Текст книги "Мы с Санькой в тылу врага"
Автор книги: Иван Серков
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
7. МЫ СОБИРАЕМСЯ В ПОХОД
Санькина мать хочет идти в отступление. Не оставаться же здесь под фашистом. Она насыпала в мешки сухарей, напихала разной одежды. Каждый день придумывает, что бы такое взять еще, и мешков становится все больше. Кто их понесет, мы с Санькой ума не приложим.
Моя мама тоже решила было отступать.
– Тю-у! – замахала на нее руками бабка. – Ну, пусть себе эта хохлушка, так ей, может, есть куда идти. А я чего пойду в белый свет из своей хаты? В ту войну, когда с немцем тоже воевали, я не отступала – и теперь не буду. Не доживут они до того дня, чтоб я им все так вот оставила.
Не хотим отступать и мы с Санькой. Теперь каждый день говорят по радио, что нужно идти в партизаны и делать так, чтобы земля горела под ногами у врага. Там, куда пришли фашисты, партизаны уже воюют. Как это происходит, мы приблизительно знаем. До войны кино сто раз видели. «Волочаевские дни». Партизаны ходят по лесу со знаменем. Впереди – командир. Они устраивают на дорогах засады и стреляют. От них так драпали японцы, что смотреть любо-дорого.
Мы с Санькой в случае чего тоже пойдем в партизаны, но пока об этом никому ни слова. Моя бабушка, если узнает, так отпартизанит, что в другой раз не захочешь. Подготовка ведется в глубокой тайне.
У Санькиной матери есть швейная машина. Ока шьет на заказ девчатам рубашки и хлопцам штаны. Санька тоже умеет обращаться с машиной: заправить нитку, поставить на место челнок и даже прогнать шов. К этому его приучает мать. Санька вырастет и будет иметь кусок хлеба.
Когда дома никого не бывает, мы что-нибудь шьем. До последнего времени нам особенно нравилось шить кошельки. Материалом служила клеенка, которой накрывают стол. Мы отрезали от нее небольшие лоскутки, и пока никто этого не заметил. Однако кошельки – мелочь в сравнении с тем, что мы делаем сейчас. А мы сейчас шьем себе красноармейские ранцы.
И в самом деле, как вы пойдете в партизаны, если у вас нет красноармейского мешка с лямками? Куда вы будете класть сухари, бинты и йод? Без бинтов и йода никак нельзя. А если ранят? Чем вы перевяжете тогда свои раны?
И вот, когда Санькина мать пошла к соседям и засиделась там, мы принялись за дело. Я стою у окна и веду наблюдение, чтоб нас не застали врасплох, а Санька перебирает куски материи, что понанесли соседи на пошив. Тут и ситец, и сатин, и бумазея. Но больше всего нам понравился отрез черной чертовой кожи: крепкий, плотный – в самый раз на мешки. Эту чертову кожу принесла вчера Малашиха – мать Митьки-Монгола. Она сказала тете Марфешке:
– Сшей ты моему бандиту штаны.
Сам «бандит» так задавался будущими штанами с кармашком, что на нас с Санькой и глядеть не хотел. Он послушно вертелся на месте, когда с него снимали мерку. Толстые Митькины губы расплывались в добродушной улыбке. Но только придется Митьке побегать пока в старых штанах. Война есть война.
Санька взял большие портняжные ножницы, прикинул на глаз и ловко разрезал чертову кожу на две части. Потом от каждого куска отхватил еще по две длинные полосы. Это на лямки.
И работа закипела. Я стою на посту, а Санька шьет да шьет. На широком, как у утки, Санькином носу выступили капельки пота. Время от времени нитка то рвется, то путается, и Санька зло чертыхается.
К тому времени, когда мать пришла от соседей, у нас было уже все готово: мешки сшиты, наполнены сухарями и спрятаны на чердаке в соломе. Она заметила нас только тогда, когда мы уже спускались по лестнице.
– Чего это вас тут носит? – поинтересовалась тетя Марфешка.
От неожиданности Санька пропустил одну перекладину, полетел на пол и с размаху грохнулся лбом о ступу.
– Чего-чего! – со злостью ответил он. – Просто так!
Тетя Марфешка подозрительно оглядела нас и покачала головой:
– Ой, смотри, бис, шчоб я тебя не оженила…
А мы уже на улице отрясаем с голов костру и паутину. Санька, помимо этого, еще и поглаживает новую шишку.
8. НА СЛУЧАЙ РАНЕНИЯ…
Теперь нам нужны бинты и йод. Их можно купить только у нашего фельдшера Тимофея Ивановича. И сделать это – не раз чихнуть. Нас могут ранить не один раз, потому и бинтов нужно много. Значит, фельдшер или кто иной может догадаться, зачем их нам столько понадобилось, и тогда тайна будет раскрыта. К тому же сам фельдшер знает нас с Санькой как облупленных. Мы не раз удирали из школы, когда он приходил то со своими уколами, то с оспой, то с пилюлями. Оспу и пилюли еще можно было терпеть, а вот уколы нам совсем не нравились.
Никто иной, как я, прошлой зимой катался на железных салазках с горы и врезался в забор. Пришлось сшивать верхнюю губу. И делал это Тимофей Иванович.
Не так давно у Саньки вырос на шее чирей величиной с яблоко. С этим чирьем он нянчился целый месяц. Его несколько раз водили в медпункт. Тимофей Иванович мазал чирей какими-то мазями. Мазал, мазал, а потом взял и разрезал. Санька и ойкнуть не успел.
Уже нынешней весной я наелся зеленых яблок, так Тимофей Иванович, как-то узнав об этом, чуть не по всей деревне гонялся за мной с касторкой. Дудки – не поймал!
И вот к этому человеку мы идем покупать бинты и йод.
В коридоре медпункта пахнет карболкой, спиртом и чем-то еще. На небольшой скамейке сидит красноармеец с забинтованной рукой, а по коридору, не останавливаясь ни на секунду, ходит женщина с грудным ребенком на руках. Ребенок кричит, прямо заходится. Он не хочет ни молока из бутылочки, ни соски-пустышки.
– А горе ж ты мое, горе, – приговаривает мать, не переставая ходить взад-вперед.
Мы с Санькой присмирели, тихонько стали в уголке, держим в потных кулаках свои копейки.
– Скажем, кто-нибудь что-нибудь порезал, – шепнул я Саньке на ухо. Он молча кивнул головой.
Чтобы убить время, мы стали рассматривать плакаты, развешанные в коридорчике на стенах. На одном из них написано: «Мойте руки перед едой», и над буквами рисунок: из-под крана тугой струей свищет вода на намыленные руки мужчины. Мужчина улыбается во весь рот, – наверно, после мытья рук его ожидает вкусный обед.
На другом плакате женщина, выставив напоказ белые, как сахар, зубы, держит в руках порошок и зубную щетку. Ее не касается, что в окнах медпункта ходуном ходят стекла, вздрагивает земля. Стреляют уже совсем недалеко, – верно, под Старосельем, а то и ближе. Слышно, как рвутся зенитные снаряды.
Красноармеец пропустил вперед женщину с ребенком, потом вошел и сам. Когда он вышел от Тимофея Ивановича с новенькой, белоснежной повязкой, на прием подался Санька.
«Муха – разносчик заразы. Уничтожайте мух!» – прочел я, а потом принялся изучать громадного малярийного комара.
– Есть! – радостно доложил в этот момент Санька и торжественно ткнул мне под нос пакетик бинта и пузырек йода.
Я вхожу не без страха: а что, если Тимофей Иванович вспомнит про зеленые яблоки и угостит меня касторкой? Наверно, придется выпить: война есть война.
Но на первых порах все обошлось как нельзя лучше. Тимофей Иванович встретил меня приветливо, как будто даже обрадовался – Давно не видел.
– А-а, молодой человек, это вы?
Лысая голова блестит, как зеркало. На кончике носа очки с одной дужкой. Вместо второй – шнурочек. Седая редкая бородка торчит клином. Оглядев меня с ног до головы поверх очков, Тимофей Иванович спросил:
– Ну-с, на что жалуемся, молодой человек?
– Бабушка ногу порезала, – придумал я на ходу. – Бинт нужен и йод.
Мне показалось, что Тимофей Иванович удивлен. Он подозрительно посмотрел на меня и переспросил, как будто недослышал:
– Бабушка?
– Ага.
– Ногу порезала?
– Ногу, – подтвердил я.
Тимофей Иванович развел руками:
– Что это сегодня все ноги режут?
Должно быть, и Санька то же самое ему сказал.
Ухнуло где-то близко. Задрожали стекла, зазвенели в шкафу с лекарствами банки и склянки.
– Тэк-с, тэк-с, – в раздумье проговорил фельдшер. Затем он встал из-за стола, подошел к шкафчику и подал мне бутылочку и пакетик.
Все бы ладно, если б мы на этом остановились. Однако нам показалось, что бинтов мало, и под вечер мы снова пришли в медпункт. Тимофей Иванович уже собирался домой: спрятал в футляр свои очки, снял халат.
Ну и хитер же Санька! На этот раз он первым не пошел, а послал меня. Он, мол, уже ходил первым.
Фельдшер встретил меня холодно.
– Ну, что еще? – буркнул он.
– Глыжка ногу порезал, – сообщил я, держась на всякий случай поближе к двери.
– Так я вам дал уже и бинт и йод.
– Бабушка все вымазала. Ничего не осталось, – пошел я на хитрость.
– Что? – испугался отчего-то Тимофей Иванович. – Так сильно порезала?
– До самой кости, – выдумал я и пальцами показал, какой ширины и глубины рана у бабушки на ноге.
Фельдшер взорвался.
– Варвары! Темнота! – громыхнул он на весь свой медпункт. – Так искалечили ногу и молчат!
Схватил чемоданчик, с которым он ходил по хатам, взял черную лакированную палку и шагнул к двери.
Я выскочил в коридор, и вместе с Санькой мы пустились наутек. Отбежав за трансформаторную будку, мы из-за угла наблюдали, что будет дальше. А дальше произошло именно то, чего мы боялись. Фельдшер с озабоченным видом вышел из медпункта и резво направился в сторону нашей хаты, опираясь на палку. Спина согнута крюком, борода торчком.
– Пошел лечить твою бабку, – усмехнулся Санька.
А вечером ему было не до смеха. Не до смеха было и мне. Взрослым хотелось знать, куда подевалась чертова кожа и зачем я обманул фельдшера. Мы мужественно перенесли все испытания, выпавшие на нашу долю в этот день.
9. А ЧЕГО ЖЕ Я ХОТЕЛ ОТ НЕМЦЕВ?
Утреннюю тишину нарушил посвист снарядов. Снаряды пролетели над самыми хатами, едва не зацепившись за верхушки верб, и разорвались – один на выгоне, второй на огородах.
Бабушка схватила ведро с водой, залила в печи недогоревшие головешки, выскочила во двор и скомандовала:
– Бегом в блиндаж!
Мы все бросились за ней. Сидим час, второй, пятый. А наверху грохочет война, молотит землю тяжелыми цепами, вытрясает из нее душу. Мама прислонилась к стене и, сжав зубы, стонет: снова у нее расходилось сердце. Глыжка забился в угол на мешок с сухарями, притих, словно и нет его. Бабушка все время бранит себя, что не послушалась Скока и не разобрала свинушник на перекрытие. А я сижу с самого края, почти у выхода, прикрытого корытом. Мне страшно и в то же время любопытно, что делается наверху, как там наши, где немцы. Бой гремит, грохочет, – кажется, по земле катают огромную железную бочку с камнями: с одной стороны наши, с другой немцы. Вот бочка где-то за околицей набирает разгон, фашисты жмут, и она катится по улицам, по хатам, по садам, по нашему огороду, сотрясая землю. Сейчас наедет на блиндаж, раскрошит гнилое ломье над головой, вдавит нас в песок. Но тут наши налегают с другой стороны, и бочка катится назад, гремя камнями по своим железным бокам. На сердце становится легче: наша взяла.
Я не выдержал и высунулся из-под корыта. Смотрю, по картошке, пригибаясь к земле, бегут два красноармейца – один в каске, у другого забинтована голова. Они то и дело падают наземь и стреляют в сторону Миронова сада. Отходят.
Я поделился тем, что увидел, со своими. Мама ничего не сказала, а бабушке это не понравилось.
– На улице им места не нашлось воевать, – неодобрительно сказала она. – Обязательно картошку людям вытоптать! – А потом набросилась на меня, будто это я их привел ка огород: – Сядь, ирод, пока тебе не показали, где раки зимуют.
К полудню все стихло. Слышно только, как стрекочут кузнечики в траве, словно маленькими пилками перепиливают сухие былинки. В чистом, безоблачном небе, широко распластав крылья, кружит коршун, а вокруг него с гомоном носится птичья мелкота.
Бабушка первой выбралась наверх.
– О господи, все кости зашлись, – простонала она и подалась на разведку.
Ей не терпелось увидеть, цела ли наша хата, не случилось ли чего с коровой, не добрались ли куры до грядок. Но до хаты бабушка не дошла. Она трусцой прибежала назад и подняла нас по тревоге:
– Одарка! Скорей бери детей да в хату. Танки по огородам идут. Затопчут!
Мама испуганно ахнула, схватила за руку онемевшего Глыжку и – бежать. Я следом за ними.
Танки еще далеко, на горе. Они крушат заборы, ломают яблони, утюжат ржаные копны – идут напрямик, не разбирая дороги.
– Хату, может, объедут, – обнадеживает нас бабушка.
Меня, известное дело, не оттянуть от окна. Едва мама с бабушкой отвернутся – я уже и прилип к стеклу.
– Отойди, леший!
Отойду. А спустя минуту снова. Очень уж охота поглядеть, какие они – немцы.
– С рогами, – сердится бабушка.
С рогами не с рогами, а все-таки страшные. Рассыпались цепью по огородам, мундиры нараспашку, на боку железные ребристые жестянки, на животе автоматы. Идут, перекликаются, сигаретки в зубах.
Затрещал и рассыпался наш гнилой забор. Его сапогом повалил солдат. Повалил, посмотрел по сторонам, заглянул в бабушкин блиндаж и пошел дальше по овсянищу.
С нашего огорода он свернул в Миронов сад. Остановился под антоновкой, сорвал яблоко, надкусил и швырнул в траву – кислое. Подошел еще один. Вместе они облюбовали белый налив. Яблок на дереве было уже немного: дед Мирон их давно отряс и роздал красноармейцам. И мы с Санькой там малость походили. Однако на самой верхушке еще висело десятка два.
Немцы попробовали трясти, да где там – дерево старое, толстое. Тогда один из них, здоровенный, как колхозный племенной бык, передал свой автомат второму, ловко вскарабкался наверх и стал трясти изо всех сил. Яблоня заходила, закачалась, нижняя, самая развесистая ветка затрещала и словно бы нехотя опустилась на землю. Немец кувырком полетел с дерева, вскочил, и оба захохотали. Потом они собрали яблоки и пошли.
– Вот как! – возмутился я. – Без спросу зашли в чужой сад, дерево сломали… Разве так можно?
– А чего ж ты хотел от немцев?! – буркнула бабушка и снова: – Отойди от окна, сатана!
Когда во дворе у деда Мирона прогремела автоматная очередь и не своим голосом заскулила собака, я уже не удивлялся. А чего же я хотел от немцев?
10. МЫ БУДЕМ „СКУСЫВАТЬ БЫРКИ”
Наша хата ходит ходуном, тонко звенят в окнах стекла. По улице без конца идут и идут немецкие войска. Лязгают, аж в ушах звенит, танки; буксуют в нашем ручье тупорылые грузовики; громадные, с широченными, как печь, крупами битюги тащат повозки.
– Ай-я-яй! – дается диву бабушка. – Как из прорвы валят.
Меня она и за порог не пускает, зато сама обошла всю деревню и, вернувшись, принесла под фартуком немецкий топор: с одной: стороны лезвие, с другой обушок с расщепом – гвозди выдергивать. Мама увидела бабушкину находку, руками замахала:
– Выбрось, чтоб его и духу в хате не было. Старая, а не понимаешь. Если найдут, знаешь что будет?
Бабушка не обиделась.
– Черта с два они найдут!
И понесла топор в сени.
А мне в хате не сидится, выскочил на улицу поглядеть, что делается на белом свете.
Немцы разместились по дворам с лошадьми, с машинами, с кухнями. Загоготали гуси, закудахтали куры, а у Феклы Солодкой, что живет от нас через два двора, заверещала свинья.
– Ой, что ж это такое, люди добрые! – заголосила Фекла.
Подле немецкого начальника увивается переводчик в штатском, испуганно заглядывает ему в рот, и глаза у него – как у нашего Жука, когда я ем хлеб, а ему не даю.
– Тебе, тетка, марки дадут, – обещает он Фекле.
Свинья большая и сильная. Немцы вцепились в нее, как клещи: кто за уши, кто за ноги, кто за хвост. А свинья хрюкнула, рванулась – и на улицу. Двое кинулись наперерез, а третий бежит следом, держит за хвост. На лужайке он поскользнулся, наступив на коровий блин, но хвоста не выпустил, поехал животом по траве. И все же они одолели свинью. Навалились оравой, связали.
Вскоре заглянул немец и в наш двор. Молодой, откормленный, в сером, ладно пригнанном мундире. Бабушка была на огороде, а мама стояла во дворе на скамейке и вставляла вместо выбитого стекла фанерку.
– Матка, яйки!
– Нету! – не очень вежливо ответила мама, продолжая тюкать молотком по гвоздику. Немец весь побелел от злости, кричит, кулаками грозится. А мама будто и не слышит его, делает свое дело, со скамейки не слезает. Я не думал, что она такая смелая. Это и вовсе вывело фашиста из себя. Он хватил сапогом по скамейке, и мама полетела наземь. Немец выхватил из ножен тесак и сунул ей под нос.
– Режь, гад, режь! – кричит она, а сама вся колотится. Щеки раскраснелись, глаза горят. Я не выдержал и с ревом бросился к ней. А тут и бабушка подоспела.
– Пан! Паночек! – стала она просить, и в голосе столько мольбы, что слушать муторно. – Детки вот… Малые. – И показала на нас с Глыжкой.
То ли разжалобила его бабушкина покорность, то ли подействовало наше с Глыжкой присутствие, но немец спрятал нож, обошел распластанную на земле маму и отворил дверь в сени. Слышим, лестница заскрипела – полез яйца искать. Потом зазвенело стекло. Там стоят рамы, что вставляются в окна на зиму. Слушает бабушка, что происходит на чердаке, да приговаривает:
– Бей, бей, чтоб тебя так лихорадка била. Ищи, ищи – хворобу ты там найдешь после меня.
Фашист попался упрямый. На чердаке ничего не нашел – полез в хате на полку. Заглянул в один горлач, в другой, грохнул их об пол и ушел. Дверь так и осталась распахнутой настежь.
Маме стало плохо. Она легла в постель. Глыжка забрался на печь, грызет сухарь и боязливо выглядывает из-за трубы. А бабушка собирает черепки и все не унимается:
– Чтоб ты костей своих не собрал, пес шелудивый!
Что немец бросался на маму с ножом, что побил горлачи и стекла на чердаке – это уже меня не удивляло. Чего с них взять? Немцы! Меня больше поразили бабушкины слова: «пан» и даже «паночек». Я слыхал, что когда-то и в нашей деревне был пан. Я знал, что за границей их и сейчас как собак нерезаных. И в книжках об этом есть, и Антонина Александровна в школе рассказывала. А тут на тебе – сам пана увидел. Живьем.
Меня разобрало на бабушку зло, будто она во всем этом была виновата.
– Пан! Пан! Распанкалась тут! – налетел я на нее.
Бабушка спокойно выпрямилась и, держа в подоле черепки, с удивлением спросила:
– Ты случаем белены не объелся?
– А ты бы панкала меньше, – не отступал я.
Она ответила мне уже с порога:
– Дурень ты со своей матерью заодно. Были бы поумнее, не лезли бы зазря на рожон.
И хлопнула дверью.
Но и бабушкиной выдержки хватило ненадолго. На этот раз зашли во двор двое. Не говоря ни слова, стали отворять ворота. Пара широченных битюгов едва протиснулась в них, а повозка зацепилась за забор. Подгнивший у земли столб затрещал и осел.
Немцы не стали осаживать лошадей, чтоб заехать во двор по-человечески, а просто-напросто погнали их вперед. От этого рухнуло сразу ползабора. Бабушка молчала. Она стояла на крыльце и только сокрушенно кивала головой: не хватает у людей ума, своего не вложишь.
На дворе немцам не понравилось. Тесно было, что ли. Поэтому они развалили и тот заборчик, что отделял двор от огорода. Бабушка хотела было показать, что там есть воротца, но ее оттолкнули. Потом на грядках немцы принялись загонять в землю колья. И это на огурцах и помидорах, куда бабушка и курице не давала ступить, куда меня и близко не подпускала, чтоб не помял ботву! Когда я был поменьше, меня пугали русалкой, которая будто бы сидит там в траве и только и ждет кого-нибудь из малышей, чтобы защекотать. А подрос, мне просто пригрозили, что в случае чего будут бедными уши. А тут битюги! Да у них копыта по решету!
Бабушка подбежала к немцам и снова за свое:
– Пан! Паночек! Так не гут…
«Вот, – думаю, – по-немецки бабка шпарит…»
Она советует им поставить лошадей на овсянище. Пусть его топчут, убытка такого не будет. А «пан» уже выдрал жердь в поваленном заборе, отволок на огород и примеряет к забитым кольям. Коновязь собрался делать.
Как будто невзначай, он повел жердью вокруг себя и огрел концом ее бабушку по затылку. Старуха повалилась на межу, а немец заржал, как жеребец. Весело ему.
У бабушки слезы на глазах выступили. Она высморкалась в фартук и пошла в сени. О чем с нелюдьми разговаривать?
Эти двое стоят у нас уже второй день. Натаскали в хату соломы, сколотили из досок загородку, чтоб солома не растряслась по полу, и застлали все это серым суконным одеялом.
– Это они себе постель такую устроили, – растолковал я Глыжке, а бабушка меня со злостью поправила.
– Не постель, а логово.
Один из фашистов такой высокий, что все время бьется головой о притолоку в дверях. Он подолгу лежит в своем логове и играет на губной гармошке. У мамы от его музыки голова разламывается.
– Скажи ты ему, – просит она бабушку слабым голосом, – чтоб помолчал.
Бабушка ему уже сто раз говорила: больная в доме, а он только:
– Я-я-я!
И снова пиликает:
– Тили-тили, тили-тили…
У второго глаза, как у нашей коровы: выпученные, печальные, какого цвета – не разобрать, будто водой налитые. Этот все ходит по дворам да лазит по насестам. Двух наших кур они уже слопали, да еще бабушку щипать их заставили. Бабка, конечно, ощипала, хоть и ворчала все время:
– Чтоб вас самих черти щипали.
А их битюги между тем уминают наш овес на полный рот, будто пришли из голодного края. Мы его и обмолотить даже не успели, как отец велел. Ведут себя битюги не хуже своих хозяев: полснопа в зубы и пошли молоть, как дедова соломорезка, а полснопа – под ноги. Чего там, если даром достается!
Из-за этого овса у меня с бабушкой неприятные разговоры.
– Что? Уберегла? – донимаю я ее всякий раз, когда пучеглазый немец бросает под ноги битюгам новую охапку.
А она злится:
– Не твоего ума дело.
Не моего? Как бы не так! Отдала бы лучше тем красноармейцам, что хотели купить для своих лошадей, так нет – пожалела, расплакалась: «Мне же, старой бабе, корову прокормить нужно. Вы бы в колхозе накосили. Тут недалече».
А теперь фашистские кони уплетают овес за малинку.
Бабушка глядит на все это и знай вздыхает. Она говорит, что если этот музыкант со своим лупоглазым курощупом скоро от нас не уберутся, то мы пойдем по миру. Да и так, того и гляди, начнем «скусывать бырки». Овес кони доедают, гряды выбили, как ток, кур осталось всего три, двор весь развалили – будто буря прошла.
Про эти свои «бырки» бабушка всегда вспоминает, когда в хату стучится голод. Скусывать их – все равно что положить зубы на полку. Но что это за «бырки» такие, я не знаю. Мне кажется, что «бырками» бабушка называет бирки, которые привязывают в сельмаге к разным товарам. Мы будем ходить в магазин и скусывать их. Представляю, как это получится у бабушки с ее беззубым ртом!