355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Супек » Еретик » Текст книги (страница 6)
Еретик
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:47

Текст книги "Еретик"


Автор книги: Иван Супек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)

VI

Покинув профессорскую кафедру ради кафедры епископской, Марк Антоний не перестал тщательно готовиться к своим выступлениям перед публикой. Правда, теперь вместо университетской аудитории был кафедральный собор, однако отношение ученого к слову оставалось прежним. Если прочие наставники веры автоматически повторяли предписанное Римом, то он критически изучал схоластику иезуитов перед тем, как коснуться какой-либо определенной темы. Таким образом, проповеди архиепископа стали как бы продолжением его старых курсов на факультете в Падуе и других богословских учебных заведениях, они по-прежнему отличались широким взглядом на вещи и заинтересованным отношением к актуальным европейским проблемам, хотя и были теперь несколько приспособлены к уровню понимания провинциальной общины.

Как некогда перед появлением в университетской аудитории, так и теперь он уделял немало внимания и своему костюму. Итальянский портной сшил ему особую одежду, но выступал он и в традиционном церковном облачении. Вечерние службы с проповедями привлекали его больше, чем обычные воскресные мессы, они словно возвращали его к временам, когда он руководил своим семинаром. И даже заполненный статуями святых, загроможденный уродливыми деревянными галереями мавзолей Диоклетиана, стоило появиться Марку Антонию, начинал походить на античную академию. Он говорил просто и энергично, без пафоса церковной риторики – так, как привык говорить студентам, рассчитывая, что его слушатели знают логику и понимают важность эксперимента. На скамьях перед ним и на двухъярусной галерее сидели не просто дворяне, чиновники, ремесленники, но лицемеры, буяны, лихоимцы, честолюбцы, развратники и гуляки – в общем, люди из плоти и крови, такие же, как он сам. Об этом человеческом начале в них не следовало забывать, насильственно обряжая их в пустыннические одежды, как поступила аскетическая готика с живописными изображениями и статуями святых в соборе. Напротив кафедры, исполненной в романском стиле, в соборе находилась капелла святого Сташа. Мастер, создавший ее алтарь в виде древнеегипетской каменной вазы, возвысился до гениальности зрелой готики. Однако это уже принадлежало прошлому. Возрождение возвратилось к исконной, языческой красоте природы, которая изумляла самого Марка Антония, и потому свою замшелую епархию он вел к пониманию нового искусства, к постижению иной манеры мышления.

Безмолвное присутствие в соборе женщин придавало аудитории необычность. В свое время остроумные шутки Доминиса забавляли капризных римских красоток, и здесь он без труда очаровывал юных провинциалок. Благодаря его воображению, умению изящно и легко мыслить вслух религия становилась чем-то, казалось, вовсе не связанным с изображениями адских мук на фресках или удручающе монотонными литаниями, да и была ли это вообще религия? Она будила, звала к жизни уснувшую мысль. Взволнованное личико какой-нибудь девы вдохновляло его на самые невероятные выдумки. Не привыкший к мечу и воинским утехам, он с юности ощущал потребность выражать свою храбрость в острых суждениях. Порой его раздражало. когда благочестивые барышни смотрели на него как на блаженного кастрата, и, оскорбленный в своих мужских чувствах, он откалывал нечто совсем неприличное, Пока вы, благородные девицы и жены, соперничаете здесь в своих добродетелях, что происходит за морем? – вопрошал он. На Тридентском соборе, где иезуиты провозгласили принципы своего ордена, присутствовало больше· любовниц церковников, нежели кардиналов и прелатов… Притерпевшиеся к невежественному пьянчуге Фокони дворяне были ошеломлены резкими мнениями и остроумием нового епископа. Правда, наряду с возгласами изумления слышалось и брюзжание сомневавшихся. После того как протестантизм проник в среду венгерской аристократий, северная Хорватия также пережила раскол соответственно вкусам местного дворянства, склонявшегося либо к габсбургскому, либо к венгерскому влиянию. Ниже к югу, у самой турецкой границы, волны лютеранства ослабевали. Давно затронутый теологическими и юридическими Дискуссиями крестоносный Сплит уловил в проповедях Доминиса отзвуки прежних, чреватых новыми конфликтов.

– Господи Иисусе Христе, – · причитал доктор Матия Альберти, сидя па дворянских скамьях перед главным алтарем. Бледное лицо его с лихорадочно горевшим в трепетном мерцании свечей взглядом исказилось – он был не в силах смириться с очередной вечерней проповедью.

– Конечно, – соглашался с ним Доминис, – доза слишком велика. Надо бы понемногу. Иначе пастырь растеряет свою аудиторию, в которой автор мистерий был самым ревностным слушателем. Призвав на помощь святого духа, благочестивый доктор заносит в свою тетрадь фразы, которые более всего поразили его воображение. – Стремясь вызвать живую и откровенную дискуссию, Марк Антоний сделал знак дворянину, приглашая его высказать свои замечания.

– Высокопреосвященный, – вскочил на ноги тот, – меня поразило это ваше сравнение с Понтием Пилатом… Чтобы земной правитель обрел право судить сына господня?! Вы хотите поставить законы человеческие выше божественных? Служителя поставить выше Христа?!

– Заповедь Христова, как и вера вообще, доктор, не содержит в себе оснований для осуществления светской власти и не освобождает никого от ответственности перед земными законами.

– А откуда взялись эти законы, высокопреосвященный?

– Большей частью они возникли из древних обычаев, из добровольного соглашения между людьми…

– Здесь… они возникли большей частью по приказу венецианского Сената!

В реплике Матии звучала неутолимая ненависть к Венеции, лишившей хорватских аристократов былого могущества на берегах Адриатики. И соседи пылкого доктора, сидевшие на скамьях, принялись поносить республику купцов и невежд, однако брань их потонула в общем шуме. Благочестивые сплитские прихожане не привыкли к открытым спорам в храме. Им казалось, что любой разговор в полный голос оскорблял веру. Возбужденный доктор первым почувствовал это и попытался вернуть привычное благоговение:

– Высокопреосвященный! Вы занимаете кафедру как наместник апостолического папы. Его святейшество – источник власти, единственной, которую мы, католики, признаем.

– Церковь не есть государство, доктор, это противоречит Христовым законам.

– Скажите, наместник папы, если исчезнет божья, церковная власть, что произойдет с нашим миром?

– Евангелие останется общей основой для христианской Европы, – ответил, уже остывая, прелат посреди всеобщего гула. – Для церкви фатально то, что она узурпировала императорскую власть и мистические культы. Святой отец не может оспаривать право человеческое…

– А право божественное! – раздосадовано воскликнул иезуит. – Священное право! Чем стала бы церковь без божественного права?

– Духовным сообществом…

– Которое ширило бы сомнения и усталость… Если распадется святой католический лагерь под эгидой папы кто поведет нас на турецких захватчиков?

– Непременно вы, доктор, считаете необходимым первым делом упомянуть о турках.

– Для нас это и есть первое дело. Если бы вы росли как мы здесь, прислушиваясь по ночам к разбою, чинимому совсем рядом, на Солине…

– А если б вы видели, как развлекаются в курии и при католических дворах, пока вы здесь погибаете на границе, если б вы видели, как там бьются за титулы и имения, пока вы здесь подыхаете в нищете, как там раздувают религиозные распри… Если б вы смогли проникнуть взглядом сквозь эти туманы и мглу, тогда для вас главным стало бы то единственное, что может спасти нас перед лицом неизмеримой опасности.

Завершив этот поединок, архиепископ продолжал проповедь. Фанатизм Альберти еще настойчивее заставлял его отделять религию от гражданского права. Здесь, на этих перекрестках, где испокон веку смешивались латинская и греческая традиции, язычество древних славян и влияния тюрков, здесь, полагал он, всеобщая терпимость и одинаковый для всех закон были бы единственным залогом спасения.

Служба окончилась, и Доминис вышел на Перистиль, подобный устремленному куда-то в бесконечном море лунного света кораблю. Мостовая оставалась в тени, но над собором, над разрушенной античной колоннадой и фасадами трехэтажных домов сверкало расплавленное серебро. Совсем рядом над белой колокольней висела луна, затянутая звездной вуалью. Людские горести и заблуждения вызывали улыбку на ее круглом лице. Погруженный в тень дворец казался целым, и чудилось, будто вот-вот появится сам император Диоклетиан. Даже благочестивый доктор Матия, родившийся и всю жизнь проживший в Сплите, не мог отвести взволнованного взгляда от мавзолея и храма Юпитера, освещенных насмешливой языческой луной; зачарованный необычным видом древних святилищ, увенчанных крестами, он испуганно шепнул Доминису:

– Демоны уловляют верующих в тайниках Диоклетианова дворца. Клянусь вам, высокопреосвященный, демоны! Я слышу их… слышу…

И в самом деле, какой-то непонятный шум несся из древних переходов и разрушенных залов. Запах тлена, потрескивание, чьи-то шаги – кто знает? Напуганные пришельцы-христиане, незваные гости, повсюду воздвигали католические часовни, ставили статуи своих святых патронов, надеясь предотвратить возвращение древних богов, но тщетно. Языческий мир, излучая таинственную силу, словно возрождался вновь и вновь, особенно в пору полнолуния.

– Как ужасно, – бормотал доктор Альберти, поспешая за архиепископом, – молитва больше не помогала мне. Демоны окружали меня. И тогда… тогда я начал писать. В самом деле, монсеньор, я начал писать, но не научные трактаты, как вы. По мне, простите, высокочтимый, это дьявольское искушение. Я спасаюсь иначе. Страсти господни и воскресение, да? В этом избавление для каждого из нас, избавление, когда сомнения начинают одолевать… это – борьба с демонами, подстерегающими нас. Вот они слышны наяву, эти голоса из бездны, непонятные, неодолимые. Но я стараюсь вникнуть в их смысл, понять их вид. Я записываю! Записываю… И тогда я одолеваю эти исчадия ада, они подчиняются мне, поверженные во прах! Заветы Спасителя укрепляются во мне. Аллилуйя!

Торжествуя, он встал перед Доминисом, точно в самом деле избежал погибели. Драма распятия Христа и его воскресение раздули фитилек этой чахоточной жизни. Смерть и преображение! Но если священник во время мессы славил память мученика, то почти обезумевший доктор воспринимал все в первозданной силе, а может быть, даже интенсивнее. В уединении фанатика он будто самого себя приносил в жертву, которая возвышала страстотерпца, несмотря на откровенную насмешку, звучавшую в словах церковника:

– Воображение у вас, доктор, превосходит реальность.

– Реальность? – Лицо Матии исказила гримаса омерзения. – Что она значит без фантазии? Горсть земли или изготовление колбас? Я бы сгнил заживо в атом болтливом, скупом, жалком городе, где никогда ничего не происходит…

– Справедливо! Не будь у человека под рукой какой-нибудь теории о происхождении мира, здесь было бы трудно выдержать.

– Окружающий мир – это бездорожье. Надо искать внутри себя… Из ощущения печали, даже из предчувствия возникает новый горизонт, начинают звучать голоса. Оберегаемое в глубине сердца, едва осознанное жаждет быть выражено воплем. Я описываю страсти в канун Великой пасхи… Понтий Пилат, прокуратор Иудеи, преследует меня. И пока я не опишу его…

Он задохнулся, словно узрев перед собой нечто ужасное; с широко раскрытыми глазами он несколько мгновений оставался устремленным во что-то, пока собеседники, охваченные смятением, не продолжили свой путь по темным улицам.

Глубоко за полночь звучали молитвы в церквах и монастырях. Архиепископа изумляла эта эпидемия набожности, которую, по всей вероятности, он сам и вызвал. Его просветительские проповеди в соборе оказали совсем иное действие на консервативную общину, чем он ожидал. Никогда прежде священники и монахи столь усердно не служили службу божью, теперь же причты всех этих многочисленных церквей и часовен вокруг собора святого Дуйма точно соперничали в устроении мессы, которую он велел служить без символического превращения вина в кровь и хлеба в тело Спасителя, без перезвона колоколов и облаков ладана. С горечью он был вынужден признаться себе; что интеллектуальные проповеди тоже наскучили прихожанам, коль скоро по-прежнему ничего не происходило. Мысль должна выражать себя в действии: в противном случае, при всеобщем оцепенении, победят заклинатели демонов. Архиепископу начинал мешать его спутник, упоенно внимавший звукам молитвенных песнопений. В поведении доктора Альберти он уже уловил неприязнь аристократии и клира к себе, новому предстоятелю, нарушившему привычное спокойствие города. Религия была здесь неприступной крепостью со своими верными стражами и тайным паролем, где каждое слово звучало ненавистью и жертвенностью.

Преследуемый песнопениями хора в церкви святого Киприана, архиепископ вместе со своим спутником направился в монастырь бенедиктинок. И оттуда тоже неслись вопля, как будто обители угрожал Люцифер. «Ave Maria, gratia plena, Dominus tecum», – громко выводило высокое сопрано, после чего следовало многоголосое женское бормотание, всякий раз непременно завершавшееся словами: «in saecula saeculorum, amen», и снова и снова без конца одно и то же: «Ave Maria, gratia plena, Dominus tecum…» Потом звучал трубный призыв священника-иезуита: «Laudetur Jesus Christus!» И опять все сначала… Можно было сойти с ума! Монотонные повторения били его по голове молотами слепой покорности, неизменной и торжествующей. Что он может противопоставить им в своих трактатах? Молитвы несметное множество раз были возглашены, затвержены и пропеты, они застревали в голове любого, и если даже кто-то допускал ошибку, рядом стоящий в слаженном хоре тут же поправлял. Его спутник в трансе продолжал шептать слова своей мистерии, подобный этим соборным декламаторам, погруженным в экстаз и не желавшим внимать никаким доводам разума, мгновенно, впрочем, вызывавшим яростную ненависть фанатиков. Марк Антоний, прошедший школу иезуитов, знал убийственную силу монотонно повторяемой фразы, за которой у каждого скрывались свои мерзкие дьяволы и легендарные святые, за которой таился свой ад и рай. Мысль одиночки противостояла неприкосновенной коллективной мистике, и в раздумьях об исходе этого поединка его охватывало зловещее предчувствие, подавляемое, точно свинцовой крышкой, гудением молитв.

– Высокопреосвященный, – заикаясь, говорил доктор Альберти, – как исцеляет это вечернее молебствие, не правда ли? Словно на крыльях взмываешь над грязной и жалкой действительностью в высшую реальность иного, потустороннего бытия. Что нам могут дать факты и рассуждения ученых-интеллектуалов? Ничего, кроме скепсиса и корыстной расчетливости. Знаете, вот эти самые благочестивые дочери господни сквозь турецкий обруч пробирались в осажденный Клис, вопреки всем предостережениям разума доставляя продовольствие защитникам крепости! Некоторые из них погибли в ужасных мучениях, попав в лапы похотливых зверей. Однако опи продолжали идти и идти, каждую ночь, вдохновляемые жертвой, принесенной мессией. Может ли ваша ученость столь же ободрить смертных?

Нет, отвечал он про себя Матни, не может. В подобных положениях, на этой живущей под постоянной угрозой меча границе, перед лицом неизбежной гибели, ученость не спасала. Горстка людей смогла удержаться на клочке земли лишь благодаря своей фанатической мученической вере, питая врожденное недоверие к любому ученому чужестранцу, который пытался лишить их опоры и оставить беззащитными перед бешеной конницей неприятеля. А что если и это иллюзия, коль скоро разум предсказывает неминуемую гибель?

– Вы полагаете, высокопреосвященный, – задумчиво продолжал ревностный его прихожанин, – будто радуга не есть мост в небе, но оптическое явление, возникшее благодаря преломлению и отражению лучей света. В вашем объяснении трудно найти какую-либо ошибку, все обоснованно и ясно, даже вынужденно! Но я спрашиваю вас, высокоученейший, куда ведут подобные рассуждения? К исчезновению святости вещей и таинства жизни. После ваших проповедей, простите, мне хочется оплакивать самого себя, именно так!

– Истину надо принимать такой, какова она есть!

– Но следует ли… принимать ее внешний облик? Здесь-то и начинаются расхождения. Ваша истина не увлекает меня, я остаюсь к ней равнодушен.

– Почему же тогда вас так волнуют мои объяснения? – не удержался епископ.

– Мне ужасно слышать эту вашу философию с амвона наиболее угрожаемой твердыни католицизма, над костями мучеников… Простите, монсеньор, что я столь откровенно выражаю свои сомнения, но вообще я ваш почитатель!

Доминис не упрекал его, он всегда старался уважать искренность своих противников в дискуссии. И этот усердный переводчик миссалов, бревиара ж прочих церковных книг отличался от своих приятелей каноников, обеспечивших себе благодаря религии постоянный доход, впрочем; как и он сам, их предстоятель; среди них всех этот мистик единственный не торговал верой. Неподдельный ужас доктора Альберти ворвался в его раздумья, сопровождаемый звуками вечерних молитв. Может, и в самом деле следовало бы остаться на кафедре натурфилософии и оттуда вести пальбу по всяческим предубеждениям? Теперь же он сам себя поставил в трудное и противоречивое положение, когда приходилось жонглировать двусмысленными метафорами и делать уступки клерикальной традиции. Да и есть ли здесь вообще какое-нибудь разумное решение?

– Согласно Аристотелю и Фоме Аквинскому, – не оставлял его в покое ортодоксальный доктор, – все вещи имеют божественное предначертание. Все посюстороннее и произошло из того единственного праисточника. Так понимая суть явлений, мы возвращаемся к божественному промыслу.

– Уважаемый доктор, – улыбнулся старый противник схоластики, – ваши учителя недостаточно изучали природу и не знали математики.

– Опять эта ваша наука! Эксперименты и доказательства! Разум там, где нужен дух. Credo, quia absurdum est, как писал Тертуллиан. Да, высокопреосвященный, это истинно, ибо абсурдно. Верю в воскресение, ибо оно невозможно, согласно вашей физике.

– Но, отбросив поиск и причину, в чем вы найдете достоверность?

– В себе! В себе! – Голос Альберти срывался уже на грани крика. – Только в одиночестве я вслушиваюсь в то первичное, божественное. Сначала оно шепчет мне, совсем тихо, чуть различимо, а потом начинает звенеть… Вы не верите, монсеньор? С вами никогда так не случалось?

– Нет!

– Вы заблудились в исследовании природы. Естество – это дьявол, такой же, как женщина. Человек греховен самим своим рождением. Уже в чреве женщины он отделяется от божественного источника и принимает тело как свой грех и отступничество.

– Вы не лютеранин, доктор?

– Я? Помилуй, господи! – заподозренный в ереси Альберти пришел в ужас.

– Ведь и Лютер проповедовал открытие бога в себе, восходя к Дунсу Скоту, отрицавшему рациональные доказательства существования бога вопреки томистам и официальной католической догматике. По Лютеру, как и по Дунсу Скоту, разум человеческий ненадежен и слеп, как и воля человека; в том и заключается божья милость, что мы открываем разум и правильно направляем себя. Если дьявол примется за нашу волю…

– Сатана уже принялся, – перешел в яростное наступление оторопелый собеседник.

– Вот видите, – продолжал насмехаться падуанский теолог, – вы лютеранин. Если дьявол оседлал волю человека, писал Лютер, человек пойдет туда, куда захочет сатана; более того, человек не в силах решить, какому всаднику подставить свою спину – богу или дьяволу. Следовало бы, утверждал Лютер, полностью разрушить существо человека, и тогда он станет трансцендентным, выйдет или изыдет, как вы, доктор, сказали, из состояния своей греховности.

Доктора Альберти ошеломило открытие, что он говорил нечто подобное словам проклятого отступника. Заставив умолкнуть своего оппонента, архиепископ продолжал прислушиваться к звукам литаний, монотонным, как осенний дождь, который все уравнивал и смывал в хмурой моросящей безликости. Стены монастыря, сложенные из грубо высеченных плит, лишенные каких-либо украшений, своей суровостью и невыразительностью не оставляли никаких шансов на познание волнующей красоты мира. Рядом стоящие здания, столь же угловатые и неяркие, как будто следившие за ним во время его вечерних прогулок пустыми стеклянными глазами, подавляли его. И скорбящий доктор дополнял безнадежную картину своей судорожной тоской:

– В размышлениях о Тридентском соборе вы подвергли осуждению догмат о непорочном зачатии.

Этот высказанный слабеющим голосом упрек явился своеобразным контрапунктом в возглашаемой отовсюду славе святой девы.

– А вы, доктор, как будто записываете каждую мою проповедь, – в голосе Доминиса звучало плохо скрытое раздражение.

Матия Альберти побледнел еще больше, готовый тут же на месте упасть без сознания, и взволнованно возразил:

– Поверьте, не в том моя цель! Я честный человек и подлостей до сих пор никому не делал, клянусь господом!

Доминис удивленно взглянул на своего спутника, который вдруг, как ему показалось, начал покрываться румянцем от прилива дурной крови к желтым щекам, задыхаясь, точно схваченный адскими клещами. Архиепископ бросил свою фразу, не вкладывая в нее никакого тайного смысла, просто им овладела досада, однако ответ доктора застиг его врасплох. Торопливо, коротким addio [33]33
  До свидания (итал.).


[Закрыть]
простился он в этот раз с обиженным человеком, но в течение нескольких последующих ночей возникало перед ним искаженное муками лицо писателя.

Зато юныесеминаристы были в полном восторге от своего великого учителя. Раньше патер Игнаций вдалбливал им в головы нелепые побасенки под видом незыблемых истин; он вещал, закатив глаза, и в голосе его явно звучала угроза: ничтоже сумняшеся повторял он легенды, усыпляя этими сказками незрелые умы. Иезуитская зубрежка преследовала одну вполне практическую цель: предупредить естественный бунт молодежи, подчинить ее себе, чтобы выковать стойких солдат церкви. Уход в непознанное был единственной возможностью спастись от иссушающей мозги дисциплины: в конечном счете результатом иезуитского воспитания стали легионы живых мертвецов, готовых с остервенением, со страстью крестоносцев кинуться на иноверца или ведьму. После этой железной рукой осуществляемой системы воспитания, непременной частью которой была физическая работа на монастырских и личных полях священнослужителей, питомцы иезуита попали в руки к одному из самых беспокойных людей своей эпохи, к человеку, который штурмовал твердыню католической схоластики и великолепно разбирался в направлениях современных научных исследований. Произведенное им впечатление напоминало удар молнии в ствол трухлявого дерева. Словно спала пелена с любознательных глаз, и перед юношами, еще нетвердо стоящими на ногах, раскрылся привольный мир со всеми его таинственными тропинками и перепутьями, мир, уходящий в неведомое. У подножия грозной турецкой крепости на их маленькой и ограбленной родине им открывались далекие горизонты с неведомыми чудесами, неодолимо увлекавшие неопытные души и пленявшие неокрепшие головы. Красноречивый их вождь все постиг и все познал, проникая в суть вещей острым разумом. Однако, показывая радугу на небе, он не воспарял ввысь, но вел их к себе в мастерскую, где в уединении ставил бесконечные опыты с линзами π экранами, наблюдая за лучом света и с гениальной интуицией выводя свои наблюдения в геометрической оптике; идя по его пути, эти исследования вскоре продолжит в Дубровнике Марин Гетальдич. [34]34
  Марин Гетальдич (1568–1626) – хорватский ученый – математик, астроном и физик, занимавшийся, в частности, оптическими исследованиями.


[Закрыть]
Вспоминая о Платоне и Аристотеле, Доминис рассказывал о яростной дискуссии между. Петришевичем [35]35
  Франьо Петришевич (Патрициус,1529–1597) – хорватский ученый, поэт, философ-гуманист, убежденный и последовательный противник догматического аристотелизма. Книга Петришевича «Новая философия» (Верона, 1591) была осуждена инквизицией и попала в Индекс. Вел ожесточенную полемику с иезуитом кардиналом Р. Беллармином.


[Закрыть]
и Беллармином, дискуссии, охватившей почти все области знания, от метафизики Фомы Аквинского до поэзии Данте. В запутанных догматах открывались человеческие противоречия и страсти, рожденные борьбой за утверждение новых авторитетов и отрицание старых. Поле зрения юных пастырей, ограниченное до сих. пор каменной громадой гор и голубой пучиной моря, стало расширяться, перед ними возникли прекрасные города, мраморные дворцы, где беседовали ученые мужи, юноши устремились за своим учителем, разбивая ограждения и избавляясь от пут, упоенно взмывая в беспредельную Вселенную.

В просторном помещении на нижнем этаже своего дворца, окна которого выходили на Перистиль и высокую колокольню собора святого Дуйма, Доминис устроил аудитории. Десять учеников набралось у него, но особенное внимание его привлекли два послушника, которые во время первой церемонии в соборе отважно защищали свое право учиться. Привыкший к ядовитой атмосфере интриг и двуличия, в их светлых взглядах он видел источник исцеления. Они не сводили с него ласковых, полных любопытства и доверия глаз, точно влюбленные девушки. Угловатый и молчаливый Иван был беззаветно предан ему, и его преданность несколько даже тяготила прелата. Товарищ Ивана, Матей, обладал совсем иным характером. Манеры его были мягкими и сдержанными, точно он воспитывался при каком-нибудь дворе, а не в глухой деревушке. Одухотворенная красота его пленяла даже пресыщенного ценителя, тем более что юношу отличало своеобразное и тонкое восприятие окружающего мира. Постепенно брат Матей стал любимцем архиепископа, получившим доступ в его личные покои. У юного херувима он интуитивно почувствовал свое собственное, свойственное ему уже с юности отвращение к церковному мраку и схоластике. Ободренный вниманием, Матей стал откровеннее высказывать на занятиях одолевавшие его сомнения:

– Что такое наука о вере? Ведь когда мы исследуем природу пли окружающие нас явления, критерием истины, как вы говорили, учитель, является открытие законов или постоянных взаимосвязей, верно?

– Верно, a priori ничего нельзя узнать. Надо исследовать.

– Однако схоластики заранее определяют некие общие понятия, произносят какие-то высокие слова и из них потом выводят следствия, относящиеся к этому миру и нашему бытию.

– Поэтому, брат Матей, – улыбнулся учитель своему любимцу, – мы и отвергаем схоластику как замкнутую в себе систему, лишенную всякого смысла.

– Но, учитель, разве основой религии не является вдохновение свыше и слепое его усвоение?

Говор на скамьях вернул борцов со схоластикой к действительности – ученики не были подготовлены для столь острых дискуссий. Тяжким грузом обременяли их головы теории прежнего их учителя патера Игнация. Постепенно, со временем, убеждал себя Доминис, возникнет и здесь свободная Платонова академия.

Взволнованными возвращались Иван и Матей под вечер с занятий по логике к себе в монастырь на горе Марьян. Возможность найти истину more geometrico, [36]36
  По геометрическому закону (лат.).


[Закрыть]
подобно Евклиду с помощью строгих аксиом, была для них огромным открытием, очевидно противоречившим бездумным ссылкам иезуитов на Писание.

– Возьмем две предпосылки, – громко рассуждал Матей, – «бог совершенен во всем» и «мир есть творение бога», что отсюда следует? «Мир совершенен». Но так ли это? – Оба семинариста недоверчиво качали головами. Если в мир вписать их Сплит с его округой, вряд ли это можно счесть совершенным, следовательно, творения совершеннейшего существа несовершенны, а в чем же тогда вообще заключается его совершенство?

Сквозь зеленые кроны деревьев внизу виднелось море. Порывы весеннего ветра утихли перед закатом солнца, но неутомимые волны продолжали безучастно биться в каменное подножие горы. Прозрачный вечерний воздух сохранял свою свежесть. У края голубой пучины плавали два длинных острова, в проливе между ними открывалась необозримая даль. От ближайшего из них, Чиова, шла барка, силуэт которой казался особенно четким в косых лучах солнца. Неяркая красота вечернего пейзажа пьянила юного миловидного монаха, внезапно ощутившего безобразие и убожество своего монашеского одеяния. Что за грубая ткань, насквозь пропитанная потом и пылью! Он сам показался себе мешковатым с этой толстой веревкой вместо пояса, олицетворяющей голод и нищету. О, сколь невыносимы эти патеры с их бичами, обезумевшие, кающиеся, искалеченные нищие на церковных папертях, богомолки, перебирающие четки, бесконечная череда уродов, которая увлекает его за собой; а сумерки так много сулят, трепетные, ароматные, живописные и быстротечные. Ему хотелось уйти в рощу, где ветки и листья вздрагивали от малейшего прикосновения ласкового ветерка, и он неистовее ненавидел свою суровую грязную рясу; и вдруг, не выдержав, он сорвал ее с себя.

– Не хочу больше… пойду туда… в эту зелень!.. Пусть меня оденет вечерняя заря…

Иван удивленно смотрел на своего товарища – в одной лишь повязке на девичьей талии, нежноликий и кудрявый, он словно воплощал ангельскую красоту, однако к чувству удивления у Ивана примешивалось ощущение греховности. Обнаженное тело неожиданно стало источником восхитительного волнения, которое строгий аскет пытался подавить.

– Ты принял постриг, Матей. Никому из нас не дано сбросить эту рясу…

– А он… архиепископ, – бормотал низвергающийся ангел, – он вышел из ордена… И ему нет дела до этих обетов…

– Оденься! Быстрей… И исповедуйся учителю в том, что тобой овладело!

Потрясенные внезапным порывом юноши приближались к знакомому старому зданию, когда громкие вопли вывели их пз раздумья. Полные боли и страдания крики неслись из кельи патера Игнация, но голос принадлежал не ему. Иван и Матей переглянулись, и любопытство победило робость. Взобравшись на спину рослого Ивана, Матей осторожно заглянул в решетчатое окно.

В полутемной келье оголенный до пояса доктор Альберти наносил себе удары бичом, а патер Игнаций, стоя рядом, сурово смотрел на него, очевидно недовольный тем, что удары недостаточно сильны. И тут хлипкому доктору изменило мужество: широко размахнувшись, он вдруг остановился. Узлы на концах ремней лишь скользнули по коже, но и это вызвало сильную боль, и он кричал, кричал еще до удара, полный ужаса перед своей лютой долей. Вопль перешел в стон, и на искаженном лице появилось выражение мучительного блаженства.

– Сильнее, сильнее, – побуждал угрюмый иезуит, – ты жалеешь себя, да? Ты обманываешь церковь и бога! Ты полагаешь, их можно обмануть?

– Грешен, грешен, – рыдал доктор Альберти, – я великий грешник… – В конце концов ему удалось хорошенько хлестнуть себя. Струйки крови брызнули из его груди, и это словно привело строгого иезуита в еще большее исступление.

– Сильнее, сильнее, – понуждал он страдальца, – ты предаешь своего духовного отца.

– Не буду больше, не буду, – стонал кающийся доктор, – о господи, прости мне, ничтожному…

– Что, – заревел Игнаций, – ты не будешь? Ты хотел бы служить церкви божьей своими мистериями? Во имя пустой славы и плеска ладоней публики, никчемный щеголь? Искуплением для тебя, знай, будет твой вторичный грех.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю