Текст книги "Еретик"
Автор книги: Иван Супек
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
Наверху ударили колокола, оглушающе-нагло, устрашающе-торжественно. Годами, изо дня в день, слышал он эти звуки у себя над головой, они возвещали об утренних и вечерних службах, акафистах в честь девы Марии, понтификальиых мессах, пасхе и панихидах; он слышал их, почти не замечая. Но сейчас, на исходе дня, они стали звучать иначе, в голосе освященной меди таилась глухая угроза. Однако внимание писателя увлекла мысль о подступающем неприятеле. Классически четкие фразы еще стекали на белую бумагу с кончика вздрагивающего пера, хотя становились все более отрывистыми, перемежаясь расползающимися кляксами. Он досадовал па помеху, нарушившую нормальное кровообращение в сосудах раздумий. Теперь он переставал быть господином своего слова, нахлынувший поток увлекал его за собой вместе с бесчисленным множеством подземных ручейков. Минуты покоя, когда он мог взять в руки гусиное перо, были недолгими. Напряженная мысль папского вассала разрешалась сердитым посланием и несла его дальше, туда, где фатальное столкновение было неминуемым. Изменчивая община спешила к пристани встречать враждебный ему корабль, а он в одиночестве продолжал исповедоваться пачке листков.
К скрипу пера примешивался шорох грубой рясы. Сестра Фидес скользила по комнате, зажигая толстые свечи; они вспыхивали кроваво-красными огоньками и распространяли запах горелого сала. Всплески колеблющихся язычков пламени небрежно расшвыривали слова по глянцевитой белизне. Он любил работать в полутьме: мерцающая интуиция легче вспыхивала ярким озарением; пятна неровного света выводили его из себя. Он моргал, пытаясь избавиться от навязчивых светлячков, однако женщина тоже мешала ему, сперва шорохами и покашливанием, потом бормотанием и, наконец, повелительными возгласами.
– Марк! Марк! Надо приготовиться к приему. Папский посланец идет с пристани…
Проклятие! Он опередил его, иезуитский шпион, а так хотелось закончить. Теперь не успеть. Досаду увеличивало кудахтанье этой женщины, вечно экзальтированной л полной куриной мудрости; она непрестанно упрекала его: «Ты водишь и водишь пером по бумаге, словно тебе оттуда кардинальская шляпа выйдет, а на самом-то деле не миновать тебе синяков. О чем еще можно сказать после Священного писания, папских булл, постановлений церковных соборов, рекомендаций генерала?» Он не желал отвечать ей, да, не желал, этой глупой гусыне, стакнувшейся со всей сворой против него, пусть себе кружит и гудит, как голодная муха над пустой тарелкой, ей печем будет поживиться среди его бумаг. Всякий раз она неизменно увлекала его в постель, но с годами ему стала надоедать эта обезьянья игра; подлинное наслаждение он получал, лишь взяв в руки перо, обмакнутое в чашу невысказанного. А белая монахиня тем временем хлопотливо водружала митру на его упрямую голову и набрасывала церемониальную мантию, вытканную золотыми нитями.
– Ух, какое ты брюхо отрастил за столом. Много полезнее было бы осмотреть архиепископские маслиновые сады, виноградники, поля… На этой твоей ниве не будет благословения Священной канцелярии, – недовольно ворчала она.
– А? – вздрогнул писатель.
– A! – насмешливо повторила она.
– Что кудахчешь?
– Ощиплют тебя за это твое перышко.
– Много ты понимаешь, гусыня!
– Non sine aliqua democratiae admixtione ecclesiam ipsam gubernare, et consequenter…
– Ты знаешь латынь? – Он был ошеломлен.
– …et consequenter, – продолжала она с вызовом. – Petri primatum, seu papatum, ostendo cum evangelio et Christi institutione plurimum pugnare. [54]54
Я показываю, что даже церковью нельзя управлять без некоторой доля демократии… и что престол святого Петра, сиречь папство, воюет с евангелием и Христовым установлением (лат.).
[Закрыть]
– Моя фраза… – Он был потрясен. Растерянно принялся искать в груде бумаг то место, которое цитировала монахиня. Да, где-то в самом начале, в первой книге. – Моя фраза… – повторял он точно обкраденный.
– Твоя! – подтвердила Фидес. – Можешь не искать.
И вдруг она предстала перед ним совсем в ином свете, в иной роли, превосходя его и заставляя ломать голову над тем, чего он не понимал. Вовсе не знакомая женщина! Ее лицо, которое он столько раз целовал, таило теперь угрозу. В течение двенадцати лет он как мужчина убеждался, что она всецело принадлежит ему, и вдруг при первом же столкновении эта убежденность разбилась вдребезги. Тщетно старался он восстановить образ той женщины. Смуглые овальные щеки, ямочка на подбородке, алые губы сердечком, взгляд с поволокой, гладкий лоб под белым платком, да, да, все прежнее, и тем не менее возникла таинственная, опасная незнакомка.
– Наизусть заучиваешь, что я пишу? – подозрительно спросил он.
– Кое-что, – ответила она загадочно, почти шутливо, – особенно те места, где ты папу упоминаешь.
– Ты с ума сошла!
– Mens tua insana est, [55]55
Твой рассудок помутился (лат.).
[Закрыть]как ты выводишь в своем невозмутимом уединении.
– Обезьяна, зачем ты болтаешь?
– Чтоб похвастать своей ученостью.
– Перед кем?
– Угадай!
– Перед иезуитами?
Ее смех в равной мере мог означать и «да» и «нет». Совсем чужим показалось ему это лицо, искаженное гримасой. Долгими зимними ночами он учил любовницу разнообразным забавам, пока она не превзошла его в искусстве любви. В конце концов ее невероятные выдумки стали пугать его, как напугало сейчас нечаянное открытие.
– Ты декламируешь перед отцом Игнацием?
– Что ты рот раскрыл? Или ты не собираешься это печатать? А простая предварительная информация не принесет никакого вреда.
– Фидес, – он пытался вернуться в круг прежних измерений, – что мне думать о тебе?
– То, что думаешь.
Он опустил голову. Она читала самые сокровенные его мысли, и к его ужасу подозрения подтверждались. Однако он поспешил отогнать их. Это было бы слишком гнусно. И то, что она вынуждала его делать самые худшие предположения, парадоксальным образом ее защищало. В течение многих лет покорная служанка, она проявляла свою гордыню в неожиданных укусах и капризах, оставаясь для него загадкой. Маленькая чертовка! Она изучала его, закутавшись в непроницаемую мантию, и сейчас вместо того, чтобы спрашивать, он вынужден был оправдываться:
– Я тебе беспредельно доверял.
Она насмешливо улыбнулась, и от ее усмешки вспыхнул долго сдерживаемый гнев. Но опять-таки он не в силах был понять, видит она в этом ложь или ей попросту нет дела до его чувств. И то и другое его глубоко задело. Однако прежде, чем он успел решить, какое из двух оскорблений обиднее, Фидес заговорила, и в голосе ее звучала теперь тоска:
– За всем этим, Марк, скрывалось твое властолюбие, беззаботность, невероятная легкость мысли, мужское самомнение, а я была лишена собственной воли, постоянно помня и сокрушаясь о нашем грехе…
– Какая чушь! – он яростно прервал ее. – Я взял тебя как свою жену.
– Как? Как что?
Это «как» свидетельствовало против него. В католическом государстве, на турецкой границе было невозможно поступить, подобно Мартину Лютеру, и обвенчаться с аббатисой, совершив двойной разрыв с римскими канонами.
– Ты же знаешь, таинства для меня никогда много не значили, – сумел он найти единственное оправдание.
– Для тебя – нет, а меня, вероотступницу, они обвиняла…
И вновь она так запутала его, что можно было предполагать самое худшее. Как ни пытались они скрываться от нескромных взоров, их долгая связь не могла оставаться тайной для вольных и невольных соглядатаев. И если архиепископа осмеливались задевать лишь изредка, обиняками, то ей всякий раз приходилось просить особого разрешения на выход из монастыря в тех случаях, когда во дворце не было необходимости в ее услугах. Но кто мог запретить им предаваться любви? Ведь они не совершали ничего, что не было бы обычным в быту тогдашней церковной иерархии.
– Я был твоим владыкой, твоим духовным пастырем.
– Чепуха, – она презрительно отвергала его наивный лепет. – Ты знал, кому я была обязана послушанием.
– Своему святому ордену?
– Единственной власти над всеми нами.
Недвусмысленный и твердый ответ не позволял сомневаться. Даже лежа с ним, она прежде всего подчинялась вездесущему ордену. Доминису казалось, что он здесь полновластный хозяин, а на самом деле у него не было даже крупицы власти, чтобы защитить свою любовницу, нарушавшую обет целомудрия. И коль скоро патер Игнаций позволял ей, значит, это служило интересам канцелярии генерала. Гадюка, забравшаяся к нему в постель, вдруг зашипела после неожиданного толчка. Он почувствовал глубокий укус, и яд растекался по жилам, разрушая хрупкие клетки доверия. Прежние предчувствия стали теперь горькой истиной, олицетворенной в образе белой монахини. Он был отравлен и сломлен всеобъемлющей властью иезуитов над ними.
– Проклятый орден! – оп задыхался в бессильной злобе. – Ты уготовила мне постель Далилы. И когда я погружался в самые сокровенные сны, ухо Священной канцелярии приникало к моей груди, не так ли, моя любовь?
– Я любила тебя, Марк, – возразила женщина, – все это долгое время, все двенадцать лет.
– Любила и бегала в иезуитскую исповедальню?
– Именно тогда – больше всего, несмотря на то что порой меня переполняла ненависть к тебе. Тебе было удобно в своем архиепископском кресле. Ты вел себя как мой повелитель, и ты знал, что грех отдает меня целиком в руки охотников за ведьмами. Достаточно было одного жеста отца Игнация, и мне пришел быконец, а ты бымолча взирал со стороны.
– Нет…
– Порой мне хотелось проверить тебя огнем. Может быть, это и предстоит нам. Пошел тринадцатый год нашей жизни.
– Нашей жизни? – растерянно повторил он, и гнев его угас. – Ни один миг больше не могу я считать своим. Церковное государство полностью подчинило нас себе.
– Станешь ли ты все отрицать? Скажешь ли, будто не было у нас своих, сладких часов, когда забывалось обо всем?
– Если ты выдерживала…
И вновь он умолк, охваченный прежними недоумениями. Стоило ей чуть-чуть оттаять, как у него не хватало сил даже завершить свое обвинение. Окутанная тайной красавица одним-единственным словом гасила его подозрения, вызванные ею же самой. Ее поступки всегда оставались для него непонятными, и наверное, разумнее было бы вообще не подвергать их анализу. Однако всякий раз он сникал, поддавшись слабости дряхлого мужа, который, даже убедившись в обмане, принимает ласки молодой любовницы.
– Старый ревнивец! – она обняла его за плечи. – На этом столе прочитала я твою латинскую фразу…
– Кто бы тебя мог прочитать? – безрадостно вздохнул он.
– Неужели ты до сих пор меня не узнал?
И, чувствуя на себе ее тонкие, гибкие пальцы, теперь он мог лишь вспоминать, какой бывала она во время чистых их свиданий, прерываемых его отъездами в Рим и Венецию. Давно, в самом начале, когда принявшая постриг девица подвергалась тяжелейшему искушению, он до безумия упивался ее чарующей молодостью; однако всерьез задумываться над ее двусмысленными замечаниями он стал много позже. Теперь же, обессиленный, он вел борьбу за то, чтобы удержать ее при себе. О если б начало было иным! Он взял бы ее, как брал других женщин в своем путешествии по жизни, и скоро б оставил, однако получилось так, что эта авантюра на исходе его дней превратилась в вечную якорную стоянку в пустынном порту у пирса ледяной старости. Он попытался представить себе невинную послушницу, какой та была на пороге службы в архиепископском дворце, однако искушенная аббатиса, стоявшая сейчас рядом, отогнала бледное видение – робкой, неловкой, потрясенной своей горькой долей монашки, которая вступала в жизнь, бушевавшую за монастырскими стенами, теперь не существовало.
– Тогда ты была другой!
– Тогда?
– Да, доверчивой и прекрасной. К несчастью, наше время так противоречиво, что мы с каждым днем все больше и больше запутываемся сами в себе.
– Ты отступил первым!
Да, с тех пор как благодаря своему маленькому парусу он выплыл па безмерную глубину, он отошел ото всех. Увеличивалось расстояние, отделявшее его от священных стен, а тучи надвигались, и близилась буря. Один, с дрожащей свечкой в руках пробирался он, окутанный черным облаком, откуда сверкали молнии и громыхали раскаты грома. Даже самые мелкие враги на таком расстоянии утратили человеческий облик – оставались лишь злобные инфернальные силы. Молчание было здесь единственным спутником. Необходимо во что бы то ни стало избежать столкновения, выдержать до того момента, когда стая крылатых вестников взлетит с носа его корабля. Тогда никто не сможет ничего с ним поделать; его слово запишут на скрижалях истории.
– Судя по некоторым признакам, Фидес, Священная канцелярия знает о том, что я готовлю.
– И ты удивлен? – Ее дыхание коснулось его шеи. – Ты таинственно запираешься в своей библиотеке и любому, кто подвернется под руку, нашептываешь, что начиняешь порохом бочку и это вдребезги разнесет Рим.
– Ты смеешься?
– Епископ из Бара обвинил тебя перед канцелярией генерала. И князь Ториани…
– Откуда ты знаешь?
– Слышала от иезуита. Для чего, как ты думаешь, едет к тебе панский легат?
Он подозревал, что могло послужить причиной визита, и теперь сестра Фидес, каким-то образом посвященная в закулисную сторону событий, это подтверждала. Ее связи с иезуитами были неясными и подозрительными, да и все вокруг было взбаламучено и опасно. Молча смотрел он на ее руки, которые она сплела у него на груди. Словно две белые змейки, извиваясь, они всползали вверх в поисках сердца. Слишком поздно, избавиться от них нельзя. Аромат зрелой женской красоты уже отравил его. Усталым взглядом следил он за ее обнаженными руками. Они были гибкими и прекрасными, с узкими запястьями, длинными пальцами, крепкими суставами; буйную плоть скрывало монашеское одеяние. Женщина склонилась над ним, и он вспыхнул от прикосновения ее упругих грудей и ее обжигающего дыхания. Могучие порывы страсти утихали в его теле, однако он не имел сил покинуть эту женщину, испытывая все более возрастающий ужас при мысли о том, что погружается в бездну старости. Боязнь смерти оказывалась сильнее любовных инстинктов, от нее удавалось избавиться лишь в жарких объятиях Фидес, но это продолжалось недолго, и страх вновь овладевал им с удвоенной силой. Такова старческая любовь. Он познал это прежде времени, не умея больше отвечать на ласки неистовой женщины, желание которой возрастало в то время, как он миновал зенит. Дороги жизни уводили их в разные стороны, и разрыв грозил быть болезненным и тяжелым, потому что оба они были искренне привязаны друг к другу. Ее руки в страхе обхватили его плечи:
– Радуйся, что святой орден позволяет нам жить в грехе. Я для них представляю ценность лишь до тех пор, нока нужен им ты. Если ты погибнешь…
Да, она погибла бы наверняка. Так же крепко, как он за нее, она держалась за него. Жуткими были пути греховного наслаждения. Но они могли жить в грехе, исполненные раскаяния, ожидая наказания или милости от святого ордена. Своими жаркими руками Фидес душила его:
– Заклинаю тебя, Марк, сожги рукопись прежде, чем инквизиция постучит в двери. Конгрегация веры ни за что не пропустит ее. Уничтожь обвинение против самого себя!
– Двенадцать лет молчания говорят на этих страницах. Я стиснул зубы в ответ на папские послания, я перестал замечать преступления святого ордена, глупость императора…
– Да, милый, ты взялся за гусиное копьецо, которым можешь поранить лишь самого себя. Умоляю тебя, брось в огонь этот мешок брани!
– Если я это сделаю, я утрачу последние нравственные основы всех своих выступлений.
– В этих твоих основах содержится…
Она прикусила губу. И в этой ее зловещей недоговоренности он увидел нож наемного убийцы или костер инквизитора и почувствовал себя абсолютно безоружным. Произойдет самое страшное, если от него избавятся прежде, чем его завещание обретет реальную силу. Горячие пальцы женщины сомкнулись вокруг его шеи. Да, он мог бы повиснуть на каком-нибудь дереве у дороги. Папа в свое время послал с ножами двух наемных убийц к Паоло Сарпи в Венецию, и они ранили его, куда успешнее они выполнили б свое поручение в этой глуши.
– Твои иезуиты мне уже угрожают?
– Они шептались в моем присутствии, и лица у них были очень недобрые.
– Шептались о чем?
– Святой орден хранит наследие апостола Петра. Если некто провозгласит себя незваным апостолом…
– Что с ним будет?
– Господи, ты сам знаешь, как кончают апостолы. Один – на кресте, другому – нож в спину, третьему поднесут чашу с ядом.
– Как моему другу в Венеции – нож из-за угла. Это слишком обычно, лучше чарку отравленного вина.
– Ты хочешь, чтоб меня заставили это сделать?
И опять он вздрогнул от ее признания. Смертным холодом вдруг повеяло от ее рук. Она была мертвецом, которым управляла чужая, не ведавшая милосердия воля. Она жила любовью, эротикой, а ее белую плоть уже тронуло разложение, от нее пахло могильными хризантемами, ее тело близилось к своему полному распаду. Только что она до боли сжала его горло, бог знает, не протянет ли она ему в один прекрасный вечер сосуд с ядом. Может, это будет ее последним искуплением. Он посмотрел в окно – ночь поглощала высокую белую колокольню. Самое печальное, что он по может расстаться с этой женщиной. Церковное государство сызмала взяло их обоих за руку и постепенно привела к тому, чем они стали теперь.
– Зачем, – всхлипывала монахиня, – зачем ты начал писать обвинение против нас? Зачем?
Шум голосов и приближающиеся шаги вывели примаса из невеселых размышлении, и он взглянул на открытую, восточную сторону Перистиля. От Серебряных врат двигалась пестрая группа каноников, низшего духовенства и монахов. Вот они достигли подножия чудесных античных колонн, крохотные, суетливые, навязчивые, точно ожившие привидения, вышедшие на белый свет из закоулков императорского дворца. Взгляд архиепископа задержался на египетском сфинксе у входа в кафедральный собор – словно ожидая от пего какой-то помощи или пророчества, затем Доминис наклонил голову навстречу шуму, ударившему в его двери. Это была делегация капитула и низшего клира, встречавшая папского посланца, которого архиепископ ожидал у себя во дворце. Круглые, гладко выбритые или бородатые, морщинистые, заплывшие жиром или тощие лица пылали восторгом после встречи с высоким гостем. Теперь Доминису были противны эти изъявления верноподданничества, хотя когда-то и он был подавлен сиянием папы, дожа и императора. За то время, что Доминис прожил в Сплите, несмотря на все его усилия, капитул не переменился. Каноники старели, с годами становясь еще более алчными и злобными, они стакнулись с незыблемо консервативными аристократами, а деревенских попов немало полегло от турецких преследований и чумы. Среди тех, кто встречал сегодня папского представителя, архиепископ увидел отца Игнация, хмурого и угрюмого по обыкновению.
– Многоученейший Маркантун, недобрые вести, – с деланным сочувствием спешил сообщить пузатый каноник Петр, – твои проповеди достигли ушей Рима, и толкуют, будто ты это даже написал, дабы возгласить о своих теориях всему свету…
Уже то, как они ввалились к нему и, не чинясь, поспешили высказать все, что былона уме, красноречиво говорило, что папский легат, не медля, едва сойдя в корабля, нанес ему удар. Тощий Игнаций торжествовал: подозрительному проповеднику придется отправиться в Рим для расследования, и, заранее зная исход, он спешил покончить с Марком Антонием:
– Твое учение здесь было чуждо всем. Никто из далматинских епископов, сплитских каноников и благочестивых прихожан не пристал к тебе, кроме нескольких купцов, одичавших попов да всем известных дурней. Ты стремился утвердить здесь науку из чужих стран, ты желал, наместник папы, ослабить незыблемую веру в этом предмостье Рима, ты вносил беспокойство и раскол в нашу среду, позабыв о том, что мы являемся самым выдвинутым вперед отрядом католичества…
Но если архиепископ примирился с тем, что проигрывал бой среди иерархии, то автор неизданной книги в нем возмутился. Никогда еще его сочинение не казалось ему столь тесно связанным корнями с этой почвой, каким виделось сейчас при появлении римских эмиссаров. Полный достоинства, он встал из-за своего письменного стола, на котором лежал манускрипт, и счел нужным возразить коварному иезуиту и неверным священникам:
– Это чуждое, как вы утверждаете, учение выросло здесь, на вашем островке. Я пытался бороться против ваших привычек и ваших раздоров, я хотел открыть вам европейские горизонты, ибо там, и только там, в конечном счете могла быть достигнута победа над иноземными, дикими завоевателями, над нищетой и невежеством. Не я ли говорил вам е равноправности общин, о примирении церквей, о человеческом праве и свободе…
– Ты выступал, – взволнованно прервал отец Игнаций, – против римских догматов, которые единственно оберегают нас от погибели.
– Ты, Игнаций, как и я, детище этих руин, и ты сразу учуял, что лишь я, примас Хорватский, своим авторитетом и своими знаниями могу обновить прежнее целое. Сейчас ты подкапываешься под меня, разрушаешь мои планы, побуждаешь капитул и епископов к непослушанию…
– Я служил делу католической всеобщности, которая возвышает нас, архиепископ, над твоими местническими интересами…
– Возвышает папский престол, а тебя низводит на уровень провинциала иезуитского ордена. Мои проповеди в храме святого Дуйма, мои писания в этой сплитской глуши предназначались вам и всем прочим, дабы возвратить на аемлю христианский мир и веру в наступление перемен. Что бы я ни делал, вы поносили меня; что бы я ни начинал, вы предавали меня. Ты сам, провинциал иезуитов, натравливал общину и епископов Далмации на меня, вы, каноники, жаловались на меня Риму, а вы, деревенские попы, клявшиеся в верности, продолжали пребывать в невежестве и дикости.
Слова архиепископа ошеломили собравшихся. В этот момент каждый из них понял, что и он виноват в падении своего предстоятеля. А каноник Петр, самый твердый духом, смущенно начал оправдываться, что-де капитул защищал старинное право, за ним и попы-оборванцы принялись умолять о прощении – ведь он истинный глава их, предстоятель до самой смерти, примас Хорватский!
– От гордого титула осталось лишь горькое воспоминание, – печально возразил Марк Антоний. – А теперь ступайте! Ступайте!..
Тяжкий запах немытых тел остался после них, или это только показалось утратившему покой прелату. Неподвижный воздух наполняли испарения нечистой плоти и грязных одеяний. Он задыхался.
– Смердит сей твердокаменный диоцез, – с отвращением вздохнул он, – смердит, не имея сил подняться над своими развалинами.
Его попытки проложить дорогу идеалам Возрождения были заранее осуждены на провал. На разбитых, опустошенных, вросших в землю руинах, над которыми реяли стяги папы, венецианского льва или габсбургского кесаря, пышным цветом распускались мелкий сепаратизм и всеобщее низкопоклонство. Замкнуться в себе или присоединиться к одной из крупных держав – в этом состояла дилемма для них, подхваченных мировым вихрем, дилемма, исключавшая духовное объединение. Воспоминания о независимом хорватском государстве были подобны тоненькой, чуть заметной струйке дыма, поднимавшейся над разбитой вдребезги хрупкой мечтой. На ее останках торжествовала католическая церковь, пока более или менее цельная, но слепо подчиненная Риму, который сокрушил все начинания примаса, законного наследника королевства Томислава. Носить титул, а фактически быть тем, чем он был, означало принять на себя бремя полной ответственности за все,осознавая совершенное свое бессилие… Заплывшие жиром каноники, вырождающиеся аристократы, фанатики-иезуиты, пастыри, оторвавшиеся и от своей паствы, и от окружающего мира, – все это, вместе взятое, было донельзя глупым, грязным, холопским. А народ… Крестьяне, впряженные в свои орала вместо скотины, ограбленные ремесленники, беглецы, спасающиеся от турецкого меча, изуродованные солдаты-наемники, нищие с протянутой рукой, погорельцы и прокаженные собирались перед амвоном, и он толковал им об извращениях императорско-папской церкви, о конклаве кардиналов, узурпировавшем права епископского синода, об универсальном духе, о тех вещах, которые им, голодным и забытым, казались блажью сытого господина. Эта толпа будет лизать башмаки любому, кто бросит ей милостыню. Достаточно им было увидеть у представителя Рима на пристали золотой крест и кошель с деньгами, как община возопила «осанна», причем самыми горластыми оказались те, кто усерднее других поддакивал архиепископу, когда тот обличал разбойников и угнетателей.
Звучали громкие возгласы в честь папского посланца отправившегося помолиться святому Киприану, которого так часто номинал Марк Антоний. Возглашали многие лета генералу иезуитского ордена, стражу католического единства. Доминис, грустный, стоял у окна с двумя своими учениками, различая голоса знакомых.
– Глупцы, – не выдержал Иван, – славят тех, кто лишает их родины и даже имени.
Быстро забывающая, нищая и угнетенная толпа могла слепо подчиниться любым повелениям церковных владык· теперь иезуиты поднимали ее против реформатора. Доминис уловил потаенную угрозу себе в чрезмерных восхвалениях папе и Обществу Иисуса. Уже одно то, что его имя и титул ни разу не выкликнули, даже подойдя к самым его окнам, было достаточно зловещим. С триумфом двигался посланец папы по столице митрополии, а предстоятель ее, исполненный отчаяния, укрывался за стенами своей резиденции. Такова в этих краях судьба человека, который хочет думать по-своему, – ему суждено оставаться одиноким. Восторг, испытываемый толпой, непременно сопутствовал тиранам, которые были столь же непостоянными, невежественными и деспотичными, как сама толпа. Проповеди Доминиса в соборе лишь мобилизовали воинствующую глупость. И вот сегодня все вышли на улицу с изображениями своих патронов, гербами, девизами, символами я значками, дабы выразить преданность римской церкви, единственному надежному защитнику от турецкого полумесяца, который угрожающе торчал па башнях древнего Клиса; вполне понятно, что действия примаса в глазах местных жителей были темными и опасными.
Торжественно вступал во дворец папский легат, оставив в галерее вооруженную охрану. Серая сутана подчеркивала его высокий рост и худобу. Единственным украшением на выпяченной по-военному груди был золотой крест. Невозмутимый м бесстрастный вестник иезуитов олицетворял таинственный и страшный орден, подчинявший себе тело и душу человека.
Они стояли лицом к лицу, испытывая любопытство людей, которые много слышали друг о друге, но которым до сих пор ее довелось встретиться. Охрана перекрыла вход, восторженно ревущая толпа окружила дворец, однако теперь посреди всеобщего шума можно было различить отдельные возгласы в честь примаса Далмации и Хорватии. Выходит, горожане π сельские попы не совсем покинули его; наверняка среди них были Капогроссо и Дивьян. В торжественном облачении, с символами своего достоинства встречал архиепископ и примас гостя из Рима, словно позабыв на время о своем пошатнувшемся престиже. Да, единственное, что они приняли целиком на этой гайдукской границе, это умирать с высоко поднятой головой. Молча смотрел Доминис на всемогущего иезуита, по воле своего ордена прибывшего с полномочиями папы. Его солдатские манеры несколько смягчались лицемерной предупредительностью, характерной для церковных иерархов. В трепетном мерцании свечей каменными казались но только его челюсти, но и изборожденные глубокими морщинами лоб и щеки, он походил на восставший из могилы скелет, облаченный в сутану. И голос его, нарушивший мучительную тишину, отдавался гулко, словно в пустоте огромного склепа.
– Марк Антоний! Я преодолел густые, полные опасностей леса, переплыл бушующее море. Неужели самыми трудными для меня окажутся семь этих шагов, от человека к человеку? Ты глыбою вознесся над бездонными далматинскими ущельями. Запомни! Церковь воздвигнута не на склоне добродетели, но на грехах людских. Нет ничего меж нами, брат, через что оказалось бы невозможным переступить.
– Там, где стою я, ровное поле, открытое всякому.
– Вспомни, Спаситель не придет лишь к надменному праведнику.
– Я – грешен.
– Брат, я несу тебе благословение святого отца.
– За благословение, – поклонился архиепископ, – благодарю его.
– Святейший посылает тебе свой отеческий поцелуй.
Монах подошел к Доминису и сухими губами коснулся обеих его щек. При этом ритуальном поцелуе оба они чуть-чуть покраснели, не сумев скрыть взаимного отвращения. Сколь бы ни был человек лукав и как бы ни владел собой подлинные чувства скрыть не всегда удается. Между ними стояла стена, по обе стороны которой каждый играл свою роль. Вместо того чтобы вернуть поцелуй, Доминис лицемерно произнес:
– В Риме вместо меня, недостойного, поцелуи его святой перстень.
– Ты сам будешь иметь эту честь, – возразил легат с таким выражением на лице, точно он сообщал самую благую весть. – Радуйся! Мне велено пригласить тебя в Рим…
– В Рим?!
– …где и подобает пребывать твоей учености. Мы не позабыли о твоих талантах. Твой светлый разум не должен угаснуть в этой провинции.
Тринадцать лет назад они швырнули его в глушь турецкому шайтану в зубы, а теперь вдруг надумали при звать в Ватикан. Папский нунций в Венеции засыпал Доминиса повелениями и посулами, он не отзывался, и вот канцелярия послала сюда полномочного посланца папы Павла V с отеческим поцелуем, не предвещавшим ничего доброго. Какой-нибудь хитрой уловкой надобно было ликвидировать угрозу.
– Здесь в тишине я могу заниматься своими исследованиями.
– Без поддержки папы, святого ордена, Римской коллегии?
– Мои сочинения до сих пор не встречали вашего одобрения.
– Что ты говоришь? – изумился иезуит. – Разве не мы доверяли тебе важнейшие кафедры? Самые светлые головы должны собраться вокруг святого престола, ибо оттуда исходит благодать на мир верующих. Святейшего папу Павла Пятого весьма интересуют твои суждения, и он охотно бы их выслушал…
– После того как он обязал меня выплачивать деньги Андреуччи? Оспорил мои прерогативы примаса? Посылал мне укоры и даже грозил отлучением?
– Пусть не приводят тебя в отчаяние решения канцелярии. Брат мой, я возвращаю тебе милость генерала.
Патер преуменьшал значение действий папы, должно быть оттого, что не мог их вовсе отрицать, а может быть, он и в самом деле не придавал им никакого веса. Доминис слыхал о соперничестве между различными ведомствами и конгрегациями Ватикана, однако он прекрасно понимал и то, что в их политике по отношению к провинциям различия не играют роли, и, кроме того, он был не настолько простодушен, чтобы доверять милости, которой жаловал его генерал ордена. Архиепископ явно отвергал великодушие покровителя, и легат, нахмурившись, продолжал:
– Ты не достаточно искусен, чтобы нести пастырский посох. Более этой мантии тебе подошла бы мантия ректора…
– Да, – согласился Доминис, – чтобы управляли вы…