Текст книги "Последний долг"
Автор книги: Изидор Окпевхо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Отота послал по улицам глашатая с предупреждением. Мы не желаем раздоров. Население должно сотрудничать с военными властями. Всякий, кто будет сеять смуту, будет задержан и выдан – и помогай ему бог. Город не протестовал.
Естественно, командир стал нашим другом. Он несколько раз посещал ототу и некоторых других членов совета. Меня он не посещал, по тогда я, конечно, считал бы высокой честью, если бы он нашел время зайти в мой дом. Так что же, из-за того, что военный командир заходил к ототе и другим членам совета, я должен выдвигать против mix обвинения? Я ведь знаю, что все в Урукпе приветствовали симбийцев – или не имели возможности им сопротивляться. Почему же тогда из всех людей в тюрьме оказываюсь именно я – за то, что простой солдат, даже не офицер, несколько раз заходил в мой дом?
– Но, господин Ошевире, разве вы не понимаете, что вы находитесь в несколько особом положении? Ваша жена принадлежит к племени симба, и, естественно, ваши соседи могли полагать, что вражеский солдат приходит в ваш дом с более серьезными намерениями, чем в любой другой дом.
– Разве в Урукпе я один женат на женщине симба?
– Да, по почему же вас одного обвинили в сотрудничестве с оккупантами?
– Этого я не знаю. Может быть, никогда не узнаю. – Меня самого озадачил этот вопрос. – Но я хочу сказать вам еще кое-что. Когда федеральные войска взяли город, все члены племени симба бежали, включая бесчисленных старых жен таких горожан, которых никоим образом не назовешь пособниками мятежников. Я повторяю: все жены симба бежали – не могу припомнить ни одной, которая бы осталась, – и многие из них захватили с собой детей. А моя жена осталась. Она не убежала. Так вот, если бы мы знали, что сделали что-то дурное, чем-то повредили нашему городу, разве бы мы осмелились остаться дома, когда орды бесчинствующих горожан учиняли погромы и избивали людей? Послушайте, если моя жена тогда не считала себя достаточно связанной с племенем симба и не бежала, как все остальные, если в те дни никто не думал о том, что она симба, – зачем и кому нужно думать об этом сейчас, вспоминать об этом лишь потому, что какой-то обыкновенный солдат несколько раз заходил в наш дом?
Член комиссии вздыхает и опускает глаза. Правду нельзя оспорить.
– Еще один вопрос, господин Ошевире, – говорит он, вытирая лицо платком. – Вы также обвиняетесь в том, что помогли группе вражеских солдат бежать из Урукпе уже после прихода федеральных войск. Что вы на это скажете?
– Я спас жизнь одному беззащитному маленькому мальчишке, – Я отчетливо выговариваю каждое слово. – И если я вновь окажусь в тех же обстоятельствах, я с радостью сделаю то же самое.
– Хорошо. Вы спасли жизнь беззащитному мальчишке. Расскажите нам, в каких именно обстоятельствах вы спасли жизнь этому… «беззащитному» мальчишке.
– Вы ехидничаете – напрасно. Но я вам все равно расскажу.
– Во-первых, какого числа это произошло?
– Этого я не помню. Да и зачем было запоминать – разве я знал, что кто-то когда-то притянет меня к ответу за то, что я поступил, как на моем месте поступил бы всякий мужчина?
– Ладно, не читайте нам проповедей и расскажите, как было дело.
Я прочищаю горло.
– Дело было под вечер. Федеральные войска вступили в город. Начались погромы. По всему городу толпы озверевших горожан преследовали оставшихся симба, творили бесчинства. Я весь день просидел дома с семьей. Но к вечеру страсти достаточно улеглись, и я решил, что уже безопасно выйти на улицу. Я что-то забыл на резиновой плантации – кажется, это был ключ. Я поспешил за ним. Я провел на ферме минут пять, когда вдруг услышал шум со стороны дороги. Я оглянулся и увидел, что ко мне, обезумев от страха, бежит мальчишка. Он бежал со всех ног и уже задыхался. Глаза у него были красные и лоб окровавлен. На нем не было ничего, кроме изорванных шортов. Он рухнул передо мной на колени, он не мог отдышаться и всхлипывал.
«Спасите меня, сэр, – взмолился он. – Они меня убьют».
Я почувствовал сострадание. Маленький мальчишка, лет двенадцати-тринадцати, не больше! По его лицу, слезам я понял, что в его гибели буду повинен я. Я обязан его спасти! У меня не было ни времени, ни духа спрашивать, почему за ним гонятся. К тому же я слишком хорошо помнил ужасы минувшего дня и не мог желать смерти мальчишке, который годился мне в сыновья. А толпа топотала и в любой миг могла появиться.
Возле моей фермы лежал полый ствол упавшего баобаба. Я показал на него мальчишке.
«Залезай внутрь – быстро!» – шепнул я.
Он спрятался, а на меня уже напирала толпа – с яростным ревом, дубинками и мачете.
«Где мятежник?» – Они чуть не сбили меня с ног.
«Мятежник? – Я внутренне содрогнулся. – Я видел, как вон туда в джунгли отчаянно мчался какой-то мальчишка».
Они больше не задавали вопросов. Они побежали туда, куда я показал, и через мгновение скрылись в джунглях. Тогда я позвал мальчишку и показал дорогу в противоположную сторону. Больше я его никогда не видел, но надеюсь, что бог помог ему скрыться от кипевшей ненавистью толпы. Господи, каждый раз, когда я вспоминаю этот случай, я не столько радуюсь, что сохранил жизнь мальчишке, сколько удивляюсь, насколько ожесточились людские сердца.
– Это липшее, господин Ошевире, – говорит член Комиссии. – Лучше скажите мне вот что. Утверждаете ли вы, что не знали, что солдаты мятежников еще скрываются в окрестностях города и федеральные войска стараются их обезвредить?
– В толпе, гнавшейся за мальчишкой, не было ни одного федерального солдата. Все это были гражданские – по крайней мере ни одного в военной форме.
– Вы уверены, что не ошибаетесь?
– Ну, человека в форме ни с кем не спутаешь. А я не видал ни одного в форме.
– Сколько, по-вашему, человек было в толпе?
– Не знаю, очень много. Наверно, двадцать или больше.
– И вы могли бы сказать, как был одет каждый из двадцати человек?
– Нет, не могу. Но, кажется, ясно, что, если бы за мальчишкой гнались федеральные войска, в толпе было бы больше солдат, чем гражданских.
– Хорошо. Но как, по-вашему, не является ли патриотическим долгом помочь федеральным войскам изловить остатки мятежников?
– Наверно. Наверно, так. Но этот мальчишка не мог быть солдатом.
– Почему вы так в этом уверены, господин Ошевире?
– Да на нем не было формы. Все симбийские солдаты, располагавшиеся в Урукпе, носили форму.
– Но вы нам только что сказали, что на нем не было ничего, кроме изорванных шортов.
– Да.
– Почему же вы так уверены, что это не остаток его военной формы?
– Ну… я…
– Кроме того, господин Ошевире, – перебивает он, – не пытаетесь ли вы нам сказать, будто не знали, что многие солдаты мятежников после взятия города федеральными войсками переодевались в гражданское платье и пытались таким образом скрыться?
– Я не думаю, что после взятия города федеральными войсками в нем осталось хоть сколько-нибудь симбийских солдат. Я уже сказал, дело было к вечеру. Федеральные войска полностью захватили Урукпе – а перед этим день или два шел артобстрел, – и я не думаю, что хоть сколько-нибудь симбийских солдат в здравом уме остались бы в городе.
Он пронзает меня взглядом и качает головой.
– Господин Ошевире, – говорит он, – ваше полное невежество в вопросах стратегии, разумеется, извинительно, но весьма прискорбно, что вы не отдаете себе отчета в том, что взятые с боем города приходилось неоднократно терять просто потому, что победа не была своевременно закреплена «прочесыванием», то есть очищением города от остатков вражеских войск и прочих опасностей. Повторяю, ваше невежество извинительно. Но, господин Ошевире, скажите мне вот что. Почему вы решили укрыть преследуемого человека, не узнав, за какие деяния его преследуют? Может быть, вы так же решили бы укрыть преследуемого вора только на том основании, что жизнь его находится в опасности?
– Стала бы толпа в двадцать или больше человек преследовать вора, размахивая дубинками и мачете? Нет, сэр. В нашем городе так не бывает. Мы не гонимся за вором с дубинками и мачете – мы хотим поймать вора и передать полиции, чтобы восторжествовала справедливость.
– И вы преследуете его без оружия, даже если он вооружен?
– Но тот маленький мальчишка не был вооружен – потому особенно непростительно, что толпа преследовала его с дубинками и мачете. Кроме того, я вам уже говорил, что время было жестокое. Я достаточно насмотрелся на то, что в нашем городе обезумевшие погромщики делали со своими соседями-симба, и не мог позволить, чтобы на моих глазах маленького мальчишку постигла такая же участь. Нет, сэр, этого я допустить не мог.
Член комиссии переводит дыхание и опять смотрит на меня с вызовом.
– Господин Ошевире, не разумно ли будет нам предположить, что вы спасли этого… мальчишку по той причине, что ваша жена сама принадлежит к племени симба?
– Я не стану оспаривать ваше предположение, но в тот момент такая мысль не приходила мне в голову.
– Что вы хотите сказать?
– То, что я видел в мальчишке живого человека и никаких других соображений у меня не было. У меня и сейчас нет никаких других соображений. Меня волновало то, что жизнь человека в опасности. Хотя лицо мальчишки было искажено, я ясно видел, что он очень мал, и я не мог равнодушно смотреть, как с ним расправится безжалостная толпа. Его могли бы убить на моих глазах. Меня всерьез беспокоило то, что многие люди в пашем городе полностью утратили разум, что нескольких беззащитных сограждан, которые никоим образом не могли быть солдатами, преследовали и безжалостно мучили безо всяких причин. Быть может, вы правы, и чувства мои объясняются тем, что моя жена – симба. Но я бы хотел думать, что сегодня еще существуют люди, у которых в голове разум, а в сердце бог, и что ни один из них не оправдает того ужасного беззакония, какое царило у нас в городе в те несчастные дни. Меня беспокоит то, что кто-то считает себя вправе судить меня лишь потому, что я пожалел двенадцатилетнего мальчишку, которого могла растерзать толпа – каково бы ни было его преступление. Я не стыжусь того, что я сделал, и ничего не боюсь. И я не отрекусь от своего поступка даже под страхом смерти, ибо поступил так, а не иначе исключительно по велению чистого сердца и не имел ни малейшего намерения мешать федеральной стратегии. Мой свидетель – один бог.
Член комиссии опять вздыхает и качает головой.
– Ваша честь, у меня больше нет вопросов, – говорит он председателю, опять вытирая лицо платком.
В задних рядах публики неразборчивый гулкий шепот. Председатель переговаривается с членами комиссии. Я не знаю, о чем они говорят, но не боюсь ничего. Невиновному человеку бояться не следует, даже если на него обрушится приговор, которого он не заслуживает. Стой твердо и неколебимо. Правда и честность восторжествуют всегда, чистое сердце в проигрыше не бывает.
– Гм, – прокашливается председатель, и во всем зале вновь воцаряется тишина. – Разбирательство данного дела закончено, объявляю слушание закрытым. В два часа пополудни состоится заседание комиссии, посвященное разбирательству следующего дела.
Председатель и комиссия поднимаются. Все остальные – мы в том числе – поднимаемся вслед за ними. Комиссия удаляется, и тут же публика с грохотом устремляется к выходу. Нас четверых – меня и моих сотоварищей – выводят из зала два вооруженных солдата и полицейский, которые привозили нас сюда утром. Поглазеть на нас на улице уже собралась большая толпа. Ее присутствие больше меня не смущает – я к ней привык. Не думаю, что на меня, небритого, в грязной одежде, так уж приятно смотреть. Мы бредем к «черной Марии», и вдруг я вижу, сквозь толпу ко мне протискивается молодой человек – да это не кто иной, как Рукеме, обвинявший меня на разбирательстве! Он отделяется от толпы и подходит ближе. Он дрожит, на лице его замешательство, в тусклых глазах – слезы. Я не знаю, с чем он идет ко мне, но на всякий случай приветливо улыбаюсь. Он не может выговорить ни слова, и я начинаю первый:
– Что случилось, Рукеме? Надеюсь, ты жив и здоров?
Он все время дрожит и глотает, пытаясь унять рыдания.
– Поверь мне, Мукоро. – Он запинается на каждом слове. – Я не виноват. Меня заставили. Прошу, прошу тебя, поверь мне.
– Ах, забудь об этом. – Я утешаю его. – Я прекрасно тебя понимаю и не сержусь. Только скажи мне, как там моя жена и сын? Ты их видел?
– Да. Да, – Он по-прежнему запинается. – Они живы-здоровы. У них все в порядке.
– Хорошо. Спасибо.
Солдат бьет меня в спину прикладом автомата и хрипло орет:
– Пошевеливайся!
Толчок такой сильный, что я чуть не падаю. Я оглядываюсь на солдата со спокойной улыбкой. Полегче, приятель. Иначе, когда дойдет до дела, тебе некого будет расстреливать. Нас вталкивают в «черную Марию».
Тодже
Не то чтобы я не слушал слов лекаря. Если не хочешь остаться в дураках, – сказал он, – ты должен верить в силу лекарства. Разумеется, я изо всех сил старался поверить, что лекарство меня исцелит. Я сделал все, что могу, учитывая, что времени остается немного, а ужасный запах лекарства губит мое я. И я потерпел неудачу. Я не сумел напрячься как следует. И причиной тому – неотвязная мысль, что мой отвратительный запах не может способствовать возбуждению страсти.
Я знал, что моим планам мешает мое телесное состояние, и был твердо уверен – и еще тверже уверен теперь, – что время мое отчаянно истекает. На твоем месте я бы подождал, – советовал Эмуакпор. Но могу ли я принять этот совет? Не знаю, сколько времени он имел в виду, по у меня нет охоты снова идти к мошеннику и дрожать, ожидая, что он предпишет мне воздержание, скажем, на три месяца! Ибо кто знает, что может произойти завтра? Утренняя газета сообщает, что дело Ошевире закрыто, и нам остается только ждать решения военного губернатора. Так что же, и мне ждать, что бессмысленный декрет из Идду объявит его невиновным, и он выйдет на свободу, и я потерплю окончательное поражение?
А теперь, кажется, у меня новый повод для опасений. На этот раз – сама жена Ошевире. Я всегда рассчитывал на ее безоговорочную поддержку и полное повиновение. Я всегда был уверен, что женщина, обязанная мне жизнью, никогда не даст мне повода опасаться еще одной неудачи. Но то, что было на пашем последнем свидании, поселило во мне страх. Я не только почувствовал, как отвратительна ей моя вонь; мне показалось – и это гораздо больней, – что она, внешне покорная, внутренне сжалась в комок, чтобы не отвечать на мои ласки.
Боже, я не могу позволить себе неудачи…
Одибо
Конечно, я понимаю, что не имею права вмешиваться в его отношения с женой Ошевире. Мне ведь хуже не станет, если оба они потеряют голову, сойдя с ума от распутства. Меня заботит исключительно то, что их связь – постоянная причина моего унижения. Думаю, всякий взбунтуется, если кто-то захочет все время стоять у него на голове. Несомненно, всякий взбунтуется, если у него требуют, чтобы он предоставлял свой дом для сомнительных встреч и при этом позволял, чтобы его в глаза называли болваном и дураком. Вся эта история стала мне невыносима. Невыносима!
– Ни слова, – говорит она, когда я вхожу в ее дом, – Я знаю, зачем ты пришел.
Я пристально смотрю на нее, и мне непонятно, что значат ее слова. Во всяком случае, звучат они как привет. Кажется, мы понимаем друг друга.
– Это верно, – говорю я. – Но зам:! нам туда ходить, если вы не хотите?
Я ставлю у дверей сумку ямса и галлон керосина и даю ей деньги, которые послал Тодже.
– Спасибо, – говорит она и рассеянно смотрит на новенькие фунтовые бумажки, которые я положил ей в руку. – Но что я могу поделать? У меня нет выбора.
– Одибо! – кричит ее сын и выбегает из спальни. – Я сделал новый автомат. Большой. Показать?
– Да. Покажи, – отвечаю я.
Он бежит в спальню за автоматом.
– Выбора? – переспрашиваю я. Я не знаю, что ей сказать, – Ну… наверно, можно сказать, что вы заболели или что-то вроде.
– Да, – говорит она и закрывает лицо рукой, наверно, от огорчения. – Я знаю. Но сколько можно ссылаться на болезнь?
– Одибо, вот автомат. – Огеново протягивает мне длинную толстую палку с заостренным концом.
– Убери свою палку и не мешайся, – кричит на него мать; она выхватывает палку из его рук и бросает ее назад в спальню. – Ступай в комнату и закрой дверь. И не смей выходить, пока тебя не позовут.
Мальчик покорно, медленными шагами уходит в комнату, зубами он закусил уголок рубашки. Он громко хлопает за собой дверью.
– Не сердитесь на него, – прошу я.
Она шипит:
– Надоедливый комар.
В дверь и окно влетает вечерний ветер. Такое чувство, как будто каждый из нас ждет, что первое слово скажет не он.
– Ты же сам знаешь, что я не хочу идти к нему, – говорит она.
– Тогда не ходи! – Во мне пробуждается раздражение.
– А что я тогда буду делать?
– Я не знаю. – Мне не хочется смотреть на нее, ибо раздражение – враг сочувствия. – Если ты не хочешь идти к мужчине и если тебе придется оправдываться, я уверен, ты найдешь несчетное число оправданий.
– Но ты же сам знаешь, как много он значит для самого нашего существования – моего и моего сына. Ты не можешь не знать.
– Ничего я не знаю. Зато я знаю, как много он значил для самого меня. Вряд ли хоть раз я проснулся утром без мысли, как я буду служить ему и как он будет осыпать меня бранью. Все это начинает…
Внезапно над крышей слышится долгое гудение. За ним раздается громоподобный взрыв, и в ответ ему по соседству, не переставая, начинают трещать пушки. Гадать не приходится: снова налет! Мы глядим друг на друга, и я бросаюсь в спальню.
– Быстро! Сюда! – кричит она и хватает за руку Огеново.
Все вместе мы ныряем под ее кровать и ложимся ничком. На улице продолжается гром и треск. Временами до нас доносятся крики и стоны и глухой стук падающих предметов. Жена Ошевире крепко прижимается ко мне, я – к ней. Случайно, не по дурному умыслу моя рука нежно гладит ее. Итак, мы оказались с ней вместе – пусть в минуту опасности, – и во мне растет уверенность, что это мое богатство я не намерен никому отдавать – даже делить с кем-то, кто не желает мне добра.
Окумагба
Я просто не мог этого сделать. Я оказался в таком ужасающем положении, что не сумел взять себя в руки и не вышиб мозги из богомерзкой шлюхи.
Согласованное воздушное и партизанское нападение было слишком внезапным и быстрым. Воздушное сразу сменилось партизанским, и я сделал все, что можно было сделать в сложившейся обстановке. Сначала произошел воздушный налет. Самолеты на этот раз были ревущей толпой, четыре большие машины, куда крупнее, чем прилетавшие в прошлый раз, и бомб они сбросили столько, что могли бы похоронить под землей весь город. Я был застигнут врасплох, растерян. Как только первый самолет пронесся над головой, я дал по нему длинную очередь из автомата. Я не думал, что попаду, я был доволен хотя бы тем, что исполняю свой долг. К концу налета я израсходовал больше половины моих магазинов.
Одна бомба упала шагах в десяти-двенадцати от меня. Ничего особенного она не разрушила – она упала на пустыре, – но воронка осталась такая, что в ней легко можно похоронить человек шестьдесят, и манговое дерево шагах в четырех от взрыва чуть не вывернуло с корнем, и оно вот-вот рухнет. Много бомб упало на город – о чем говорить: весь город в слезах!
Только улетели самолеты – наша зенитная артиллерия безуспешно била по ним долгих двадцать минут, – как по всему городу послышалось т акум-т акум чужих выстрелов. Мятежники атаковали наш восточный сектор. В мгновение ока партизаны проникли к центру города, уничтожая все и всех на пути. Это было отчаянное, самоубийственное нападение на растерянный, объятый паникой гарнизон. Они рассыпались по всему городу. Думаю, они, имели в виду обратить нас всех в бегство. Но они совершили ошибку. Они чересчур распылили свои силы. По одной улице бежал один мятежный солдат, по другой – другой, по третьей – еще два. Я видел, неподалеку одни из них застрелил козу и оттащил ее в темный угол. Но тут его подкосила автоматная очередь.
Когда он упал, я понял, что должен занять стратегическую позицию, наступательную и оборонительную. Быстро я вбежал в наш старый городской совет и запер дверь на засов. К моему великому счастью, все окна были закрыты ставнями. Я придвинул стол к одному окну и влез на него. В полукруглое окошко над ставнями я высунул ствол автомата. С этой позиции, оставаясь невидимым, я мог легко увидеть и поразить любого вражеского солдата, который окажется в моем поле зрения. Я не простоял там и двух минут, когда увидел двоих с маленькими автоматами, не больше игрушечных. Сразу же я выпустил несколько пуль из моего убийцы и подсек одного. Другой отпрянул. Если бы бой шел на равных, мне, должно быть, пришлось бы туго, потому что он был, наверно, прекрасный стрелок. Он мгновенно послал пулю в ставень, за которым скрывался я, и пуля прошла всего в нескольких дюймах от моего правого бока. Но естественно, видеть меня он не мог, и я дослал ему несколько зернышек из моего красавчика. Автомат выпал из его рук. Он взвыл, как бешеная собака, и грохнулся оземь в каком-нибудь шаге от своего убитого сотоварища.
За верную службу надо было бы расцеловать мой автомат, да только сейчас не время! Конечно, больше на площадь мятежники не высовывались. Должно быть, они издали учуяли, что тут убили двух их собратьев, – известно, у мятежников нюх острый. Но целых три часа меня оглушали выстрелы, отвечавшие рядом на выстрелы. Несчастный симбиец пробил мне ставень и сделал меня мишенью, поэтому я передвинул стол к другому окну. Все время боя я стоял на дрожащих ногах и ждал, что в каждую следующую минуту произойдет худшее. Прежде чем отгремели выстрелы, воцарилась ночь, и постепенно город замер в тревожном покое.
Слишком страшное было время, и я не решился покинуть убежище, чтобы прикончить эту мятежную шлюху. Может быть, если бы в конце нападения я почувствовал себя в достаточной безопасности, я бы вышел и сделал, что собирался – всего-то ткнуть автомат в окно или распахнуть дверь и перестрелять всех гнусных тварей. В доме были сама женщина, ее сын и мрачная туша, урод Одибо. Я видал, как под вечер он вошел в ее дом, и не думаю, что он отважился из него выйти за долгое время налета.
Теперь я совершенно уверен, что у них там дело нечисто. Калека провел в ее доме уже две или три ночи. Когда я вижу, как он входит туда, меня раздирает злоба. С каким восторгом я бы разделался с бестолковым уродом и навсегда бы избавился от унизительного наряда! С какой это стати днем и ночью, в жару и дождь должен я лицезреть их разврат?
Но я не приблизился к их дому не только из-за нападения. Я слишком хорошо представлял себе, что бы произошло, если бы я их перестрелял. Наш сумасшедший майор пойдет на все, чтобы установить причину их гибели. Если он такой сумасшедший, что заставил меня охранять мятежницу (то есть ее распутство), то, надо думать, он сейчас же прикажет тщательно обследовать пулю, которая убила мятежницу, – только для того, чтобы уверить свою сумасшедшую голову, что он сделал все для защиты богопротивной жизни, и – о ужас! – узнает, что жизнь эта оборвалась не от вражеской пули. Я убежден, что майор именно так и поступит – и тогда меня самого поставят к стенке.
Ну, погодите… погодите… Я не стану стрелять – зачем тратить драгоценные пули на тварь, которая ничего не стоит. Прикончить собаку можно тысячью способов! А я очень хочу, чтобы эта собака сдохла. Хочу вернуться к той службе, на которую шел добровольцем. И будь трижды проклят майор, если он еще раз даст мне такой позорный наряд – оберегать для него мятежников в том самом городе, который он должен оберегать от мятежников.
Али
Жертвы были слишком тяжелые, аллах свидетель! Слишком тяжелые. При воздушном налете погибло двадцать два солдата и пятьдесят семь гражданских. Целые семьи вместе с домами. Базар сгорел дотла. Бедный старый Богвнебе тоже получил свое – огонь с базара мгновенно перекинулся на окрестные дома. Старик сгорел со всей семьей. Верно он говорил, что при следующем налете все будет иначе! При партизанской вылазке погибло пятнадцать гражданских и сто тринадцать солдат. И бесчисленное количество раненых, как солдат, так и гражданских, многие из них – в критическом состоянии.
Я физически не могу выразить сочувствие всем пострадавшим. Хотя мы отбили воздушное и наземное нападение, мой гарнизон деморализован, и единственное, что я могу сделать, – это собрать офицеров, наметить ближайшие планы и подсчитать, какое подкрепление надо просить в штабе. Кроме того, я никак не могу привыкнуть к беспредельному горю, которое вижу на каждом шагу. И я думаю, у меня не хватит терпения слушать, если кто-нибудь, вроде вождя Тодже, начнет учить меня, что я должен был сделать и что я должен делать теперь. Я все больше и больше вижу, как на первое место выступает мой главный долг, долг воина, и если я не исполню его до конца – я погублю свою офицерскую честь.
Разумеется, мой долг – охранять жизнь граждан и гражданские свободы – остается в силе, по с этой минуты я максимум времени и внимания уделяю непосредственно военным вопросам и минимум – взаимопониманию с населением.
Аллах! Какое несчастье…
Тодже
Итак, они хотят все взвалить на воздушный налет и партизанское нападение! Они не сделали то, что обязаны были сделать, и ссылаются на обстоятельства. Обстоятельства помешали ей прийти ко мне в дом Одибо – но я же послал за ней этого выродка за целых сорок минут до налета и потом ждал, ждал и считал каждую минуту. Чем же это она столько времени занималась? Он тоже говорит, что обстоятельства заставили его остаться на ночь в ее доме. Он что, боялся рискнуть, боялся добежать до собственного лома во мраке ночи, когда налет и атака давно кончились? А я тут сидел в его конуре, как пленник, – нет, я не был в плену у обстоятельств, я просто не мог дождаться, когда он вернется.
Допустим, обстоятельства помешали ему ночью прийти домой – почему тогда он вернулся так поздно, когда совсем рассвело? Если еще взять в расчет, что в последнее время женщина относится ко мне с пренебрежением, а этот мерзавец не спешит исполнять мои приказания…
Картина получается невыносимая – невыносимая! Мне – мне перечат люди, обязанные мне своей жизнью! Невыносимо!
Я их поймаю в ловушку…
Одибо
Это рай! В моей постели лежит женщина – и она не просто терпит убожество моего дома, она любит каждую минуту, какую находится в нем, и называет меня такими именами, какие я никогда не мечтал услышать! Наверно, в раю так…
– Он сказал, что поедет в Идду? – спрашивает она.
– Да. – Я вздыхаю. – Так он сказал.
– А он не сказал, когда вернется?
– Нет, он только сказал, что не сегодня. – Я гляжу на нее. – Почему ты волнуешься?
Она с минуту смотрит на меня в упор.
– Нет… я не волнуюсь. На самом деле… я… – Она шипит. – Я не знаю. Ничего я по знаю.
Я вздыхаю и поворачиваюсь, отдаляя от нее тело и мысли.
– Ты на меня сердишься? – спрашивает она.
Я продолжаю молчать.
– Прости меня, – говорит она, – я не хотела тебя обидеть. Прости, пожалуйста.
Она снова зовет меня, прижимает к себе, жарко гладит. Снова мы обнимаем друг друга. Я обхватываю ее рукой, нежно щекочу по хребту. От щекотки она смеется коротко, глухо, страстно, жадно. Я продолжаю перебирать ее позвонки сверху вниз, как она меня научила, и она больше не может вынести, съеживается и, смеясь, кусает меня в грудь несмелыми зубами и зализывает языком.
Медленно моя рука скользит ниже и ниже. И вдруг она стряхивает ее.
– Ты понимаешь? – Ее глаза глядят мимо моего плеча.
– Что? – Неожиданные, непонятные слова меня даже пугают.
– Понимаешь, мы никогда больше не будем делать этого в моем доме.
– Понимаю. Но… Почему?
– Это как-то нехорошо. В первый раз это было прямо на кровати моего мужа, мне потом стало очень не по себе. В последний раз на другой кровати – и то после из головы у меня не выходило, что нехорошо это делать в доме моего мужа. Ты… ты понимаешь меня?
– М-да, – я вздыхаю, – должно быть, ты права. Так что же ты предлагаешь? – Я смотрю ей прямо в глаза.
Она утыкается мне в грудь лицом. Отвечает не сразу.
– По-моему, лучше здесь. – Она бормочет так тихо, как будто слова ее не для моих ушей.
– Вот и хорошо, – говорю я несколько неуверенно. Я не думаю, что здесь более подходящее место.
– Разве…
– Разве что?
– Разве…
Она умолкает на полуслове. На улице слышно, как у моей стены тормозят велосипед. Машинально мы оба вскакиваем и напряженно вслушиваемся.
– Это Тодже? – шепчет она.
– Кажется, да.
– Ты же сказал, он уехал в Идду?
– Это он мне сказал.
Быстро я встаю с кровати и накидываю халат.
– Боже, боже! – шепчет она в отчаянии.
Тодже пытается открыть дверь, но она заперта на засов. Жена Ошевире выбирается из постели.
– Не волнуйся, – говорю я спокойно. – Дверь заперта, он не может войти.
Тодже старается открыть дверь.
– Что мне делать? – громко шепчет она.
– Оденься и залезь под кровать.
– Одибо! Одибо! – орет Тодже и молотит кулаком по двери.
– Кто там? – спрашиваю я сонным голосом.
– Открой дверь, болван! – Снова такое слово.
– Сейчас, сейчас. – Я смотрю на женщину – она кое-как оделась. – Быстро! – шепчу я ей, и она бросается под кровать. Чтобы спрятать ее, я спускаю пониже ситцевое покрывало.
– Слышишь, открой дверь! – снова ревет Тодже.
– Иду. Надо же наготу прикрыть.
Я подхожу к двери и отодвигаю засов. Зевая, я приветственно помахиваю рукой, а потом протираю глаза.
– Что это ты делаешь в кровати днем, да еще в жару? – спрашивает он.
– Я что-то устал, вот и решил прилечь. Прилег и не заметил, как заснул.
Он не верит мне, смотрит прямо в глаза, сам старается не выдавать сомнения.
– Вы уже вернулись из Идду?
– Да. – Он оттесняет меня и старается бросить взгляд в открытую дверь моей комнаты. Но я стою прочно, и, как бы он ни старался, в дом ему не попасть. Этот дом мой, а не чей-нибудь.
– Ну, живо, – командует он, – Сбегай к жене Ошевире и позови ее сюда.
– Гм, ее нету дома. Я только что там был.
В его взгляде вызов.
– Ты только что там был? Кто тебя туда посылал?
– Ну… Я только хотел сказать, что вы уехали в Идду и не вернетесь сегодня. Она недавно мне говорила, что, когда вас нет в городе, она беспокоится и очень несчастна. Я просто хотел подбодрить ее, что я в городе и она не брошена на произвол судьбы.
Он не сводит с меня глаз. Убежден, что он мне не верит. Но я стою да месте и должен не дать ему сделать что-нибудь такое, что мне не нравится.
– Ты уверен, что так и было? – В его глазах разгораются недоверие и угроза.
– Конечно. Да, – говорю я. – А что… что-то случилось?
– Допустим, я схожу туда и узнаю, что ты врешь? Как ты думаешь, что я тогда с тобой сделаю?
– Что угодно, – говорю я. – Но… Тодже, что случилось? Какая-нибудь беда?