Текст книги "Том 5. Рудин. Повести и рассказы 1853-1857"
Автор книги: Иван Тургенев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 40 страниц)
Иван Сергеевич Тургенев
Собрание сочинений в двенадцати томах
Том 5. Рудин. Повести и рассказы 1853-1857
Повести и рассказы 1853-1857
Собственная господская контора *
(Отрывок из неизданного романа)
…Комната, в которую вошла Глафира Ивановна и в которой она ежедневно проводила часа два и более, называлась «Собственной господской конторой» – в отличие от «Главной вотчинной конторы», помещавшейся в отдельном флигеле, подле конного двора. В «Собственной господской конторе» постоянно заседал секретарь барыни, Левон Иванов, или, как его называла Глафира Ивановна, Léon * (его в молодости выучили французскому языку, и он довольно свободно на нем изъяснялся); однако Глафира Ивановна в конторе с ним никогда иначе не говорила, как по-русски. Кроме Левона, каждое утро являлись в «Собственную контору» главный приказчик и бурмистр с докладами; часто призывался туда дворецкий, изредка сам управляющий Василий Васильевич * – и только. Все же дела по именью, все платежи, продажи и покупки производились в «Вотчинной конторе», которая оттого всегда была набита народом; с утра до вечера толклись в ней, стояли и сидели разные писцы, земские, приходящие и отходящие мужики, свои и соседние, старосты, десятские и т. п.
«Вотчинная контора» не могла похвастаться ни чистотою, ни благовонием. Случалось иногда, что свечи в ней горели голубым огнем, как бы в погребе или в бане. «Собственная контора», напротив, отличалась опрятностью: это была большая, светлая комната, с тремя окнами; у одного из них помещался секретарский стол, покрытый зеленым сукном. Вдоль стен тянулись шкафы из ясеневого дерева; по самой середине, на особо устроенном возвышении, стояло ореховое бюро; за этим бюро, на широком и мягком кресле, садилась сама барыня; другое кресло, тоже довольно покойное, стояло несколько поодаль и пониже – для Василия Васильевича. Прямо против господского бюро висел на стене портрет напудренного старика в лиловом французском кафтане с стразовыми пуговицами, известного в свое время хозяина, дяди Глафиры Ивановны, от которого она получила свое имение * и которого она поставила себе в образец.
В «Собственной конторе» к приходу барыни собралось три человека. Один из них, секретарь Левон, или Léon, молодой, белокурый человек, с томными глазами и чахоточным цветом лица, стоял перед своим столом и перелистывал тетрадь; другой, главный приказчик, Кинтилиан * , человек лет пятидесяти с лишком – с седыми волосами и черными навислыми бровями, с лицом угрюмым и хитрым – неподвижно глядел на пол, скрестив руки на груди. Третий, наконец, бурмистр Павел, красивый мужчина, с черной как смоль бородой, свежими щеками, большим белым лбом и веселыми блестящими глазами, развязно прислонился к двери. Хотя одежда на нем была не то крестьянская, не то купеческая, хотя он носил бороду – он мужиком не был. Глафира Ивановна произвела его в бурмистры из дворовых; под его управлением состояло – пока – одно только село Введенское – то самое село, в котором жила барыня, – но влияние его росло не по дням, а по часам; милости сыпались на него непрестанно; он быстро шел в гору, к великой досаде Кинтилиана, который сам, не более двух лет тому назад, разными происками низвергнул своего предшественника, Никифора, и стал на его место.
Три эти человека – до самого появления Глафиры Ивановны – не разговаривали друг с другом; только Павел спросил у Левона, записал ли он садовые работы; Левон кивнул ему головой. Когда же наконец барыня вошла, они все трое выпрямились и низко ей поклонились; Кинтилиан и Павел заложили руки за спину – Левон слегка оперся о стол. Глафира Ивановна, молча и не спеша, взошла на возвышение, отодвинула слегка кресла, села, оправилась и, приняв озабоченный вид, немного помолчала, наконец, обратившись к Левону, сделала повелительное движение рукою и промолвила: «Начинай!»
Левон взял тетрадь со стола, отвернул несколько листов, кашлянул и начал тонким, немного гнусливым голоском:
– «12 июля 184* года. Полевые и прочие работы. *
Вчерашний день, июля 11-го, во вторник – день господский. Крестьяне села Введенского * – всего 134 тягла – заняты были сенокосом в следующих дачах…»
– Что ты это мне читаешь? – резко перебила его барыня.
– Полевые и прочие работы, как изволили приказывать… С них начинать приказано, – проговорил Левон.
– Мне этого не нужно сегодня. Левон опустил тетрадь.
– Получены вчера из деревень донесения?
– Получено три – из Лисицына, из Гагина, из Кириллова.
– Читай рапорт из Лисицына.
– Прикажете рапорт или экстракт?
– Рапорт. – И Глафира Ивановна загремела четками…
Неприятно подействовал этот звук на присутствовавших. Каждый из них знал, что когда барыня гремит четками * – дело неладно: жди бури. Лица их вытянулись; даже Павел, который всё время соколом глядел на свою госпожу, – даже он попридержал свою улыбку.
Левон взял со стола исписанный лист бумаги – и начал опять тем же тонким голоском:
– «Рапорт Евстигнея Семенова, Лисицынского старосты.
Пункт 1-й. В имении ее высокоблагородия, Глафиры Ивановны Гагиной, Лисицыне – Кондратове тож – милостью божиею обстоит всё благополучно. Пункт 2-й. Вчерашнего числа…»
Глафира Ивановна опять перебила чтеца:
– Не читай мне всего… Посмотри только, что он о пасеке пишет…
Левон быстро пробежал глазами весь рапорт.
– Он о пасеке не доносит-с, – произнес он наконец.
– Прекрасно! – воскликнула Глафира Ивановна – и четки загремели пуще прежнего. – Хорош староста, нечего сказать! Это ты, должно быть, его в старосты поставил, – продолжала она, обратившись к Кинтилиану. (Лисицынский староста был назначен еще Никифором, но Кинтилиан почел за лучшее промолчать.) – Сделать ему строжайший выговор с особенным замечаньем.
Левон наклонился и черкнул у себя в книге слова два карандашом. Наступило молчание.
– Прикажете читать дальше? – робко спросил Левон.
Барыня не отвечала ему и продолжала греметь четками. Левон поправил волосы на лбу и потупился. В комнате всё как будто замерло… только и стало слышно в ней, что жалобное жужжанье залетевшей большой синей мухи, тщетно стучавшейся в стекло.
– Достань «Заметки барыни», – промолвила наконец Глафира Ивановна, выходя из задумчивости. – Прочти мне, что я тебе вчера продиктовала.
Левон вынул из ящика своего стола голубую книжку с надписью на переплете: «Заметки барыни», – раскрыл ее и принялся читать:
– «Понедельник, 11-го июня.
Во-первых: Дворовым я желаю сделать другое распоряжение; хочу из дворовых сделать колонистов;а колонисты мои будут делать разные работы, домашние и прочие; построю им каменные флигеля; заведу фабрики, как швейные, так и кружевные, – ткацкую, белильную – и доведу до того, чтобы Введенские фабрики были известны в России; а ненужных дворовых продам или отпущу по разным местам. Начальник моих колонистов – Куприян Семенов». – Левон остановился.
– Какая по этому сделана отметка? – спросила барыня.
– «Принято к соображению. А насчет Куприяна – исполнено».
Барыня помолчала.
– Далее.
– «Во-вторых: Турка никогда и никуда не отпускать от скота; но только, чтобы он никогда не был начальником над оным – а просто назвать его: Турок и пастух». Отметка: исполнено.
«В-третьих: Я собрала посмотреть моих господских коров… Фи! Фи! Ну, что это за коровы? Но почему же и мне не иметь коров, которые бы давали удою три ведра, как говорил швейцар. Je réglerai, tout cela, je réglerai [1]1
Я всё это приведу в порядок, приведу в порядок (франц.).
[Закрыть]. Возьму швейцара, тирольца, овцевода, возьму лифляндку, немку, польку. Ах, когда же это случится: после дождичка в четверг». Отметка… отметки нет.
– Нет отметки? – спросила Глафира Ивановна. – А я тебе скажу, какая должна быть отметка. Пиши, – и Глафира Ивановна начала диктовать Левону: – «Всё это исполнится и непременно исполнится, когда у меня будет настоящий управляющий – а не Василий Васильевич – что и говорить! Не такого, не такого мне надо * – и только». Теперь далее.
Левон поставил после «только» большой восклицательный знак и снова принялся за чтение.
– «В-четвертых: Спросить каждого дворового человека следующим образом: а что ты принес доходу в год – какая была твоя служба – и сколько было на тебя расходу – а? И по его ответу так и поступать, чтобы дворовый человек приносил или пользу, или удовольствие; без того его не держать». Отметка: отнесено к пункту первому.
– Как к пункту первому! – воскликнула барыня.
– Там – также о дворовых говорится, – возразил Левон.
– Так что ж, что говорится! Здесь сказано: спросить каждого дворового – а там написано про дворовых вообще. Спрашивали ли хошь одного дворового так, как я приказывала?
– Никак нет-с, – пробормотал смущенный секретарь.
– А я спрашиваю – почему не спрашивали?
Никто не отвечал.
Лицо Глафиры Ивановны омрачилось.
– Долго ли мне мучиться с вами? – продолжала она. – Долго ли вам не слушаться меня!
– Отметки не я составляю-с, – проговорил трепетным голосом Левон, – а вот они-с. – Он указал на главного приказчика и на бурмистра. – Я только записываю.
– Я знаю, что не ты. К пункту первому! Я знаю, почему они поставили: к пункту первому! Я бы тебя, например, спросила, – прибавила Глафира Ивановна, внезапно обратившись к Кинтилиану, – что тымне стоишь с своим семейством – сколько на тебявыходит всякого добра – а какую я от тебя пользу вижу? Или удовольствие? Уж я не говорю о том, что ты себе там в карман кладешь!
Кинтилиан только губы стиснул.
– Исполнить мое приказание, сегодня же исполнить – и начать с него, – промолвила барыня, указывая на Кинтилиана. – Коли он главный приказчик, пускай же он подаст пример другим… А теперь продолжай!
«В-пятых: Я в нетерпенье приобретать… Не забыть мне видеться и переговорить с…» Здесь поставлены три крестика, – прибавил Левон, понизив несколько голос – «Он, сдается мне, именно тот человек, которого я искала». Здесь вы изволили приказать поставить: Нотубене.
– Хорошо, знаю… продолжай.
– «В-шестых: Сказать матерям отпущенных по оброку актрис, чтобы они к ним написали и советовали бы им вскорости откупиться * ; а то-де вас вернут и здесь в работу определят. Мы-де вас предваряем от себя». Отметка: «Актрисиным матерям сообщено».
«В-седьмых: Я хочу доказать Василию Васильевичу, что и без него могу, как будто его не было на свете. Я сама, сама, сама. А то всё будет по-прежнему. Лучше мое худое пусть, чем его хорошее: не надо».
– Довольно! – воскликнула Глафира Ивановна. – К чему об этом только говорить – надо действовать…
И Глафира Ивановна снова погрузилась в раздумье, изредка только подергивая губами и погромыхивая четками.
– Кинтилиан Андреев! – воскликнула она наконец.
Старик встрепенулся.
– Сударыня!
– Можешь ты мне сказать, сколько я в год плачу в Опекунский совет?
– Четырнадцать тысяч рублей серебром с лишком, – ответил, не мешкая, Кинтилиан.
– А сколько всего долгу?
– Около двухсот десяти тысяч.
– Около! с лишком! Что это у тебя за манера отвечать? Около! Разве для того я тебя определила главным приказчиком, чтобы ты мне отвечал: около!
– Прикажете – можно сейчас в бумагах справиться и точную ведомость представить, – возразил старик.
– Этакие важные вещи должно знать тебе на память, а не справляться об них в бумагах! Это всё беспорядки… Когда я беспорядки эти переведу! А в нынешнем году мы ничего не платили?
– Никак нет-с.
– А за прошлый год все заплачено?
– Никак нет-с… За нами недоимка состоит… две тысячи четыреста тридцать рублей с копейками, – поспешил прибавить Кинтилиан.
– Стало быть, мне штрафные деньги придется платить?
– Должно предполагать-с.
– А почему же не заплачено в Опекунский совет? Разве денег не было?
– Деньги были-с – да и на другие расходы пошли.
– А на какие именно?
– На содержание господского дома, на покупку скота; Василью Васильевичу известно-с; они распоряжались-с.
Глафира Ивановна вспыхнула.
– Опять Василий Васильевич! Как вы мне надоели с вашим Васильем Васильевичем! Сколько раз мне приказывать вам – не упоминать при мне имени Василья Васильевича! Особенно здесь, в собственной моей конторе. Знать его я не хочу, вашего Василья Васильевича. – И Глафира Ивановна встала и несколько раз прошлась по комнате.
– Садись и пиши, – примолвила она вдруг, поравнявшись с секретарем. – А вы слушайте.
Левон проворно сел за стол, схватил длинное перо, обмакнул самый кончик его в чернила и склонил голову на левый бок.
– «План госпожи… – начала Глафира Ивановна. Левоново перо заскрыпело по бумаге. – Всё имение разделить на четыре части:
Первуюназвать вдовьим участком или опридчим и определить * ее на содержание госпожи и дома ее.
Вторуюназвать – долговою частью и платить с нее проценты по долгам». – Написал? – спросила барыня.
– По долгам, – повторил секретарь.
«Третьючасть назвать участком детским и определить ее на содержание Дмитрия Петровича.
Четвертую,наконец, назвать частью агрономическою и экономическою и доходы с нее употреблять на разные хозяйственные усовершенствования».
– Усовершенствования, – повторил секретарь.
Барыня обратилась к Кинтилиану и Павлу.
– Слышали вы? – спросила она.
– Слышали, – отвечали они в один голос. Секретарь поднялся.
– А теперь подайте бумаги, какие мне подписывать нужно.
Кинтилиан направился было к окну за сафьянным красным портфелем, с которым он пришел из «Вотчинной конторы», но Глафира Ивановна остановила его восклицанием:
– Ах, Мемориал! Я ведь и забыла Мемориал!
Кинтилиан вернулся на прежнее место, а барыня достала из кармана свою записную книжечку.
– Да, кстати, – начала она, еще не заглядывая в нее, – я желаю знать, кто у меня в Бабкове при тамошнем господском доме дворником? Уж не Никита ли Голанец?
– Точно так-с, – возразил Кинтилиан.
– Да не будет Никита Голанец дворником ни при Бабковском господском доме – нигде. Он умер.
Бурмистр, секретарь и приказчик – все трое невольно подняли головы.
– Для меня он умер. Я заметила, что в какой деревне он живет, там у меня непременно пожар случится. При нем в Лисицыне флигель сгорел. Отставить его от должности дворника и отослать в какую-нибудь оброчную деревню.
– Слушаю-с, – ответил Кинтилиан.
– А теперь посмотрим Мемориал. – Барыня раскрыла записную книжечку и прочла громко: – «Печатка». Да! Заказать в Туле печать с фигурою, изображающею время, и с надписью: «оправдает» – и слово чтоб было вырезано ясно. Это я тебе поручаю, Павел.
– Будет исполнено в точности, – весело возразил Павел.
– Я видела, – прибавила Глафира Ивановна, приветливо взглянув на него, – ты уже в саду распорядился: дорожки подчищены – спасибо. Павел низко поклонился.
– Рад стараться, сударыня-матушка, – промолвил он.
– Хорошо, хорошо.
Теперь второе: «Овес и сено». Четвертого дня был у меня сосед Иван Еремеич – всего побыл два часа – и кто его просил приезжать? На лошадей его вышло овса два четверика, четыре гарнца – а сена пуд и двадцать фунтов. Это ужас! Спрашиваю, кто этим заведывает?
– Дворецкий, – промолвил Кинтилиан.
– Вот ты и соврал: разве это дворецкого дело? Дворецкий домом заведывает, а не конюшней.
– Овес и сено выдает начальник конного двора, – поправился приказчик.
– Кто такой?
– Шорник Ипат.
– Так ты Ипату овес и сено поручаешь!.. Такая важная статья у него на руках! А ты-то чего глядишь? Положим, ты сам фураж отвешивать не можешь – всё же ты должен знать, сколько чего выходит. Никифор бы этого не сделал. Видно, мне и конный двор придется Павлу под команду отдать. Кстати, – прибавила барыня, обратившись к Павлу, – в какую деревню сослали Никифора?
– В Валухино.
– В Валухино… Напомни мне о нем сегодня, Левон.
Теперь третье: «Спросить, почему послали не Алешку, а Федьку?» Да; желаю я знать, почему за мамзелью в Москву послали не Алексея, как было приказано, а безмозглого старика Федора?
– Алексей оказался нужным в столярной.
– Когда я что приказываю – должно исполнять, а не рассуждать. Тыотменил мое приказание?
– Никак нет-с.
– Кто же?
Кинтилиан смутился и не отвечал.
– Спрашиваю тебя: кто?
Кинтилиан разинул было рот – и запнулся, но взглянул на барыню.
– Василий Васильевич изволили приказать, – произнес он скороговоркой.
– Опять! – воскликнула Глафира Ивановна. – Опять Василий Васильевич! О, это слишком! Везде, везде этот Василий Васильевич. Надо это кончить! Это невыносимо! * – И Глафира Ивановна сильно позвонила в колокольчик.
Вошел Суслик. *
– Ступай к Василью Васильичу и скажи ему, чтоб он сию минуту ко мне пришел; да скажи Аграфене, чтобы она мне принесла стакан воды.
– Слушаю-с! – воскликнул Суслик и исчез.
– А вы, – продолжала барыня, – ступайте теперь все вон. Бумаги я подпишу после. – И Глафира Ивановна снова принялась ходить по комнате.
– И нужно вам было, Кинтилиан Андреич, опять про Василия Васильевича напомнить, право, – заметил, выходя из передней, бурмистр Павел приказчику.
– Э! всё едино, – с досадой возразил старик и махнул рукой. – Вишь сегодня погодка какая…
– А копеечки вы ловко подпустили, – с улыбкой промолвил бурмистр.
– Ну, да хороши и вы… с вашей печаткой… – и Кинтилиан отправился в «Вотчинную контору».
– А вы куда? – спросил Павел Левона.
– Я к себе – сосну. Устал – смерть.
Павел остался один, подумал, принял суровый, начальнический вид и, широко разводя сжатыми руками, пошел в сад.
Между тем Суслик прибежал в особый флигель, занимаемый Василием Васильевичем, и, поспешно войдя к нему в кабинет, проговорил запыхавшимся голосом:
– Пожалуйте к барыне.
Василий Васильевич только что допивал третью чашку чаю со сливками. Выпустив струйку табачного дыма изо рта, подносил он налитое блюдечко к губам, как вдруг вошел мальчик. Он тотчас поставил блюдечко на стол и, съежив брови, с уторопленным видом спросил Суслика:
– Барыня меня спрашивает?
– Точно так-с. Велели сказать-с, чтобы сию минуту пожаловали.
– Где она?
– В конторе-с.
Василий Васильевич помолчал и вдруг приподнялся.
– Эй, Юшка! – крикнул он. – Одеваться, сюртук и галстук! – Человек подал Василью Васильевичу одеться; он причесался перед зеркалом, застегнул сюртук сперва на правый борт, потом перестегнул его на левый, надел картуз и вышел на крыльцо.
– Что? – спросил он, не оборачивая головы и вполголоса, у сопровождавшего его Суслика, – разве там… что-нибудь…
– Да-с, кажется, – значительно отвечал плутоватый мальчик.
– Гневается? – проговорил, еще понизив голос, Василий Васильевич.
– Серчают-с, – возразил Суслик.
– Господи! Господи! – прошептал Василий Васильевич, пощупал рукой по груди, вздохнул раза два и направился отяжелевшими шагами через заднее крыльцо в «Собственную контору», где, изредка отпивая по глотку воды из стакана, принесенного Аграфеной, ожидала его Глафира Ивановна.
Переписка
Несколько лет тому назад был я в Дрездене.
Я остановился в гостинице. С раннего утра до позднего вечера скитаясь по городу, я не почел за нужное познакомиться с моими соседями; наконец случайным образом дошло до моего сведения, что в доме находится русский – больной. Я отправился к нему и нашел человека в жесточайшей чахотке. Дрезден начинал мне надоедать; я поселился у моего нового знакомца. С больным сидеть скучно, но даже скука иногда приятна; притом мой больной не унывал и разговаривал охотно. Мы всячески старались убивать время: играли вдвоем в дурачки, трунили над доктором. Мой земляк рассказывал этому весьма лысому немцу разные небылицы на свой счет, которые доктор всегда «давно предугадывал»; передразнивал его, когда он удивлялся какому-нибудь необыкновенному, небывалому припадку, кидал его лекарства за окно и т. д. Я, впрочем, неоднократно замечал моему приятелю, что не худо бы послать за хорошим врачом, пока время не ушло, что с его болезнью шутить нельзя, и т. д. Но Алексей (моего знакомого звали Алексеем Петровичем С…) всякий раз отделывался остротами насчет всех докторов вообще и своего в особенности и наконец, в один ненастный осенний вечер, на мои неотступные просьбы отвечал таким унылым взглядом, так печально покачал головой и так странно улыбнулся, что я почувствовал некоторое недоуменье. В ту же ночь Алексею сделалось хуже, и на другой день он скончался. Перед самой смертью обычная веселость ему изменила: он с беспокойством заметался на постели, вздыхал, тоскливо озирался… схватил меня за руку, с усилием прошептал: «А ведь тяжело умирать…», уронил голову на подушку и залился слезами. Я не знал, что сказать ему, и молча сидел перед его постелью. Алексей, однако ж, скоро восторжествовал над этим последним, поздним сожаленьем… «Послушайте, – сказал он мне, – наш доктор сегодня придет и найдет меня мертвым… Воображаю себе его рожу…» И умирающий постарался его передразнить… Он попросил меня отослать все его вещи в Россию, к родственникам, исключая небольшой связки, которую он подарил мне на память.
В этой связке находились письма – письма одной девушки к Алексею и копии с его писем к ней. Всех их было пятнадцать. Алексей Петрович С… знал Марью Александровну Б… давно, кажется, с детства. У Алексея Петровича был двоюродный брат, у Марьи Александровны была сестра. В прежние годы они все жили вместе, потом разъехались и долго не видались; потом случайно съехались все опять в деревне летом и влюбились – брат Алексея в Марью Александровну, сам Алексей в сестру ее. Лето прошло, наступила осень; они разъехались. Алексей, как человек рассудительный, скоро убедился в том, что он вовсе не влюблен, – и расстался с своей красавицей весьма благополучно; брат его еще годика два переписывался с Марьей Александровной… но и он догадался, наконец, что бессовестным образом обманывает и ее и себя, и тоже умолк.
Я бы мог вам рассказать кое-что о Марье Александровне, любезный читатель, но вы ее узнаете сами из ее писем. Алексей написал свое первое письмо к ней вскоре после ее окончательной размолвки с его братом. Он находился тогда в Петербурге, внезапно уехал за границу, занемог и в Дрездене умер. Я решился напечатать его переписку с Марьей Александровной и надеюсь на некоторое снисхождение со стороны читателей уже потому, что эти письма не любовные – сохрани бог! Любовные письма читаются обыкновенно только двумя особами (зато тысячу раз сряду), но уж третьей особе они несносны, если не смешны.
I
От Алексея Петровича к Марье Александровне
Санкт-Петербург, 1840 г., марта 7-го.
Любезная Марья Александровна!
Кажется, я еще ни разу не писал к вам, и вот пишу теперь… Не правда ли, странное я выбрал время? Вот что меня к этому побудило. Mon cousin Théodore [2]2
Мой двоюродный брат Федор (франц.).
[Закрыть]сегодня был у меня и, как бы это сказать… и сообщил мне под величайшей тайной (он иначе ничего не сообщает), что он влюблен в дочь какого-то здешнего барина и на этот раз непременно намерен жениться, и что уж он сделал первый шаг – объяснился! Я, разумеется, поспешил поздравить его с таким приятным для него событием; он давно нуждался в объяснении… но внутренне, признаюсь, я несколько изумился. Хотя я знал, что между вами всё было кончено, однако мне казалось… Словом, я изумился. Я собирался было выехать сегодня в гости, но остался дома и намерен поболтать немного с вами. Если вам неугодно меня слушать, бросьте письмо тотчас же в огонь. Объявляю вам, что я хочу быть откровенным, хотя и чувствую, что вы имеете полное право принять меня за довольно навязчивого человека. Заметьте, однако, что я бы не взял пера в руки, если б не знал, что вашей сестрицы нет с вами: она, как мне сказал Théodore, будет всё лето гостить у вашей тетки, г-жи Б… Дай ей бог всего хорошего!
Итак, вот чем всё разыгралось… Но я не стану предлагать вам мою дружбу и т. д.; я вообще чуждаюсь торжественных речей и «задушевных» излияний. Начав писать это письмо, я просто следовал какому-то мгновенному влечению; если во мне таится другое чувство, пусть оно и останется пока под спудом.
Вас я также утешать не стану. Утешая других, люди большею частью желают поскорей отделаться от неприятного чувства невольного, себялюбивого сожаленья… Я понимаю искреннее, теплое участие… но подобное участие не от всякого принимаешь… Пожалуйста, рассердитесь на меня… Рассердившись, вы, вероятно, прочтете мое послание до конца.
Но какое право имею я писать к вам, говорить о моей дружбе, о моих чувствах, об утешении? – Никакого, решительно никакого, я в этом должен сознаться и надеюсь только на вашу доброту.
Знаете ли вы, на что похоже вступление моего письма? Вот на что: Какой-нибудь господин N. N. вошел в гостиную дамы, которая его совсем не ожидала, которая, может быть, ожидала другого… Он догадывается, что пришел не вовремя, но делать нечего… Садится, начинает говорить… бог знает о чем: о поэзии, о красотах природы, о выгодах хорошего воспитания… словом, несет ужаснейшую дичь… Но между тем первые пять минут прошли, он уселся; дама покорилась судьбе, и вот г. N. N. оправляется, отдыхает и начинает разговаривать – как умеет.
Однако, несмотря на все эти разглагольствования, мне все-таки не совсем ловко. Я так и вижу перед собою ваше недоумевающее, несколько даже гневное лицо: я чувствую, что вам почти невозможно не предположить во мне каких-нибудь скрытных намерений, и потому я, как римлянин, сделавший глупость, величественно закутываюсь в свою тогу и безмолвно ожидаю вашего окончательного приговора…
А именно: позволите ли вы мне продолжать писать к вам?
Остаюсь искренно и душевно преданный вам
Алексей С…
II
От Марьи Александровны к Алексею Петровичу
Село …но, марта 22-го 1840.
Милостивый государь
Алексей Петрович!
Я получила ваше письмо и, право, не знаю, что вам сказать. Я бы даже вовсе не отвечала вам, если б мне не показалось, что под вашими шутками действительно скрывается чувство довольно дружелюбное. Ваше письмо произвело на меня впечатление неприятное. В ответ на ваши «разглагольствования», как вы говорите, позвольте мне тоже предложить вам один вопрос: к чему?Что вам до меня, что мне до вас? Я не предполагаю в вас никаких дурных намерений… напротив, я благодарна вам за ваше участие… но мы друг другу чужды, и я, теперь по крайней мере, не чувствую ни малейшего желания сблизиться с кем бы то ни было.
С истинным уважением остаюсь и т. д.
Марья Б…
III
От Алексея Петровича к Марье Александровне
Санкт-Петербург, марта 30.
Благодарю вас, Марья Александровна, благодарю вас за вашу записку, как она ни суха. Всё это время я находился в большом волнении; я двадцать раз на день думал о вас и о моем письме. Вы не можете себе представить, как язвительно я насмехался над самим собою; но теперь я в отличном расположении духа и глажу себя по головке. Марья Александровна, я вступаю в переписку с вами! Признайтесь, вы этого никак не могли ожидать после вашего ответа; я сам удивляюсь моей смелости… была не была! Но успокойтесь: я хочу говорить с вами не о вас, а о себе. Вот видите ли: мне непременно нужно, говоря старинным слогом, высказаться перед кем-нибудь. Я не имею никакого права избрать вас в свои поверенные – согласен; но послушайте: я не требую от вас ответа на мои послания; я даже не хочу знать, станете ли вы читать мои «разглагольствования», но не возвращайте мне моих писем, ради всего святого!
Послушайте, я совершенно одинок на земле. В молодости я вел жизнь уединенную, хотя, помнится, никогда не прикидывался Байроном * ; но, во-первых, обстоятельства, во-вторых, способность фантазировать и любовь к фантазии, довольно холодная кровь, гордость, лень – словом, множество разных причин отдалило меня от общества людей. Переход от жизни мечтательной к действительной совершился во мне поздно… может быть, слишком поздно, может быть, до сих пор не вполне. Пока меня тешили собственные мои мысли и чувства, пока я был способен предаваться беспричинным молчаливым восторгам и т. д., я не жаловался на свое одиночество. У меня не было товарищей – были так называемые друзья. Иногда я нуждался в их присутствии, как электрическая машина нуждается в разряднике – и только. Любовь… об этом предмете мы пока помолчим. Но теперь, признаюсь, теперь одиночество тяготит меня, а между тем я не вижу никакого выхода из моего положения. Я не виню судьбы; я один виноват, и поделом наказан. В молодости меня занимало одно: мое милое я;я принимал свое добродушное самолюбие за стыдливость; я чуждался общества – и вот теперь я сам себе надоел страшно. Куда деться? Я никого не люблю; все мои сближения с другими людьми как-то натянуты и ложны; да и воспоминаний у меня нет, потому что во всей моей прошедшей жизни я ничего не нахожу, кроме собственной моей особы. Спасите меня: вам я не клялся восторженно в любви; вас я не оглушал потоком болтливых речей; я довольно холодно прошел мимо вас, и оттого именно решаюсь теперь прибегнуть к вам. (Я и прежде об этом подумывал, да вы тогда не были свободны…) Среди всех моих самодельных ощущений, радостей и страданий, единственно истинным чувством было то небольшое, но невольное влечение к вам, которое завяло тогда, как одинокий колос среди негодных трав… Дайте мне хоть раз посмотреть в лицо другое, в другую душу – мое собственное лицо мне опротивело; я похож на человека, который был бы осужден весь свой век жить в комнате с зеркальными стенами… Я не требую от вас никаких признаний – о, боже, нет! Подарите меня безмолвным участием сестры или хоть простым любопытством читателя – я вас займу, право займу.
А впрочем, честь имею пребыть вашим искренним другом.
А. С.
IV
От Алексея Петровича к Марье Александровне
Петербург, 7-го апреля.
Пишу опять к вам, хотя и предвижу, что без вашего одобрения скоро замолчу. Я должен сознаться, что вы не можете не чувствовать некоторой недоверчивости ко мне. Что ж? вы, может быть, и правы. Прежде я торжественно объявил бы вам (и сам, пожалуй, себе бы на слово поверил), что, со времени нашей разлуки, я «развился», ушел вперед; с снисходительным, почти ласковым презрением отозвался бы я о своем прошедшем, с трогательной хвастливостью посвятил бы вас в тайны своей настоящей, действительной жизни… но теперь, уверяю вас, Марья Александровна, мне даже совестно и гадко вспоминать о том, как некогда разыгрывалось и тешилось мое дрянное самолюбие. Не бойтесь: я не стану вам навязывать никаких великих истин, никаких глубоких взглядов; у меня нет их – этих истин и взглядов. Я стал добрым малым – право. Мне скучно, Марья Александровна, мне просто мочи нет как скучно. Вот отчего я к вам пишу… Мне, право, кажется, что мы можем сойтись…
Однако я решительно не в состоянии говорить с вами, пока вы мне не протянете вашей руки, пока я не получу от вас записки с одним словом «да». – Марья Александровна, хотите ли вы меня выслушать? – вот в чем вопрос * .
Преданный вам А. С
V
От Марьи Александровны к Алексею Петровичу
Село …но, 14 апреля.
Какой вы странный человек! Ну – да.
Марья Б.