355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Серков » Мы с Санькой в тылу врага » Текст книги (страница 6)
Мы с Санькой в тылу врага
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:41

Текст книги "Мы с Санькой в тылу врага"


Автор книги: Иван Серков


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

17. ПУЛЕМЕТ ПОД КРЕСТОМ

Мы с Глыжкой еще лежим на печи, дожидаемся завтрака, а бабушка подоила уже корову, гремит подойником, цедит в горлачи молоко. В печи медленно разгораются дрова. Они шипят на разные лады и громко стреляют. Бабушка проклинает их страшными проклятьями и никак не может взять в толк, отчего это у богатого полная печь дров и все горят, а у бедного одно полено, да и то чадит. В это время скрипнула дверь, затопали у порога сапоги. Я выглянул из-за трубы – Афонька, а с ним мордастый немец в каске. На каске две буквы – SS.

– Собирайся, – прогнусавил Афонька, обращаясь к бабушке.

Бабушка в слезы:

– А куда ж это, мой ты голубок? А я ж стара совсем, и у меня вона печь топится, кинуть нельзя…

– Не скули, ведьма! – рявкнул Афонька и уже ко мне: – А ты чего сидишь, щенок?

Я слез с печи и стал одеваться, прикидывая, что бы это могло означать.

– А ты чего разлеглась? – шагнул Афонька к маме.

– Больная она, совсем больная, – обратилась почему-то бабушка не к полицейскому, а к эсэсовцу, каменной глыбой застывшему у порога.

– Гут, – кивнул каской немец, и Афонька оставил маму в покое. Он взял из миски кислый огурец и в ожидании, пока мы соберемся, начал хрустеть им, как лошадь. Видно, с утра где-то нахлестался, а закусить не закусил.

Улица уже гомонит встревоженными женскими голосами. Немцы и с других дворов выгоняют людей.

– Шнель, шнель! – толкает фашист в спину деда Мирона.

– Да не дразни ты их, нехристей, – просит его и бабка Гапа.

С нами рядом ковыляет дядя Захар.

– Вот и дожили, – бубнит он себе под нос. – Сперва кур да свиней, а потом и нас. А на что мы, собственно говоря, рассчитывали, голуби мои?

– Куда это они нас, дядь? – спросил я.

– На кудыкину гору, – горько усмехнулся он и запрыгал проворнее. – А мой ты голубок, мне б твои ноги, я бы давно…

Что давно, он не договорил. В дальнем конце улицы грянул выстрел. Он прокатился эхом по деревне, встревожил собак во дворах, ворон на школьных тополях.

Приметив, что я держусь ближе к заборам и часто оглядываюсь на мордастого немца, который плетется за нами немного поодаль, дед Николай дернул меня за ворот.

– Ты гляди, – буркнул он в свои седые усы, – не то покажут тебе, почем фунт лиха.

Да и так бежать уже поздно. Нас пригнали к новой школе. А тут уже почти вся деревня: женщины, старики, дети, мужчины. В глазах у людей тревога: что задумали эти немцы?

Верзила-эсэсовец, пригнавший нашу улицу, подошел к офицеру, который курил возле черной легковой машины сигаретки, и что-то пролаял, приложив руку к каске.

Офицер небрежно махнул перчаткой в сторону школы, и нас присоединили к толпе.

Моя голова, как на шарнирах, крутится во все стороны. Все хочется увидеть, все услышать. Как сквозь туман, доносятся голоса.

– Всех же не станут стрелять, – успокаивает себя хриплый бас.

– В зубы тебе посмотрят, – зло отвечает другой.

– Может, бумагу какую прочитают и отпустят, – с надеждой говорит третий.

И тот же злой откликается:

– Может – надвое ворожит…

– Мам, а почему мы не идем к бабушке? – уже в который раз повторяет малыш лет трех.

– Пойдем, пойдем, – обещает мать.

– Говорят, и фельдшера взяли: кого-то там прятал…

– Цыц, ты! Не мели…

– Сидели б тихо – не знали б лиха…

– Мам, хлеба, – хнычет тот самый малыш.

Пригнали еще людей. С Хутора. Меня как-то оттеснили в сторону. Дед Николай и бабушка потерялись, зато нашелся Санька. Он обрадованно спросил:

– И ты здесь? – и, не давая мне раскрыть рта, зашептал в самое ухо: – Ополченцев схватили… И фельдшера. Он оружие прятал. Красноармейца, которого он лечил, – тоже. Максима Здора пытали.

Работая локтями и головой среди тесно спрессованных полушубков и свиток, где пригибаясь, где боком, мы стали пробиваться вперед.

– Угомонитесь, гайдамаки! – прошипела какая-то тетя.

А мужик с Хутора так двинул Саньке по затылку, что шапка налезла ему на глаза. Но мы все-таки пробрались, куда хотели. Теперь нам все видно.

Офицер уже стоит на крыльце школы и все смалит свои сигаретки. Лицо длинное, вроде огурца. Высокий картуз седлом делает лицо его еще более вытянутым.

За офицером переминается с ноги на ногу какой-то мужчина в сером драповом пальто с меховым воротником. Когда офицер удостаивает его взглядом, мужчина почему-то улыбается, обнажая щербатые зубы.

– Еще смеется, подлюга, – замечает Санька, сверля щербатого глазами из-под съехавшей на лоб отцовской шапки.

И вдруг щелчком черных кожаных пальцев офицер выбросил окурок. Он упал Саньке под ноги и задымился посреди лужи, затянутой за ночь тонким ледком.

Речь офицера была краткой. Он, как раздразненный гусак, что-то кричал, обращаясь к толпе, и его высокое «ге-ге-ге» катилось над всей площадью. Затем вышел вперед щербатый.

– Пан офицер говорит, – засипел он простуженным голосом, – что немецкие власти высоко ценят и уважают тех, кто поддерживает спокойствие и порядок, кто выполняет…

Тут он запнулся, проглотил, будто горячую картофелину, какое-то непонятное слово и долго хватал ртом воздух. Наконец ему удалось поймать редкими зубами конец очередной фразы, и снова на головы людям полетели тяжелые, как кирпичи, слова:

– …их распоряжения и приказы…

– …сурово наказывают тех, кто…

И под конец на толпу обрушился самый тяжелый камень:

– …будут расстреляны.

Мне показалось, что мы с Санькой здесь совсем одни: вся деревня затаила дыхание. А щербатый достал бумажку и начал выкрикивать фамилии. Под сердцем прошелся холодок: может, и мы туда с Санькой попали?

– А боже милостивый, – не сдержался кто-то из женщин.

– Мам, хлеба, – снова завел свое малыш.

– Тихо, деточка, тихо. Вон воробейка скачет…

– А на кого ж ты меня покида-а-ешь? – резанул по сердцу пронзительный женский голос.

И тотчас – гул в толпе:

– Ведут…

На школьное крыльцо их выводили по одному. Первым показался Максим Здор – коммунист, колхозный бригадир. Говорили, что он, когда отступали наши, куда-то было скрылся, да вот почему-то вернулся. При обыске у него нашли наган и хотели отнять какие-то бумаги, но Максим успел сунуть их в печку. Остался один пепел.

Увидев Максима, я хотел от страха снова спрятаться за свитки и полушубки, но мои дырявые стеганые бурки словно примерзли к земле. Ужас застыл в широко раскрытых Санькиных глазах. Командир ополченцев был в изодранной нижней рубахе. Одна штанина располосована до колена. Волосы на голове слиплись и спадают на лоб кровавым комом. Широким потеком запеклась кровь на правой небритой щеке.

Он ступает босыми ногами по замерзшей земле, по тонкому льду луж, и черная холодная вода струйками бьет из трещин вверх, расплывается грязными пятнами.

Но больше всего меня поразили глаза. В них не было страха, а лишь печаль и немой упрек. Многие под его взглядом опускали головы, будто в чем-то чувствовали себя виноватыми.

И вдруг деревня зашумела. Из толпы выбежала женщина, без платка, с длинными растрепанными волосами. Она оттолкнула немца с автоматом и повисла у Максима на шее.

– Ой, голубок ты мой ненаглядный! Ой, соколик мой ясный… А твои ж деточки мельче мака…

Немец растерялся, но не растерялся Неумыка. Он вынырнул откуда ни возьмись, размахнулся и ударил жену Максима по голове прикладом. Даже хакнул, как это делают дровосеки.

Женщина тихо осела на землю. Максим рванулся было к Неумыке, но на него навалилось сразу несколько немцев…

Их выводили по одному. Десять человек. Девять наших и один в красноармейской форме, незнакомый.

– Передайте в Залужье Нетылькиной Федоре. Не дошел я… – крикнул он.

У меня за спиной какая-то старушка вполголоса спросила:

– И как это бог терпит?

Ей никто не ответил.

Недалеко от церкви, с краю площади, стоял надмогильный памятник. Это была огромная глыба гранита, отшлифованная с одной стороны. На гладкой блестящей поверхности выбито: «Раб божий Павел 1853–1910». Из бабушкиных рассказов я знал, что раб божий Павел – отец батюшки Платона, а батюшка Платон – последний поп нашей деревни.

Глыба вросла в землю, вокруг нее густые заросли полыни, а сверху – тяжелый чугунный крест. На камне под крестом немцы поставили пулемет. Один из них деловито заправляет в магазин ленту с патронами, а другой сапогами приминает к земле сухое былье, чтобы не мешало целиться.

Ополченцев, фельдшера и пленного красноармейца поставили на краю старой, заросшей полынью силосной ямы. Холодный ветер треплет клочья Максимовой рубахи. Фельдшер зачем-то снял очки и хукает на стекла. Спина согнута в крюк, острая седая бородка клином выдается вперед.

Их десять. Девять мужчин и одна девушка – комсомолка Катя Боровская – маленькая, худенькая. Девушка беспомощно оглядывается вокруг, ежится от холода. Но вдруг она выпрямилась, подняла голову и крикнула:

– Прощай, мама! Прощайте, люди…

Каска склонилась к пулемету, и звонкий девичий голос оборвался. Пулемет прошил настороженную тишину короткой очередью и захлебнулся. Зазвенело в ушах, закружилось над тополями встревоженное воронье.

– А-а-а! – повис над толпой надрывный женский стон.

– У-ух! – вздохнула деревня сотнями грудей.

Я открыл глаза. Их осталось двое. Максим Здор не хочет падать. Стараясь удержать равновесие, он делает шаг назад, а потом наклоняется вперед и идет, идет, словно навстречу сильному ветру. Тимофей Иванович стоит на коленях и на ощупь ищет в покрытой инеем траве свои очки. Наконец очки нашлись. Старик скова хукает на стекла…

Снова загорланили вороны. Снова острой болью полоснуло по сердцу протяжное, жгучее:

– А-а-а!

Немцы не разрешили забрать убитых по домам. Сиплый переводчик объяснил, что они будут лежать здесь непохороненными несколько дней, чтобы все могли их видеть.

Они лежат в сухом былье. Вокруг валяются ржавые банки из-под консервов, обрезки жести, битое стекло, куски колючей проволоки – в эту яму прежде ссыпали мусор.

Один лишь Максим остался наверху. Он распластался на мокрой стежке во весь рост – большой, сильный. Кто-то чистой косынкой прикрыл ему лицо. И когда ветер поднял уголок косынки, Максим посмотрел на меня стеклянным глазом. В этом взгляде не было ни страха, ни удивления, ни боли.

– Моя ты ясочка, цветик ты мой светлый, – убивалась над Катей старая мать.

Домой шли молча. Только Скок, уже прощаясь с нами, осуждающе покачал головой и обронил одно-единственное слово:

– Досиделись…

На это дед Николай заметил:

– Им теперь все равно, а мы еще запоем Лазаря…

Уже вечером дома, собираясь спать, я вспомнил эти дедовы слова и спросил у бабушки:

– А как это поют Лазаря?

Бабушка, расчесывая волосы, вздохнула:

– Поживешь – увидишь… – потом отложила гребень в сторону и запела тягучим старческим голосом:


 
Как был у нас Лазарь,
И я его знал…
 

Тускло мигает хлипкий огонек плошки. Бабушка, свесив ноги с печи, поет про бедного Лазаря, про единственную корочку хлеба, которую украл у него недобрый человек. Поет и в такт словам раскачивается всем телом, и остроносая тень повторяет ее движения на стене.

– Баб, посмотри, – смеется Глыжка.

Стонет на кровати больная мама.

Стонет в трубе ветер.

18. ШИШКА НА РАДОСТЬ

Зима легла дружно. Еще вечером, когда укладывались спать, за окном была черная мерзлая земля, черные крыши, голые, понурые вербы, а утром встали – даже в хате светлей, чем всегда. Ночью выпал снег.

Мы с Глыжкой натянули на босу ногу бурки и без шапок и свиток выбежали на улицу. Ну и красота же кругом! Белой скатертью укрылись дворы, улицы и огороды. Лохматыми лапами обвисли под грузом снега ветви деревьев. А воздух, как морс – так и пил бы без передышки. Мы были очень рады снегу. Глыжка даже поел его немного. Жаль, что не сладкий.

Начало зимы – всегда радостная для нас, мальчишек, пора. Война войной, а покататься на санках с горы охота. И мы целыми днями зябнем теперь на улице.

Тут услышишь разные ребячьи новости. Вот стоит Митька Малах, развесил длинные рукава замусоленной, дырявой материной стеганки и кивает нам с Санькой. Мы тащим на гору Глыжку. В бабушкином платке, завязанном по самые глаза, он расселся на санках, что копна. Старые, изношенные бурки ему без малого по пояс – ног не согнуть.

– Дайте съехать пять раз, – просит Митька, – что-то скажу.

– Ничего ты не скажешь, Монгол, – сомневается Санька и сдвигает красной, как гусиная лапа, рукой отцовскую шапку назад.

Митька клянется страшной клятвой и, оглянувшись чего-то по сторонам, полушепотом сообщает:

– В Староселье партизаны были…

– Брешешь! – не поверили мы с Санькой.

– Чтоб мне провалиться на этом месте, – клянется Митька. – Моя мать туда вчера ходила к тете. Ей тетя рассказывала. Ночью пришли, старосту забрали и всех полицейских. Только один удрал. Ну и расстреляли их…

– Кого? Партизан? – не понял Санька.

Митька глянул на него с презрением и даже сплюнул сквозь зубы.

– Дурак ты. Полицейских расстреляли…

– Может, и к нам придут? – спросил я у Митьки. Почему-то думалось, что и это ему известно. Митька постоял, подумал, раз-другой ковырнул пяткой в снегу и уверенно сказал:

– Нет. У нас город под боком, а лес далеко.

О партизанах иной раз можно услышать и от взрослых.

К нам часто по вечерам приходят женщины: Поскачиха, бабка Гапа, тетя Марина. Это чтоб маме веселей было. Сядут подле ее кровати и заводят негромко свои бесконечные разговоры.

– Такой кисель получается из свеклы, такой кисель – никакого сахару не нужно, – причмокивает от удовольствия губами Поскачиха. – Закваски на ночь положишь и в печь, а утром…

Потолкуют про кисель.

Потом тетя Марина начинает жаловаться:

– Мой совсем с ума спятил. Как дитя горькое… Приволок домой какой-то ящик и в солому спрятал. Открыла я, а там – господи, боже милостивый! – эти… как их? Ну, что мальцу с поселка руку оторвало…

– Гранаты, – подсказываю я с печи, но на меня не обращают внимания.

– Куда ты, говорю ему, хворобу эту принес? Дети ведь в хате. А он – не суй, говорит, носа не в свое просо. Рыбу глушить буду…

Тут и бабка Гапа вмешивается в разговор.

– А слыхали вы, мои девоньки, что в Чистолужье было? Пошел мой брательник в лес хворосту какого собрать, топить-то людям нечем, а там встречают его двое с ружьями, Ну, мой брательник уже и богу помолился… А они только спросили, кто есть в деревне. Махорку, правда, забрали… Да сказали, чтоб язык прикусил…

– Ай-я-яй-я-яй, – вздыхает отчего-то Поскачиха. То ли ей той махорки жаль, то ли еще чего – не знаю.

Но ходят по деревне и другие слухи: немцы Москву взяли. Об этом Неумыка на каждом шагу звонит:

– Все теперь. Амба. Москва теперь наша.

А люди говорят разное. Одни верят, другие нет. Дед Мирон, когда мы с Санькой передали ему Неумыкины слова, почему-то на нас обозлился. Глянул из-под бровей, как из-под стрех, вогнал топор в колоду, вытер мокрый от пота лоб и спросил:

– Вы что, хлопцы, к Неумыке в помощники записались? Собака брешет, а вы по селу разносите. Быть того не может, чтоб немец Москву взял!

Дядя Захар ходит туча тучей. Сунулись мы к нему со своими расспросами, а он как вызверится:

– Откуда мне знать? Отвяжитесь, сопляки!

И запрыгал с ведром дальше к колодцу.

На шоссе мы встретили троих немцев. Идут они, цокают коваными сапогами по булыжнику и весело лопочут по-своему. Тут Санька набрался смелости и издали крикнул:

– Пан, Москва капут?

Немцы остановились, смерили нас глазами с ног до головы и заржали:

– Я-я, Москау капут!

На другой день с самого утра вваливается к нам в хату еще один фашист.

– Матка, яйки! Москау капут!

– Какие тебе яйки-хворобайки зимой?! – ответила ему бабушка, а когда немец вышел, буркнула: – Ишь, черти, одно у них на языке – капут да капут…

Прошла неделя или две. И вот однажды прибегает к нам Санька, радостный, взволнованный. Не успел дверь закрыть, как тут же похвастался:

– Мне немец по шее дал!

Бабушка засмеялась:

– Вот счастье тебе, хлопец, привалило. И как же это тебе удалось?

Санька обметает снег с бурок и рассказывает с пятого на десятое:

– Они у нас живут пятый день. Каждый день я спрашивал: пан, Москва капут? Капут, говорят, капут… А сегодня утром я снова: пан, Москва… А он мне как врежет! Я прямо о ступу лбом! Во! – И Санька стянул с головы шапку, показывая очередную шишку. – Пощупай!

Я пощупал. Шишка была большой и твердой.

– Так что ж это он, ирод? – удивилась бабушка.

– А то, – многозначительно ответил Санька.

Целую неделю мой друг похвалялся всем этой шишкой. А тем, кто не верил, давал ее пощупать. Взрослые смеялись. Скок уже не рычал на нас, а долго расспрашивал, как было дело, потом хлопнул в ладоши:

– А мой же ты голубь, вот и началось… А они-то думали…

Похвастался Санька своей шишкой и деду Мирону. Дед тоже смеялся до слез.

– Значит, дали им под Москвой по шее, – сказал он, вволю нахохотавшись.

– Немец, верно, подумал, что я с ним дразнюсь, – радовался Санька своей удаче.

19. КАК НАС ПОДВЕЛ КОТ

Однажды Коля Бурец сказал по секрету, что у него есть две гранаты. Мы с Санькой и пристали к нему: либо отдай, либо продай.

– А зачем в-в-вам? – хитро щурит Коля свои цыганские глаза.

– Рыбу глушить будем, – на ходу придумываю я.

– И-и-и я буду, – не соглашается Коля.

– Мы тебе рогатку отдадим, – щедро обещает Санька.

Бурец немного подумал, почесал затылок и отрезал:

– Н-нет. Мне с-с-самому нужны.

Ну и хитрюга же этот Заяц: тянул из нас жилы, пока целый противогаз за одну гранату не выцыганил. Пришлось отдать, хоть и жаль было. Да без противогаза можно обойтись: газов пока что не пускают. К тому же не такой он был и целый: пару полос на рогатки мы от него отрезали.

Так ведь и граната была не бог весть какая. Правда, с ребристым кожухом, с ручкой, зато без капсюля. И все же, что ни говори, граната есть граната. Боеприпас.

Мы отнесли гранату к Саньке на чердак. Там хранится все наше снаряжение. Патроны еще осенью выкопали и перепрятали в солому.

Санькина мать, тетя Марфешка, не любит, когда мы ходим по чердаку: тогда в хате скрипит старый потолок и в щели меж досками сыплется костра.

– Тихо! – прикладывает Санька палец к губам и первым берется за лестницу. Он лезет осторожно, чтоб не стукнуть, не наделать шума. Вот скрылись за последним венцом его бурки, теперь моя очередь: встану на одну перекладину, прислушаюсь – и дальше.

На чердаке сумеречно, солома припорошена мелким снежком, а под застрехи так целые сугробы намело. И все же здесь не то, что на улице, – не так дует. А возле трубы и совсем хорошо – можно погреть руки, посидеть и пошептаться без лишних свидетелей.

Санька притащил сюда коробку с патронами, и мы, может, в десятый раз любуемся ими, пересчитываем, не стало ли меньше. В партизаны мы пойдем уже скоро. Осталось только найти винтовки. Сперва заглянем в Староселье к моему деду Тимоху, переночуем, отдохнем, разведаем кое-что и – в лес. Если дед спросит, чего мы пришли, скажем, что, мол, хотели узнать, как он поживает.

Свищет в застрехах ветер, шуршит о стены сухим, колючим снегом. Гремит в сенях тетя Марфешка – тащит в хату ступу. Вот хлопнула дверь, и почти тотчас в хате началось:

– Гух-гух, гух-гух…

Ведро, что висит в сенях на стене, мелко дребезжит. Значит, взялась за просо. Теперь и нам можно действовать смелей.

– Давай проверим мешки с сухарями, – говорит Санька. Он долго роется в соломе, чихает от пыли и никак не может их найти.

– Может, не здесь клал? – стою я у него над душой.

– Да здесь же! – злится Санька.

Вдруг он заверещал не своим голосом и с округлившимися от страха глазами отскочил в сторону. Я и сам от неожиданности едва не загремел с чердака в сени.

– Что там?

А Санька весь дрожит:

– Что-то жи-жив-живое…

Меня разобрала злость.

– Тоже мне партизан! – И, как это делал Митька Малах, я сплюнул сквозь зубы. Правда, вышло не очень удачно, слюна повисла на подбородке, но я незаметно вытер ее рукавом и сам решительно полез в тайник.

Санька стоит поодаль, а я осторожно шарю рукой в соломе. Вот попалась под руку лямка от мешка, потянул за нее, и из соломы выскочила серая жирная мышь. Она глянула на меня черными блестящими бусинками, испуганно пискнула и юркнула назад в солому.

На мешки наши было горько смотреть. Дыра на дыре. От сухарей осталась одна труха вперемешку с мышиным пометом. Бумага, в которую были упакованы бинты, тоже пришлась мышам по вкусу. А в Санькином мешке они ухитрились даже устроить себе гнездо. Только пузырьки с йодом и остались в целости.

И тут на глаза нам попался кот. Он сидел за трубой, встопорщив от холода густую серую шерсть, и сладко дремал. Кот был стар, ленив и глух, как пень.

План мести возник сам собой. Мы только посмотрели друг на друга и все поняли без слов. Уж мы покажем этим мышам. Долго будут помнить наши партизанские сухари.

Санька метнулся за трубу, да зацепился сгоряча за резвины, а те потянули за собой целый склад старых, прохудившихся чугунков, которые хранила здесь тетя Марфешка в надежде когда-нибудь их починить. Ну и грохоту было! А кот с ленцой потянулся и неохотно подался в противоположную от Саньки сторону. Хорошо, что я там стоял. Я и схватил его за мягкий, жирный загривок.

Доставленный на место, где мыши учинили свое злодеяние, кот ничего не хочет соображать, он лишь хлопает бесстыжими глазами да поглядывает, как бы это задать стрекача. Мы его и носом в солому тычем, и мешок с мышиным гнездом даем понюхать – хоть бы что.

– Ах, так ты еще царапаться, паразит! – разошелся Санька и дал коту увесистого тумака. А я добавил, и кот заверещал как резаный.

Мы так обозлились на кота, что и не заметили, как взобралась на чердак тетя Марфешка. Подняли глаза – стоит над нами со своим грозным веником в руках. Выхватила она кота у Саньки да этим котом ему по голове, по голове! У нас и языки отняло. Кот наконец вырвался у тети из рук и загремел по лестнице в сени, как нечистая сила. А Санькина мать схватила мешок с мышиным гнездом и снова – Саньке по шее.

Я думал, что хоть меня минует ее гнев. Как бы не так! Обоих она приволокла в хату за уши.

– Так вот где Малашихина чертова кожа! – догадалась наконец она и швырнула на швейную машину наши армейского образца мешки. – Поглядите, люди добрые, что они вытворяют…

И вот мы уже битый час стоим перед нею истуканами, опустив глаза. На наши головы, как из мешка, сыплются разные проклятия и угрозы.

Тетя Марфешка никак не унимается. Обычно она говорит по-нашему, по-подлюбичски, а когда разозлится, тут уже кроет по-своему:

– А такэ дурнэ, а такэ ж лядащэ, – говорит она про Саньку.

И я тоже «дурнэ» и «лядащэ».

– Каб вы сказылыся, хай вам грэц!

Мы ничего не имеем против, лишь бы до веревки не дошло. Санька виновато шмыгает носом. Я рассматриваю свои бурки. На одном из них из свежей дыры торчит клок рыжей ваты. Нужно как-то запихать ее внутрь, не то будут мне дома от бабушки «партизаны»…

А за окном, во дворе, подкрадывается к синице старый Санькин кот. Синица бойкая, ловкая: скок-поскок – и на вишню. Кот только облизнулся. Так тебе и надо, бездельник.

– Гэть видсэля пид тры чарты, скажэнны! – турнула нас из хаты тетя Марфешка, и мы выскочили за порог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю