустили! Против волн честных граждан, которые помогли властям обнаружить тех самых преступников, которые там под судом! Против воли таких почтенных людей, как я, которым хватило мужества встать и указать на прячущихся среди нас изменников, лезших из кожи вон, чтобы помочь мятежникам! Ладно, допустим, я не сделал это в открытую. Я тайно пошел к майору Акуйе Белло и по секрету сказал ему про Ошевире то, о чем знал весь город, – и это лишь для того, чтобы имя мое не было вовлечено в шумное дело. Майор прекрасно понял меня. Он правильно рассудил, что человек моего положения не станет выдвигать легкомысленных обвинений против соседа. Он понял меня и послал властям в Идду доклад, после чего Ошевире выставили из города и посадили в тюрьму. Иначе и быть не могло. Ибо неужели Ошевире спасал чертова мятежника только из-за того, что его жена от рождения говорит на языке мятежников? Разумеется, в обвинении нет ни слова о том, что он спасал мятежника от разъяренной толпы – это я предусмотрел, – суть не в этом. Спасал чертова мятежника или сотрудничал с оккупантами, не все ли равно?
Итак, газетная шайка хочет, чтобы его выпустили! Думаю, это опасное направление мыслей, которое надо пресечь, К счастью, майор Акуйя Белло – член комиссии по’ разбирательству, и, если у него достанет здравого смысла, он не даст властям повода усомниться в правдивости своего доклада. В противном случае в опасности будут его офицерская честь и карьера. Но вряд ли это моя забота. Если он дурак и испортит дело, пусть сам винит себя за последствия. Моя забота – только о том, чтобы Мукоро Ошевире оставался в тюрьме. Достаточно долго, до полного окончания войны. Достаточно долго, до возврата к нормальной жизни, когда я сумею так укрепиться в резиновом бизнесе, что он никогда не сможет меня догнать.
Достаточно долго, чтобы я с помощью его жены доказал, что я еще обладаю той силой, какая, я убежден, сохранилась во мне. Полагаю, она уже поняла, чего я хочу. Полагаю, она сознает, что я не бросаю деньги на ветер, что конкурент ее мужа не будет так долго и безвозмездно присылать еду и одежду ей и ее сыну. Она знает, что весь город против нее и хотел бы ее изгнать. А я всего-навсего горожанин, только почтенный и выдающийся горожанин, и мое важное положение дает мне возможность решать, кому быть в тюрьме, кому на свободе, да что там, думать решительно обо всех и каждом: мужчине, женщине и ребенке. Я еще вождь Тодже Оновуакпо…
Я поднимаюсь с шезлонга и ухожу в дом. У девчонки хватает сообразительности сложить шезлонг и поставить его на место. Мне некогда принимать ванну и завтракать. Дело не терпит отлагательства. Я должен съездить к этому мальчишке Али и попробовать разузнать, что у него на уме, ибо кто по его речам и делам может сказать, что он думает и замышляет? Я обязан защитить мое положение и оградить мое желание…
Я умываюсь, полощу рот, собираю ведомости о закупке провианта, набрасываю на себя одежду и отправляюсь в казармы. Я должен увидеть Али и узнать, что он думает. Убегающий день не будет ждать даже такого важного человека, как я.
Ошевире
Я до сих нор не знаю, зачем я здесь. По мне все равно. В испытании важно выстоять и не унизиться, вести себя как подобает мужчине. Доказать врагу, что неправым бременем он не заставит согнуться твою прямую правду и честность. Защитить справедливость и, даже если тебя убьют, дать убийцам увидеть, что победа их – не победа, ибо твоя честность превыше всего, прямая и крепкая, словно дикая пальма.
Их затея кажется мне смешной, хотя, несомненно, они считают, что это серьезное дело. Оторвали меня от семьи, увезли и бросили за решетку. По какому обвинению? Они говорят, я сотрудничал с мятежниками. Верно. Отрицать не могу. Да и незачем отрицать. Да, я сотрудничал с мятежниками. Очевидно, судьям лучше, чем мне, известно, что это значит, и куда лучше, чем я, они отыщут слова, чтобы рассказать о моем преступлении. Поэтому сразу же следует согласиться с ними и не оспаривать обвинения – ведь они обо всем знают лучше. Если спасти жизнь человеку означает сотрудничать с мятежниками, тогда, конечно, я с ними сотрудничал. Когда, обезумев от беззащитности, на последнем дыхании мальчишка убегает от дикой толпы, которая хочет его, беззащитного, растерзать, тогда указать ему путь к спасению – мой долг, и, если указать человеку, собрату, путь к спасению – значит сотрудничать с мятежниками, тогда, разумеется, я виновен. И я горжусь, что виновен.
Ибо что бы я ныне ответил богу, если бы я отказал в помощи отчаявшемуся мальчишке? И мог бы я сейчас жить спокойно, счастливо, в глубине души зная, что я сознательно, с открытыми глазами, позволил мальчишке погибнуть от рук озверевшей толпы, будучи в силах предотвратить злодеяние? Боже, да этот мальчишка мог бы быть моим сыном! Я так и не знаю, кто он, и, если бы передо мной сегодня поставили его и его сверстника, я не узнал бы его. Я на него тогда как следует не взглянул. Не в этом же дело! В тот пылающий миг мне в голову не пришло спросить, чей он сын. Безумная, отчаянная мольба в глазах и разорванные шорты слишком ясно доказывали, что он вряд ли мог рассчитывать на милость преследователей.
Он был слишком юн и не мог заслужить такую судьбу. За мгновение встречи с этой живой смертью я увидел, что ему никак не больше тринадцати. Чем мог тринадцатилетний мальчик вызвать бешеную погоню? Конечно, я знал о том, что происходит по всему городу.
Разъяренные толпы гонялись по улицам за своими соседями симба, которые, к несчастью, не успели бежать вместе с единоплеменниками после победы федералистов. Некоторые из них попали в руки гонителей, и одному богу известно, что с ними стало. Даже их родственники и друзья, даже отдаленнейшие знакомые оказались в опасности. И хотя моя жена, но рождению симба, к тому времени была неотъемлемой частью меня самого и потому, как я думал, полноправной жительницей нашего города, ей не надо было рассказывать, что в городе воцарилось дикое самоуправство. Она спряталась в зарослях неподалеку от дома вместе с моим годовалым сыном. Боже, о чем я только не думал, когда вернулся с плантации и обнаружил, что ни жены, ни сына нет нигде в доме! Но затем федеральное правительство несколько раз передало по радио обращение к населению. Оно призывало к спокойствию, предостерегало от самосудов и обещало сурово покарать всех участников бесчинств и погромов. Кто тогда не подумал, что мир возвращается в город! Мог ли я предположить, что на собственной плантации столкнусь с тем самым ужасом, который, казалось бы, устранили призывы по радио?! И, положа руку на сердце, кто бы на моем месте поступил иначе, оказавшись лицом к лицу с ужасающим вызовом человечности?