355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Тургенев » Том 10. Повести и рассказы 1881-1883 » Текст книги (страница 3)
Том 10. Повести и рассказы 1881-1883
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:21

Текст книги "Том 10. Повести и рассказы 1881-1883"


Автор книги: Иван Тургенев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 47 страниц)

Вторая легенда о Мише вот какого свойства: он до страсти любил карты; но так как денег у него не водилось и карточные долги он не платил (хотя шулером никогда не был), то играть с ним уже никто не садился. Вот однажды начал он приставать к одному товарищу-офицеру: сыграй да сыграй с ним! «Да ведь ты проиграешь – не отдашь». – «Деньгами точно не отдам – а левую руку себе прострелю, вот этим самым пистолетом!» – «Да какая мне от этого выгода будет?» – «Выгоды никакой – а все-таки любопытно». Разговор этот происходил после попойки, при свидетелях. Точно ли показалось офицеру любопытным Мишино предложение – только он согласился. Принесли карты, началась игра. Мише повезло: он выиграл сто рублей. И тут противник его ударил себя по лбу. «Какой же я олух! – воскликнул он, – на какую удочку попался! Кабы ты проиграл, стал бы ты себе простреливать руку – как же, держи карман!» – «А вот ты и соврал, – возразил Миша, – я и выиграл, да руку себе прострелю». Он схватил пистолет – и бац! прострелил себе руку. Пуля пролетела насквозь… а неделю спустя рана зажила совершенно.

В другой еще раз ехал Миша ночью с товарищами по дороге… И видят они, возле самой дороги зияет узкий овраг вроде расселины, темный-претемный, дна не видать. «Вот, – говорит один товарищ, – уж на что Мишка отчаянный, а в этот овраг не прыгнет». – «Нет, прыгну!» – «Нет, не прыгнешь, потому что в нем, пожалуй, саженей десять глубины и шею сломить можно». Знал приятель, за что его задеть: за самолюбие… Очень оно было у Миши велико. «А я все-таки прыгну! Хочешь пари? Десять рублей». – «Изволь!» И не успел товарищ выговорить это слово, как уже Миша с коня долой – в овраг – и загремел по каменьям. Все так и замерли… Прошла добрая минута, и слышат они, словно из земной утробы, доносится Мишин голос, глухо таково: «Цел! в песок попал… А летел долго! Десять рублей за вами». – «Вылезай!» – закричали товарищи. «Да, вылезай! – отозвался Миша, – чёрта с два! вылезешь тут. Вам теперь за веревками да за фонарями ехать надо. А пока, чтобы не скучно было ждать, бросьте-ка мне фляжку…»

Так и пришлось Мише просидеть часов пять на дне оврага; и когда его вытащили, у него плечо оказалось вывихнутым. Но это нисколько его не смутило. На другой же день костоправ из кузнецов вправил ему плечо, и он действовал им как ни в чем не бывало.

Вообще здоровье у него было удивительное, неслыханное. Я уже сказывал вам, что он до самой смерти сохранил почти детскую свежесть лица. Болезней он не ведал, несмотря на все излишества; крепость его организма ни разу не пошатнулась. Где бы другой непременно занемог опасно или даже умер бы, он только встряхивался, как утка на воде, и расцветал пуще прежнего. Раз, тоже на Кавказе… Правда, эталегенда довольно неправдоподобна, но по ней можно судить, на что считали Мишу способным… Итак, раз на Кавказе он в пьяном виде свалился в ручей нижней частью туловища – голова и руки остались на берегу, наружу. Дело было зимою, ударил сильный мороз, и когда его нашли на другое утро, ноги его и живот сквозили из-под крепкой ледяной коры, намерзшей в течение ночи – и хоть бы насморк он схватил! В другой раз (это было уже в России, под Орлом, и тоже в жестокий мороз) попал он в загородный трактир, в компанию семи молодых семинаристов. Семинаристы эти праздновали свой выпускной экзамен, а Мишу пригласили, как милого человека, человека «со вздохом», как говорилось тогда. Выпито было чрезвычайно много, и когда наконец веселая ватага собралась к отъезду, Миша, мертвецки пьяный, находился уже в бесчувственном состоянии. У всех семи семинаристов были одни только троечные сани с высоким задком; куда было деть безответное тело? Тогда один из молодых людей, вдохновившись классическими воспоминаниями, предложил привязать Мишу за ноги к задку саней, как Гектора к колеснице Ахиллеса! * Предложение было одобрено… и, подпрыгивая на ухабах, скользя боком на раскатах, с задранными кверху ногами, с вывалянной в снегу головою, проехал наш Миша на спине все двухверстное расстояние от трактира до города и хоть бы кашлянул потом, хоть бы поморщился! Таким дивным здоровьем наделила его природа!

V

С Кавказа он опять отъявился в Москву, в черкеске, с патронами на груди, с кинжалом на поясе, с высокой папахой на голове. С этим костюмом он уже до конца не расстался, хоть и не находился более на военной службе, из которой его выключили за неявку к сроку. Он побывал у меня, занял немного денег… и тут-то начались его «нырки», начались его хождения по мытарствам, или, как он выражался, по семи Семионам * ; начались внезапные отлучки и возвращения, посыпались красиво написанные письма, адресованные ко всем возможным лицам, начиная с митрополита и кончая берейторами * и повивальными бабками! Пошли визиты к знакомым и незнакомым! И вот что следует заметить: делая свои визиты, он не низкопоклонничал и не канючил, а, напротив, держался прилично и даже вид имел веселый и приятный, хотя заматерелый запах вина сопровождал его повсюду – и восточный костюм понемногу превращался в лохмотья. «Дадите, бог вас наградит, хоть я этого и не стою, – говорил он, светло улыбаясь и откровенно краснея, – не дадите, будете вполне правы, и сердиться я уже никак не стану. Прокормлюсь, бог даст! Ибо людей беднее меня и более достойных помощи – много, очень много!» Миша особенно успевал у женщин: он умел возбуждать их сожаление. И не думайте, чтобы он был или воображал себя Ловласом… * О нет! в этом отношении он был очень скромен. Унаследовал ли он от родителей такую холодную кровь или, наконец, и тут сказывалось его нежелание делать кому-либо зло, – так как, по его понятиям, с женщиной знаться значит непременно женщину обидеть, – решить я не берусь; только он в своих поступках с прекрасным полом был весьма деликатен. Женщины это чувствовали и тем охотнее жалели его и помогали ему, пока он, наконец, не отталкивал их своим загулом и запоем, той отчаянностью, о которой я уже говорил… другого слова я придумать не могу.

Зато в других отношениях он уже всякую деликатность утратил и понемногу спустился до последних унижений. Он раз до того дошел, что в Т…м дворянском собрании выставил на столе кружку с надписью: «Всякий, кому покажется лестным щелкнуть по носу столбового дворянина Полтева (подлинные документы при сем прилагаются), может удовлетворить свое желание, положивши рубль в сию кружку». И говорят, нашлись любители щелкать дворянина по носу! Правда, он одного из этих любителей, за то, что тот, положивши одинрубль в кружку, дал ему дващелчка, сперва чуть не задушил, а потом заставил попросить извинения; правда и то, что часть вырученных таким образом денег он тут же роздал другим голышам… но всё же какое безобразие!

В течение своих странствований по семи Семионам он добрался также до своего родового гнезда, проданного им за бесценок известному в то время аферисту и ростовщику. Аферист был дома и, узнав о прибытии прежнего владельца, превратившегося в бродягу, приказал не пускать его в дом, а в случае нужды даже турнуть его в шею. Миша объявил, что в дом, оскверненный присутствием мерзавца, он сам не пойдет; турнуть же себя никому не позволит, а отправится на церковный погост поклониться праху своих родителей. Он так и сделал. На погосте присоединился к нему старик дворовый, бывший когда-то его дядькой. Аферист лишил старика месячины и прогнал его вон из усадьбы; тот с тех пор ютился в закутке у мужика. Миша такое недолгое время заведовал своим именьем, что особенно хорошей памяти о себе оставить не успел; однако старый слуга все-таки не вытерпел и, узнав о прибытии своего барчука, тотчас побежал на погост, нашел Мишу сидевшим на земле между надгробными плитами, попросил у него, по старой памяти, ручку и даже прослезился, глядя на лохмотья, которыми облекались некогда выхоленные члены его воспитанника. Миша долго, молча, смотрел на старика. «Тимофей!» – сказал он наконец. Тимофей встрепенулся. «Чего изволите?» – «Есть у тебя лопата?» – «Достать можно… А на что вам лопата, сударь Михайло Андреич?» – «Хочу себе тут могилку вырыть, Тимофей, – да и лечь тут на веки вечные, между родителями. Ведь только одно местечко и осталось у меня на свете. Принеси лопату!» – «Слушаю», – сказал Тимофей; пошел и принес. И Миша тотчас начал рыть землю, а Тимофей стоял возле, подперши рукою подбородок и повторяя: «Только и осталось нам с тобою, барин!» А Миша рыл да рыл, от времени до времени спрашивая: «Ведь не стоит жить, Тимофей?» – «Не стоит, батюшка». Ямка уже становилась довольно глубокой. Люди увидали Мишину работу и побежали доложить о ней новому владельцу, аферисту. Аферист сперва разгневался, хотел за полицией послать: это, мол, кощунство! Но потом, вероятно, сообразив, что дело иметь с этим сумасбродом все-таки неудобно, может выйти скандал, – отправился самолично на погост – и, подойдя к трудившемуся Мише, вежливо ему поклонился. Тот продолжал рыть, как бы не замечая своего преемника. «Михаил Андреич, – начал аферист, – позвольте узнать, что это вы тут делаете?» – «А вот видите – могилу себе рою». – «Это зачем же?» – «А затем, что жить больше не желаю». Аферист даже руками развел. «Не желаете жить?» Миша грозно взглянул на афериста: «Это вас удивляет? Разве не вы всему причиной?.. Не вы?.. Не ты?.. Не ты, Иуда, меня ограбил, воспользовавшись моим младенчеством? Не ты с мужиков шкуру дерешь? Не ты вот этого дряхлеца хлеба насущного лишил? Не ты?.. О господи! везде одна несправедливость, да притеснение, да злодейство… Пропадай, значит, всё – и я туда же! Не хочу жить, не хочу в России более жить!» И лопата еще быстрее заходила в Мишиных руках.

«Чёрт знает что это такое! – подумал аферист, – ведь взаправду закопается». – «Михаил Андреевич, – начал он снова, – послушайте; я перед вами точно виноват; мне об вас не так доложили». Миша рыл. «Но к чему такое отчаяние?» Миша всё рыл – и землю бросал на ноги аферисту: «На, мол, тебе, землеед!» – «Право, это вы напрасно. Не угодно ли будет вам зайти ко мне – закусить да отдохнуть?» Миша приподнял голову. «Вот ты теперь как! А выпивка будет?» Аферист обрадовался. «Помилуйте… еще бы!» – «И Тимофея пригласишь?» – «Отчего же… и его». Миша задумался. «Только смотри… ведь ты меня по миру пустил… Одной бутылочкой не полагай отделаться!» – «Не беспокойтесь… будет всего вволю». Миша встал и бросил лопату… «Ну, Тимоша, – обратился он к старому дядьке, – уважим хозяина… Идем!» – «Слушаю», – отвечал старик.

И все трое отправились в дом.

Аферист знал, с кем имел дело. Спервоначала Миша, правда, взял с него слово, что он крестьянам «всякие льготы определит»; но уже час спустя тот же Миша, вместе с Тимофеем, оба пьяные, плясали галопад * по самым тем комнатам, где, казалось, еще витала богобоязненная тень Андрея Николаевича; а еще час спустя беспробудно заснувший Миша (он был очень слаб на вино) – уложенный в телегу вместе с папахой и кинжалом – отправился в город, за двадцать пять верст, – и оказался там под забором… Ну, а Тимофея, который всё еще стоял на ногах и только икал, конечно, «турнули»: барина не удалось, так хоть слугу.

VI

Опять прошло несколько времени, и я ничего не слышал о Мише… Бог его знает, где он пропадал. Вот однажды, сидя за самоваром на станции Т…го шоссе в ожидании лошадей, я вдруг услышал под раскрытым окном станционной комнаты сиплый голос, произносивший по-французски: «Monsieur… monsieur… prenez pitié d’un pauvre gentilhomme ruiné…» [4]4
  «Сударь… сударь… сжальтесь над бедным, разорившимся дворянином…» (франц.).


[Закрыть]
Я поднял голову, взглянул… Облезлая папаха, поломанные патроны на разорванной черкеске, кинжал в потресканных ножнах, опухшее, но всё еще розовое лицо, растрепанные, но всё еще густые волосы… Боже мой! Миша! Он уже начал просить милостыню по большим дорогам! Я невольно вскрикнул. Он узнал меня, дрогнул, отвернулся и хотел было отойти от окна. Я остановил его… но что было ему сказать? Не нравоучение же читать?! Молча протянул я ему пятирублевую ассигнацию, – он так же молча схватил ее своей всё еще белой и пухлой, хоть и дрожавшей и неопрятной ручкой, – и исчез за углом дома. Мне не скоро подали лошадей – и я успел предаться невеселым размышлениям по поводу неожиданной встречи с Мишей; совестно мне стало, что я его так безучастно отпустил. Наконец я отправился дальше и, отъехав с полверсты от станции, заметил впереди на дороге толпу людей, подвигавшуюся странной, словно размеренной поступью. Я нагнал эту толпу – и что же я увидел? Человек двенадцать нищих, с сумами через плечо, шли по два в ряд, подпевая и подскакивая, а впереди их отплясывал Миша, топая в лад ногами и приговаривая: «На́чики-чикалды, чух-чух-чух! На́чики-чикалды, чух-чух-чух!» Как только моя коляска поравнялась с ним и он увидал меня, – он тотчас закричал: «Ура! Стой-равняйсь! во фрунт, гвардия придорожная!» Нищие подхватили его крик и остановились – а он, с обычным своим хохотом, вскочил на подножку коляски и опять гаркнул: «Ура!» – «Это что же такое?» – спросил я с невольным изумлением. «Это? – Это моя команда, армия моя – все нищенки, божьи люди, друзья-приятели! Каждый из них, по вашей милости, чарочку пропустил – и вот теперь мы все радуемся и веселимся!.. Дяденька! Ведь только с нищими, с божьими людьми, и можно жить на свете… ей-богу!» Я ничего ему не ответил… но он мне в этот раз показался таким добряком, лицо его выражало такое детское простодушие… Меня вдруг что-то как будто и озарило, и в сердце кольнуло… «Садись ко мне в коляску», – сказал я ему. Он изумился… «Как? в коляску?» – «Садись, садись, – повторил я, – я хочу сделать тебе предложение. Садись!.. Поедем со мной». – «Ну, как прикажете». Он сел. «Ну, а вы, друзья любезные, товарищи почтенные, – прибавил он, обращаясь к нищим, – прощайте! до свиданья!» – Миша снял папаху и поклонился низко. Нищие все словно опешили… Я велел кучеру погнать лошадей, и коляска покатилась.

Вот что я хотел предложить Мише: мне вдруг пришла мысль взять его ко мне, в деревенский мой дом, отстоявший верст тридцать от той станции, – спасти его, или по крайней мере попытаться спасти его. «Слушай, Миша, – сказал я, – хочешь ты поселиться у меня?.. Будешь ты жить на всем готовом, платье тебе сошьют, белье, экипируют тебя как следует, и деньги тебе будут выдаваться на табак и на прочее, под одним только условием: не пить вина!.. Согласен ты?» Миша даже испугался от радости; вытаращил глаза, побагровел и вдруг, припав к моему плечу, начал целовать меня и повторять прерывистым голосом: «Дяденька… благодетель…дай вам бог!..» Он расплакался наконец и, сняв папаху, принялся утирать ею глаза, нос и губы. «Смотри же, – заметил я ему, – помни условие: вина не пить!» – «Да будь оно проклято! – воскликнул он, взмахнув обеими руками – и, вследствие этого порывистого движенья, еще сильнее обдал меня тем спиртным запахом, которым он весь был пропитан… – Ведь, дяденька, если б вы знали жизнь мою… Ведь если бы не горе, не судьба жестокая… Зато теперь, клянусь, клянусь, я исправлюсь, я докажу… Дяденька, я никогда не лгал – спросите хоть кого… Я честный, но я несчастный человек, дяденька; ласки ни от кого не видел…»

Тут он окончательно разрыдался. Я постарался его успокоить и успел в том, потому что когда мы подъехали к моему дому, Миша уже давно спал мертвым сном, уронив голову ко мне на колени.

VII

Ему тотчас определили особую комнату и тотчас же, первым делом, свели в баню, что было совершенно необходимо. Всю его одежду – и кинжал, и папаху, и дырявые сапоги бережно сложили в чулан, надели на него чистое белье, туфли и кой-какое мое платье, которое, как это всегда бывает с бедняками, как раз пришлось по его сложению и росту. Когда он пришел к столу, вымытый, опрятный, свежий, – он казался до того умиленным и счастливым, он весь сиял такою радостной благодарностью, что и я почувствовал умиление и радость… Его лицо совсем преобразилось… У двенадцатилетних мальчиков бывают такие лица в светлое воскресенье, после причастья, когда они, густо напомаженные, в новых курточках и накрахмаленных воротничках, идут христосоваться с своими родителями. Миша то и дело осторожно и недоверчиво ощупывал себя и всё повторял: «Что это?.. Не на небесах ли я?» А на другой день объявил, что спать всю ночь не мог от восхищения! У меня в доме жила тогда старушка тетка с своей племянницей; обе они чрезвычайно смутились, когда узнали о прибытии Миши; они не понимали, как я мог пригласить его к себе в дом! Очень уже худая шла о нем слава. Но, во-первых, я знал, что он всегда был очень вежлив с дамами; а во-вторых, я надеялся на его обещание исправиться. И действительно: в первые два дня своего пребывания под моим кровом Миша не только оправдал мои ожидания, но превзошел их, а дам моих он просто очаровал. Со старушкой он играл в пикет * , помогал ей разматывать гарус, показал ей два новых пасьянса; племяннице, у которой был небольшой голосок, он аккомпанировал на фортепьяно, читал ей русские, французские стихи; рассказывал обеим дамам веселые, но приличные анекдоты; словом, услуживал им всячески, так что они неоднократно выражали мне свое удивление, а старушка даже заметила, что вот как люди бывают иногда несправедливы… Чего-чего о нем не говорили… а он такой смирный да вежливый… бедный Миша! Правда, за столом «бедный Миша» как-то особенно торопливо облизывался всякий раз, как только взглядывал на бутылку. Но стоило мне погрозить пальцем, и он поднимал глаза кверху и прижимал руку к сердцу… «Я, мол, клялся!.. Я теперь переродился!» – уверял он меня. «Что ж, дай бог!» – думалось мне… Однако это перерождение продолжалось недолго.

Первые два дня он был очень разговорчив и весел. Но уже начиная с третьего дня он как-то затих, хотя по-прежнему держался возле дам и занимал их. Не то грустное, не то задумчивое выражение стало пробегать по его лицу, да и самое лицо побледнело и будто похужело. «Тебе нездоровится?» – спросил я его. «Да, – ответил он, – голова немного болит». На четвертый день он уже совсем умолк; всё больше сидел в уголку, сиротливо склонив голову и своим унылым видом возбуждая чувство жалости в обеих дамах, которые теперь в свою очередь старались занимать его. За столом он ничего не ел; глядел в тарелку и катал шарики. На пятый день чувство жалости в дамах стало сменяться другим: недоверчивостью и даже страхом. Миша одичал, сторонился от людей и всё ходил вдоль стен, как бы крадучись и внезапно озираясь, точно кто его звал. И куда девался розовый цвет его лица? Оно словно землею перекрылось. «Тебе всё нездоровится?» – спросил я его. «Нет, я здоров», – ответил он отрывисто. «Скучно тебе?» – «С чего скучать!» А сам отворачивается и в глаза не глядит. «Иль опять затосковал?» На это он ничего не ответил. Так прошли еще сутки. На следующий день тетка прибежала ко мне в кабинет в большом волнении и объявила, что выедет с племянницей из моего дома, если Миша должен в нем остаться. «Отчего так?» – «Да уж очень нам жутко с ним. Не человек, волк, как есть волк. Ходит, ходит, молчит – да смотрит так дико… Только что зубами не ляскает. Катя, ты знаешь, у меня такая нервическая… Она же в первый день очень им заинтересовалась… Мне за нее страшно, да и за себя…» Я не знал, что отвечать тетке… Не мог я, однако, выгнать Мишу, которого я же пригласил.

Он сам вывел меня из затруднительного положения.

В тот же день, – я еще не выходил из кабинета, – вдруг слышу за собою глухой и злобный голос: «Николай Николаич, а Николай Николаич!» Я оглянулся: у двери стоит Миша, с страшным, потемневшим, искаженным лицом. «Николай Николаич!..» – повторил он (уже не «дяденька»). «Чего тебе?» – «Отпустите меня… сейчас!» – «Что?» – «Отпустите меня, а то я бед наделаю, дом подожгу или кого зарежу. – Миша вдруг затрясся. – Велите мне мою одёжу возвратить, да телегу дайте до шоссе довезти, и денег какую ни на есть малость дайте!» – «Да разве ты чем недоволен?» – начал было я. «Не могу я так жить! – закричал он во всю голову. – Не могу я жить в вашем барском треклятом доме! Мне гадко, мне совестно так спокойно жить!.. Как это только вывыносите!» – «То есть, – перебил я в свою очередь, – ты хочешь сказать – без вина жить ты не можешь…» – «Ну да! ну да! – закричал он опять, – только отпустите вы меня к моим братьям, к моим друзьям, к нищим!.. Прочь от вашей дворянской, приличной, противной породы!» Я хотел было напомнить ему об его клятвенных обещаниях… но исступленное выражение Мишина лица, его сорвавшийся голос, судорожный трепет всех его членов – всё это было так ужасно, что я поспешил отделаться от него; объявил ему, что ему сейчас выдадут его платье, заложат ему телегу, и, вынув из ящика двадцатипятирублевую бумажку, положил ее на стол. Миша начинал уже с угрозой наступать на меня – но тут вдруг уперся, лицо его мгновенно перекосилось, вспыхнуло, он ударил себя в грудь, слезы брызнули из глаз и, пробормотав: «Дяденька! ангел! ведь я погибший человек – спасибо! спасибо!» – он схватил ассигнацию и выбежал вон.

Час спустя он уже сидел в телеге, снова одетый черкесом, снова розовый и веселый, и когда лошади тронулись с места, он гикнул, сорвал папаху с головы и, размахивая ею над головою, отвешивал поклон за поклоном. Перед самым отъездом он долго и крепко обнимал меня и лепетал: «Благодетель, благодетель… спасти меня нельзя!» Он даже к дамам сбегал и ручки у них перецеловал, на колени становился, взывал к богу и прощенья просил! Катю я потом застал в слезах.

А кучер, с которым отправился Миша, вернувшись, доложил мне, что довез его до первого кабака на шоссе – и что там «они и застряли», стали угощать всех без разбору и скоро пришли в бесчувствие.

С тех пор я уже не встречался с Мишей, но окончательную судьбу его я узнал следующим образом.

VIII

Года три спустя я опять находился у себя в деревне; вдруг входит человек и докладывает, что меня спрашивает госпожа Полтева. Я никакой госпожи Полтевой не знал, да и человек, докладывавший мне, почему-то саркастически улыбался. На вопросительный мой взгляд он отвечал, что барыня меня спрашивает молодая, бедно одетая, и что приехала она в крестьянской телеге в одну лошадь и сама правила! Я велел попросить госпожу Полтеву пожаловать ко мне в кабинет.

Я увидал женщину лет двадцати пяти, в одежде мещанки, с большим платком на голове. Лицо простое, кругловатое, не лишенное приятности; взгляд понурый и немного печальный, движения застенчивые.

– Вы госпожа Полтева? – спросил я – и попросил ее сесть.

– Точно так-с, – отвечала она тихим голосом и не садясь. – Я вдова вашего племянника Михаила Андреевича Полтева.

– Михаил Андреевич скончался? Давно ли? Да сядьте, прошу вас.

Она опустилась на стул.

– Второй месяц пошел.

– И давно вы за него замуж вышли?

– Я с ним всего год пожила.

– Вы теперь откуда?

– Я из-под Тулы… Село там есть Знаменское-Глушково – может быть, изволите знать. Я тамошнего дьячка дочь. Мы с Михаилом Андреичем там и жили… Он у моего батюшки поселился. Всего год мы с ним пожили.

У молодой женщины слегка задергались губы – и она поднесла к ним руку. Казалось, она собиралась заплакать… однако одолела себя, откашлянулась.

– Мне Михаил Андреевич покойный, – продолжала она, – перед смертью наказал к вам съездить; беспременно, говорит, съезди! И сказал он мне, чтобы я поблагодарила вас за всю вашу доброту и чтобы передала вам… вот эту… эту самую вещицу (она достала из кармана небольшой сверток), которую он всегда при себе имел… И Михаил Андреевич сказал – если вам угодно будет принять это на память, – так чтобы вы не побрезговали… Другим, говорит, я ничем отдарить их… то есть вас… не могу…

В сверточке находилась небольшая серебряная чашечка с вензелем Мишиной матери. Эту чашечку я часто видал в Мишиных руках – и раз он даже сказал мне, говоря про одного бедняка, что, стало быть, он гол, коли у него ни чашечки, ни плошечки, – а у меня вот хоть эта есть!

Я поблагодарил, взял чашечку и спросил: какой болезнью умер Миша? – Вероятно…

Тут я прикусил язык… но молодая женщина поняла мою недомолвку… Она быстро взглянула на меня, потом потупилась, печально улыбнулась и тотчас же промолвила:

– Ах нет! это уж он совсем бросил, с тех пор как со мной спознался… Только здоровье его было какое?!. Потерянное совсем. Как бросил пить, так сейчас болезнь его и обнаружилась. Такой он стал степенный; всё отцу подсоблять хотел, по хозяйству, аль в огороде… или какая другая случалась работа… даром, что дворянского был роду. Только где сил взять?.. Тоже по письменной части хотел было заняться – часть эту, вам известно, он знал прекрасно * ; но руки у него тряслись – и перо держать он не мог как следует… Всё себя упрекал: белоручка, мол, я, никому добра не делал, не помогал, не трудился! Убивался он очень об этом о самом… Говорил, что народ, мол, наш трудится – а мы что?.. Ах, Николай Николаич, хороший он был человек – и меня любил… и я… Ах, извините…

Тут молодая женщина впрямь заплакала. Хотелось бы мне ее утешить – да не знал я, как.

– Остался ли у вас ребеночек? – спросил я наконец.

Она вздохнула.

– Нет, не остался… Да где уж тут! – И слезы полились еще сильнее.

– Так вот чем разрешились Мишины скитанья по мытарствам, – завершил старик П. свой рассказ. – Вы, господа, конечно, согласитесь со мною, что я имел право назвать его отчаянным; но, вероятно, согласитесь также и в том, что он не походил на нынешних отчаянных, хотя, полагать надо, иной философ и нашел бы родственные черты между ним и ими. И там и тут жажда самоистребления, тоска, неудовлетворенность… А с чего это всё берется, предоставляю судить – именно философу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю