355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Серков » Мы с Санькой в тылу врага » Текст книги (страница 11)
Мы с Санькой в тылу врага
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:41

Текст книги "Мы с Санькой в тылу врага"


Автор книги: Иван Серков


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

33. НОЧНОЙ ПОБЕГ

Немцы не стали допытываться, чего я слоняюсь по лугу. Они велели мне идти по дороге, а сами сели на велосипеды и, едва перебирая ногами, поехали следом.

Мне пришлось бежать трусцой. Один из них все время толкает меня колесом, стараясь попасть на босые пятки, и командует:

– Шнелль, шнелль!

Какое там шнелль, если и так уже дышать нечем. Сбегая с пригорка, я неловко ступил в глубокий, заросший травой колесный след и распластался на дороге. Это рассмешило фашистов.

Километрах в двух от Старой Рудни, вблизи крутой песчаной горы, меня остановили. Хотелось упасть на землю и хоть малость отдышаться, но мне велели подыматься на гору. Следом карабкаются немцы, волокут свои велосипеды.

На склоне горы тьма народу – роют окопы. Здесь распоряжается пожилой, в каком-то рыжем обмундировании солдат. Винтовка за спиной, а в руках блестящий железный метр. Он критически оглядывает меня и подводит к куче лопат.

– Лопата. Лопата. Арбайтен. Ферштеен зи? – пытается он объяснить и ведет меня к огромной яме. А те двое расселись на траве, и больше им до меня дела нет.

«Ворона ты, ворона, а не партизан! – кляну я самого себя. – Это же надо так влипнуть!»

Нас в яме четверо. На дне седенький сухощавый старикан и плотная рыжая деваха. Они берут глину лопатами и бросают ее на выступ, похожий на припечек, с которого залезают на печь.

С припечка ее тоже лопатой подает наверх хлопец года на три постарше меня. Мы сразу познакомились: хлопца зовут Максимом.

– Тебя этот тотальник сцапал? – кивает он на немца в рыжем мундире, который все время висит у нас над головами и орет на деваху, чтоб ровнее оскребала стенку.

– А что это за тотальники такие? – любопытствую я.

– Тю-у! Не знает! – удивился Максим.

Тут в беседу вмешивается старикан. Он обтер ладонью пот, оперся на лопату и принимается втолковывать мне:

– Вот не хватает, к примеру, у человека картошки. А голод – не тетка. И начинает он, к примеру, есть ту, что оставлял на семена. Так и здесь: чистят под веник свою Германию.

– Да при чем тут картошка? – недовольный объяснением, подает голос Максим. – Гребут старых и малых, потому что не хватает уже у них солдат. Это и есть тотальная мобилизация.

– Арбайтен, арбайтен! – прервал немец эту дискуссию и сам расселся на свежем песке, выброшенном из ямы.

– А нам, к примеру, не на пожар, – огрызнулся старикан, но тут же взялся за лопату.

Вечером нас пригнали в Старую Рудню. Навстречу по дороге прошло два грузовика, груженных бревнами. Бревна не новые, почерневшие от дождей и ветров, к ним кое-где пристал спрессованный мох.

Старикан ковыляет рядом со мной и вздыхает:

– Вот рушат хаты, зарывают в землю. Видно, зимовать здесь собираются.

В деревне колонна остановилась возле большого гумна. Местным велели выйти завтра на работу и отпустили по домам. А таких, как я, выловленных на разных дорогах, загнали в гумно. Мои попытки доказать, что я тоже староруднянский, окончились скверно: заработал от одного из велосипедистов пинка. Наловчились, черти, как кони брыкаются.

Нас в гумне человек двадцать: женщины, девчата, разговорчивый старикан и несколько хлопцев. Люди, обессиленные за день тяжелой работой, молча попадали кто где стоял. Только старикан, подбивая под бок солому, вздохнул:

– Вот, говорю, попал, как кур в ощип. Третий день уже работаю на черта лысого.

Но никто беседы не поддержал, и старикан обиженно умолк. Каждый думает о своем. О своем думаю и я. Задерживаться на этих окопах мне не резон. Нужно как-то бежать, а как ты убежишь, если ворота закручены проволокой и один из тех велосипедистов пиликает неподалеку на губной гармошке.

«Эх, ворона ты, ворона!»

Бормочет что-то сквозь сон рыжая деваха; посвистывает рядом со мной носом, подложив под голову пучок соломы, Максим. Одному мне не спится и не лежится. Ломоть хлеба, захваченный из дому, я съел, еще когда шел болотом, на баланду, которую дают немцы на окопах, опоздал, и теперь отчаянно хочется есть.

Густые сумерки окутали землю. В гумне и совсем ничего не видно. Осторожно, чтобы на кого-нибудь не наступить, я пробираюсь в дальний угол, стараюсь в щели меж бревнами разглядеть, что делается снаружи. Где там, темно.

Невзначай напоролся ногой на что-то острое. Пощупал – железный зуб, под ногами валяется борона. Стал обходить – споткнулся и полетел на твердый, как камень, глиняный ток.

– Тихо ты, обормот! – зло прошипел над моим ухом кто-то из тьмы, а потом позвал: – Иди сюда. Да смотри, тут какой-то хлам свален…

Оказывается, и Максим не спит, шарит по гумну.

– Можно подкоп сделать, да долгая песня, – шепчет он. – Давай лучше крышу драть. Прошлой ночью я пробовал – одному несподручно. И главное – потише. Тут одна бабуся есть. Страх боится смерти. Услышит – гвалт поднимет.

Максим выгнул дугой спину, уперся руками в стену и скомандовал:

– Лезь…

Стоять у Максима на плечах неудобно. Они ходят все время, ерзают, как кочка под ногами на зыбком болоте. Потому дергать солому приходится одной рукой, а второй держаться за обрешетину. Крыша сделана на совесть, покрыта, как говорится, под гребенку, надежно увязана. Потянул раз, потянул второй – посыпалась труха, в глаза угодила. А тут еще Максим пошатнулся, исчезла под ногами опора, хрустнула под рукой гнилая жердь – и я загремел вниз. В темноте ударился обо что-то твердое затылком и вскрикнул от боли.

– А боженька ты мой! – заголосила та самая бабуся. – Да нас же всех перебьют и спалят из-за этих хлопцев!..

Заворочалось на соломе еще несколько человек.

– От сопляки! – простуженно просипел кто-то из мужчин.

– Рус! Рус! – с угрозой прикрикнул за воротами немец.

Уже за полночь, когда все уснули, мы снова взялись за крышу.

На этот раз притащили борону и с замиранием сердца прислонили ее зубьями к стене. Опять посыпалась на голову труха.

– Ты перевясло ищи! – советует Максим, поддерживая меня снизу. Теперь я действую двумя руками, и дело идет спорнее. Стоило вытащить первый клок соломы, а второй уже легче. Дерну один раз и замру. Слушаем, далеко ли немец. Далеко – еще раз. Близко – ждем, пока зайдет за угол. Его губная гармошка теперь наш союзник.

Кое-как удалось проделать небольшую дырку. Дождавшись, когда часовой отошел от ворот, я ухватился за обрешетину и подтянулся насколько мог на руках. Нет, так не выйдет. Болтаю в воздухе ногами, хочу достать стену, чтоб оттолкнуться. Хорошо, что снизу подсадил Максим.

Ночь дохнула мне в лицо первым морозцем. Крыша взялась инеем. Раздумывать некогда. Снизу подгоняет Максим:

– Давай…

И я, затаив дыхание, прыгнул в неведомую и страшную тьму. Или пан, или пропал.

Вскочив на ноги, я побежал вдоль огородов, потом перелез через один штакетник, через другой, поцарапал руки о колючую проволоку. Собаки подняли отчаянный лай. Сначала гавкнула одна – на ближнем дворе, ей отозвалась на соседней улице, и пошла перекличка на разные голоса. Ноги сами вынесли меня за околицу. Я мешком скатился с горы и помчался куда глаза глядят – по кустам, по болоту, по кочкам, по колючей осоке.

Где-то за спиной грохнул выстрел, потом второй. В ночной тишине они гулко прокатились по болоту до самого леса и оттуда эхом вернулись назад.

«По Максиму», – догадался я и прибавил ходу. Чавкает под ногами вода, все глубже и глубже погружаются кочки, а дальше и совсем не пройти. Пришлось повернуть в обход.

34. САНЬКА ОБВИНЯЕТ ВОРОБЬЕВ

Саньку вывели из школьного подвала еще ночью, бросили в машину и куда-то повезли. Куда – он не знал. Думал, что на расстрел.

И вот уже вторые сутки Санька сидит в новом подвале. От школьного он отличается только тем, что под самым сводом здесь есть небольшое оконце. За грязным стеклом гнется от ветра тоненькая, еще зеленая былинка да маячат – то в одну, то в другую сторону – солдатские сапоги.

Здесь не так страшно, как в холодной, не так лезут в голову черные мысли. Здесь много людей, и это успокаивает.

Рядом с Санькой сидит на цементном полу, прислонившись к кирпичной стене, однорукий дядька, заросший до самых глаз черной щетиной. Он свесил голову на грудь и, кажется, спит. С другой стороны лежит на спине, заложив руки под голову, еще совсем молодой парень. А дальше – шапки, картузы, платки, дырявые сапоги, старые, подвязанные бечевкой галоши и даже лапти. Лапти принадлежат старику с широкой, как лопата, которой сажают в печь хлебы, бородой. Она закрывает ему грудь почти до пояса. Старик ни на кого не смотрит. Он не отрывает взгляда от своего видавшего виды дырявого лаптя и большими, узловатыми пальцами пытается запихнуть в дыру грязную онучу.

Неподалеку от него – две девочки. Они прижались друг к дружке и испуганно вздрагивают, как только хлопнет дверь. Одна из них постарше, а вторая – совсем дитя горькое. Личико маленькое, усыпанное веснушками, как воробьиное яичко.

Это только кажется, что однорукий спит. Когда Санька примостился рядом, он открыл глаза, пристально посмотрел на своего нового соседа и, как у давнего знакомого, спросил:

– А тебя-то за что?

Спросил так, будто Санька и не человек, будто он не может причинить немцам вреда. Отвечать неохота. Санька только вздохнул и отвернулся.

– Не хочешь – не говори, – не обиделся сосед и снова прикрыл глаза.

Воздух в подвале густой и влажный, пахнет онучами, мокрой одеждой и потом. От всего этого кружится голова. Как сквозь сон, доносятся крики из-за мутного оконца, скрежещут – мороз по коже – ржавые петли двери.

– Кондратенко, выходи!

Из угла поднялся мужчина в промасленной, заношенной куртке и направился к выходу, перешагивая через головы, через ноги, через узлы. Заскрипели петли, и дверь проглотила его нескладную, сгорбленную фигуру.

Санька и спит, и не спит. То ему кажется, что лежит он на Плесах подле своего шалаша, то встает перед глазами толстая, налитая кровью шея фашиста, собранная в гармошку над воротником.

«Они нашли в картошке пистолет, – возникла догадка, – и стерегли, когда я приду…»

Откуда-то из-под свода снова хрипит тот же голос:

– Иван Лебеда, выходи…

На этот раз поднялся Санькин однорукий сосед. Он неторопливо, по-хозяйски отряхнул от сенной трухи потертые галифе и пошел. На пороге обернулся:

– Прощевайте, на всякий случай…

Ему успел ответить только широкобородый старик:

– Прощай, сынок…

И дверь проглотила Лебеду.

Саньке стало страшно. Вот так вызовут и его. Что с ним сделают? Младшая девочка начала всхлипывать:

– Наташа, мне страшно…

Второй Санькин сосед, курносый хлопец, который до этого молча грыз соломинку, с неодобрением посмотрел на девочек и, обращаясь к Саньке, сказал:

– Им бы только сырость разводить. Девчонки и есть девчонки. Глаза на мокром месте. Меня не за такое взяли, и то…

Они разговорились. Хлопца зовут Миколой. Он из Чистых Луж. Задержали его с советскими листовками.

– Пас я в лесу корову, – шепчет курносый, – и пошел домой хлеба взять, а по дороге насобирал листовок. Их там целыми кипами самолет накидал…

– А что пишут?

– Пишут, что близко, что под Курском согнули немцев в дугу. Ну, да я всего не упомнил. Словом, с этими листовками меня и сцапали. Партизан, говорят. А я им: нет, пан, бумагу на раскурку взял…

С этим хлопцем спокойнее. Во всех его словах, движениях, во всем поведении есть уверенность, что все обойдется, все будет хорошо.

– Я убегу, – не сомневается Микола. – Слава богу, не впервой.

– А как? – приподнялся на локте Санька.

– Там видно будет…

С пятого на десятое поведал свою историю и Санька: как он украл пистолет и сумку, как его схватили, как били и допытывались – зачем.

– Я сказал – воробьев стрелять…

Микола долго слушал молча, продолжая грызть свою соломину, а потом заметил:

– Ну и дурень ты. Нужно было сразу брать и в сени.

Тут неожиданно ввязался в разговор старик с бородой-лопатой. Он незаметно пересел на место Лебеды.

– Эге-е, – потряс дед бородой, – дела твои, хлопец, неважнецкие. Только ты слушай сюда – никого больше не впутывай. Если взялся обвинять воробьев, на том и стой…

В это время загремел тяжелый засов, взвизгнули дверные петли, и на цементный пол мешком свалился окровавленный Лебеда.

– Александр Маковей, выходи…

Сперва Санька и не сообразил, что вызывают его. Он даже огляделся вокруг: кто здесь еще с такой же, как у него, фамилией? Но никто не пошевелился.

– Маковей!

И Санька пошел. Перешагнул через лужицу крови, что растеклась из-под однорукого, и на каких-то чужих, деревянных ногах стал подниматься по кирпичным ступеням.

И вот перед ним – молодой, гладко выбритый, наодеколоненный офицер. Глаза добрые, участливые, не такие, как у того, с бычьей шеей. Он с ласковым укором качает головой, словно хочет сказать: хлопец, хлопец, как мне тебя жаль. Офицер хоть и скверно, но говорит по-русски.

– Как тэбя звать, мальшык?

– Санька.

– Санька ист Александр? Карошы мальшык. У меня свой син ест дома, такой, как ты. Называется Петер, значит – Петь, Петь.

Сообщив о своем сыне, немец умолк, тяжко вздохнул и закурил сигарету. Санька, насупившись, рассматривает вышитого на его мундире орла.

«Хитер, – думает он про офицера. – Кось, кось – и в оглобли».

Офицер пускает тонкие струйки дыма и рассказывает, как он любит «руски мальшык», как ему жаль их. Им, бедным, война помешала учиться, многие из них сироты, потому что отцов силой погнали на войну. Санька – мальчик умный, и он, конечно, расскажет, кто подучил его украсть пистолет и сумку. За это ему дадут много очень вкусных конфет и покатают на машине.

Саньке припомнилось, как его везли сюда под дулом автомата. Покатали уже, хватит, сыт по горло.

Ему подарят самый настоящий пистолет, если уж ему так хочется.

– Ты хотел такой пистоль? – спросил немец, кладя оружие на стол. – Пистоль будет твой…

Люди, которые учат «руски мальшык» красть немецкие сумки с картами и пистолеты, – очень плохие люди. Они сами боятся это делать и посылают «бедны мальшык» на смерть. Но Саньке ничего не будет. Накажут только того, кто его подучил. Немцам, которые били его там, под окнами в картошке, тоже здорово влетит, потому что «некарашо обидит бедны мальшык».

– Ты будеш гаварит, затшем брал пистоль?

Санька молча кивнул головой.

– Затшем?

– Воробьев стрелять, – признался Санька.

– А сумку?

– Так. Хотел в нее что-нибудь класть. Она красивая.

Нет, офицер ничем не сможет «помогайт», если Санька будет таким упрямым. Его будут бить, его могут расстрелять. Они хотят наказать только тех нехороших людей, которые учат красть. Красть некрасиво и стыдно.

– Воробьев стрелять, – стоит на своем Санька.

Сильный удар по лицу свалил его на пол. В глазах замелькали синие, розовые, желтые огоньки, поплыли, закружились потолок, лампа и офицер вместе со столом.

– Воробьев? – спрашивает немец.

– Воробьев, – хнычет Санька.

Его бил верзила-солдат, бил тяжелыми волосатыми кулаками, бил ремнем, пинал сапогами. Потом, когда Санька потерял сознание, его облили из ведра водой. Мокрого, окровавленного, подняли под мышки и снова посадили на скамью перед столом.

Санька боялся крови. Он не мог видеть, как хлопцы бьют камнями лягушек, он убегал куда глаза глядят, когда отец колол свинью. А тут почему-то равнодушно посмотрел на свои красные пальцы и опустил голову. По лбу бежала тонкая струйка крови, залила глаза. Санька протер их рукавом и глянул на офицера, как сквозь цветное стекло. Офицер розовый, солдат розовый, лампа над головой розовая.

Он, кажется, оглох.

В голове звенят какие-то колокола. Словно бы где-то за стеной кричит офицер. Что он кричит – не слыхать, но известно и так. Он хочет знать, зачем Санька взял пистолет.

– Воробьев стрелять.

Его притащили в подвал едва живого, как и Лебеду, толкнули вниз по лестнице.

– Воробьев стрелять, – сказал Санька подхватившему его старику с бородой-лопатой и потерял сознание.

35. Я ВСТУПАЮ В МАРИНИНО

Всю ночь я продрожал на берегу реки в лозняке. Утром, увидав трех женщин с кошелками, вылез из куста и подался вслед за ними. Расчет был простой – женщины, скорее всего, идут в местечко, хаты которого видны на том берегу. Когда их будет перевозить перевозчик, залезу в лодку и я.

Так оно и вышло. Переправившись, женщины стали рассчитываться, а я спрыгнул прямо в воду и побежал, потому что платить было нечем.

– А разве ж это не твой, Христина? – удивился перевозчик, мужик с плаксивым лицом, и стал браниться мне вслед. Так уж я теперь его боюсь! Пусть попробует догнать. Теперь мне сам черт не брат. Выбравшись на песчаный, разбитый машинами и подводами большак, я направился в сторону леса. Чтобы снова не напороться на немцев, держусь поближе к сосоннику.

Скупое солнце слегка нагрело песок, лишь в теньке под кустами еще белеет иней. Щекочут в носу грибные запахи, блинами расселись старые маслята. Поднял один, второй – кишмя кишат черви.

И вдруг дорогу мне преградил поваленный телеграфный столб. Пень от столба в мой рост. Он ощерился острыми щепками. Какая-то неведомая сила разорвала бревно надвое. Подхожу ко второму столбу – и этот лежит поперек дороги, и тоже щерится белыми щепками. Провода порваны, перепутаны. И третий столб, и четвертый… Да что же это такое? Не ветер же их поломал. Радостно дрогнуло сердце – партизаны! Свидетелем тому был и мост через небольшую речушку с непроходимыми, заболоченными берегами, вернее, то, что осталось от моста. А остались от него лишь черные головешки, торчащие из бурой торфяной воды.

В деревню Маринино, приютившуюся на опушке соснового бора, я вошел в боевом приподнятом настроении, как вступают освободители в столицы. Это был не просто я, а передовой отряд… Правда, у меня не было знамени, и никто не вынес мне хлеба-соли. Кишки играли марш. Свинья с двумя пестрыми поросятами, не подозревая, кто идет, разлеглась на дороге. Я дал одному поросенку босой ногой пинка, тот заверещал и отскочил в сторону. Женщина, бравшая у колодца воду, с любопытством проводила меня взглядом, но ничего не сказала.

Я собирался пройти деревню без привала. Скорее в лес – там партизаны. Но возле сельуправы пришлось задержаться. До войны здесь, видно, было правление колхоза. В управе – ни одного окна, дверь, снятая с петель, валяется у крыльца. По дороге ветер гоняет бумаги с немецкими орлами и печатями. На бревнах, сваленных напротив управы, сидит местный житель и сосредоточенно ковыряется в носу. Ему лет шесть, как и Глыжке.

– Кто это так расколошматил? – спрашиваю у него.

Местный житель смотрит на меня серыми любопытными глазами, утирает рукавом нос и только сопит.

– Ты, видно, не знаешь…

Мальчугана это задело.

– Ага, не знаю! – обиделся он. – Партизаны. Они ночью стреляли.

«Если так, – думаю, – из этой деревни я никуда не пойду. Они здесь где-то близко. Дождусь. Вернутся».

Местного жителя мать позвала есть щи, а я остался сидеть на бревнах. Сижу, греюсь на солнце, поглядываю на лес, стеной встающий за лужайкой, и глотаю слюнки – из трубы ближней хаты доносится запах свежего хлеба.

Целый день я мозолю людям глаза. Кто ни пройдет мимо – присматривается: незнакомый мальчишка. Что ему здесь надо?

Вот уже и вечер наступает, а партизан все нет. Опускаются на землю холодные сумерки, луг и лес окутывает серая дымка. Где-то на околице робко подала голос гармошка и сразу же умолкла. К колодцу подошла женщина набрать воды, и старый журавль скрипит, будто жалуется на свою немощь. На соседнем дворе мужик орет на лошадь:

– Куда ты, волчье мясо!

Лошадь взобралась на какие-то жерди и гремит копытами на всю улицу.

Деревня укладывается спать. А партизан все нет. Нужно идти навстречу.

Старый бор встретил меня тревожным шумом вершин. В нерешительности я постоял немного на поляне и несмело подался по просеке в глубину. С дороги не сворачиваю, можно заблудиться.

Громко трещат под ногами сухие ветки, от неожиданности я каждый раз вздрагиваю и потом подолгу прислушиваюсь. Ночной лес полон таинственных звуков. Кряхтит сухая сосна с голыми ветками-руками. Вот что-то пискнуло в кустах, зашуршало, и у меня мурашки пробежали по спине.

Я изо всех сил вглядываюсь во мрак, хочу увидеть партизанские костры, ловлю ухом каждый звук, каждый шорох в надежде, что вот-вот услышу грозный окрик: «Стой! Кто идет?» Но не видно костров, не слышно партизанского часового. Неумолчно шумят над головой сосны, заблудился в молодом березняке беззаботный ветер. И вдруг… Нет, это мне не почудилось. Я отчетливо слышал треск. Где-то в стороне. Я замер. Минута, вторая. И вот снова. Только уже с другой стороны. Мне стало страшно. Кто-то ходит вокруг, следит за каждым моим шагом. Но кто? Может, человек, а может, и волк.

Я вернулся назад и за марининскими огородами забился под стог. И снится мне Санька. Он будто бы пришел к нам в гости. На нем буденовка и красноармейская шинель. На боку пистолет, украденный у немца. Бабушка по такому случаю печет пышки. Не те черные и тяжелые, как глина, из тертой картошки с примесью самодельной непросеянной ячной муки, которые бабушка почему-то называет «лапониками», а настоящие, на хорошей закваске, из пшеничной крупчатки. Она бросает пышки в решето, а мы украдкой хватаем их с Санькой и едим. Проглотили по одной, глядь – пышки печет не бабушка, а Неумыка.

– Хальт! – кричит он на Саньку, а потом становится на корточки и начинает лаять, как собака: – Гав-гав-гав!

От этого лая я и проснулся. Прямо в глаза мне светит солнце, а в деревне на самом деле заливаются собаки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю