355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Савин » «Всех убиенных помяни, Россия…» » Текст книги (страница 14)
«Всех убиенных помяни, Россия…»
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:27

Текст книги "«Всех убиенных помяни, Россия…»"


Автор книги: Иван Савин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

Крымский этюд
(отрывок из дневника)

…Ходил сегодня в отдел юстиции, в подотдел актов гражданского состояния – Евгению Степановичу понадобилась зачем-то копия метрической выписки. Сам он все время, как сумасшедший, бегает по городу в поисках достаточно веского поручительства – вытягивает из Чека дочь-учительницу, обвиняемую в участии в украинской спилке, в петлюровском заговоре и еще в чем-то.

Отдел юстиции, как и все почти отделы здешнего исполкома, помещается на Бульварной улице, 38, в доме бывшего городского головы Рыкова. С внешней стороны дом этот почти не изменился – те же башенки со стрельчатыми и овальными окнами не то готического, не то купеческого стиля, те же «дорийские» колонны на веранде, кованая чугунная решетка. Но зато внутри – какая мерзость запустения! Даже не запустения, а сознательно, планомерно проводимого разрушения. Обои во всех комнатах оборваны и свешиваются вниз, оголяя белые языки стен; все потолки и стены истыканы пулями; редко встретить целое, не склеенное полосками бумаги, стекло; о мягкой мебели и говорить нечего, – плюш и кожа пошли на «галифу» и куртки, а деревом топят печи.

К десяти часам утра я стоял уже в длинной очереди. В глубине большой комнаты за огромным столом сидело человек шесть писцов, за маленьким – все время зевавший, полный мужчина, очевидно – делопроизводитель, наклонив голову набок и высунув язык, медленно водил пером по небольшому клочку бумаги и время от времени широко расчеркивался. У окна трещала машинка.

Невзирая на обширный плакат: «Курить, плевать на пол, грызть семечки и громко разговаривать – строго воспрещено», только два человека не держали во рту папиросы. Остальные курили вовсю – кто махорку, кто турецкий, причем передние пытались попасть дымом в лицо напудренной донельзя машинистки; барышня закрывала лицо руками, смеялась и изредка картавила, стараясь казаться строгой: «Товагищи, пгошу вас пегестать, вы мне мешаете габотать!»

Стоявший за мной мальчишка исписывал стену своей фамилией, высовывая язык и наклоняя набок голову, совсем как делопроизводитель. У противоположной стены спала на полу женщина с корзиной. Мальчишка иногда отрывался от своей работы и бросал в нее бумажными шариками, но та продолжала сладко спать.

Очередь продвигалась медленно. Часам к двенадцати впереди меня стояло еще одиннадцать человек, не считая спящей торговки, которая пришла раньше всех.

Заболели ноги, и я взобрался на широкий подоконник, где уже сидели те двое, что не курили, – один в полушубке, другой в бобриковой поддевке, подпоясанной ремнем. Разговор они вели шепотом, но он показался мне интересным, и я начал прислушиваться к свистящей смеси русских и украинских слов.

– Ну-у, брехня! – протянула поддевка.

– Побый мене Бог, правду кажу! – уверял полушубок. – Спытайте Омельку, вин сам бачив!

– Так как же так вышло? – недоумевала поддевка.

– А ось як: прьппла у город бумага, що так мол и так: в таким-то сели в приюте объявывся сап – коняча така хвористь – и уси диты щось билыпе пьятыдесяты – заболили, так що робыть? А воны – полушубок слегка махнул рукой в сторону не то делопроизводителя, не то писцов – и пышуть: хворысть ця ныяк неизлечимая, потому по гыгыныческим соображеньям – разстреляты! И що ж вы думаете? Разстрилялы!

– Кто? Свои мужики?

– Ни, з городу. Приихали з городу чекысты и усих дитей…

В это время мимо нас прошел, громко звеня шпорами, высокий военный с вышитой золотом лирой и несколькими красными квадратиками на левом рукаве английской офицерской шинели, как объяснил кто-то потом – по чину равный начальнику красной дивизии. За ним шла молодая, улыбающаяся женщина в котиковой шубке и с чудными бриллиантами в ушах. Даже зимнее тусклое солнце тысячами огней вспыхнуло в них. Рядом с ней бежал на цепочке крошечный шпиц.

Начальник дивизии без всякой очереди подошел к столу и спросил отрывисто:

– Подотдел актов гражданского состояния?

– Да, – ответил делопроизводитель, слегка приподымаясь и комкая бумажку, на которой он так долго расчеркивался. – Что угодно?

– Жениться хочу. Вот – моя жена, – жест в сторону молодой женщины, – запишите нас, только поживее, спешу. Конечно, без всяких там церквей, по-граждански.

Мы все заволновались.

– В очередь! Станьте в очередь! Почему все ждут, а вы лезете вперед.

Военный оглянулся назад и проговорил сквозь зубы:

– На фронте лез на смерть без очереди и тут лезу!

– Ваши документы, товарищ!

Делопроизводитель склонился над поданными ему бумагами. Через минуту лицо его выразило недоумение, потом расползлось в улыбку, и он снова обратился к начальнику дивизии:

– Но позвольте, товарищ, ведь женщина эта, то есть ваша жена, – замужем. Вот в этом паспорте, выданном еще при старом режиме, сказано ясно: жена гвардии ротмистра такого-то… Надо сначала развестись, а потом…

Военный с досадой прервал его:

– Муж ее помер. В земле уже, поди, сгнил, а вы, товарищ, со своими глупостями лезете, черт вас знает!

– Не глупости, а так требуется, – обиделся совработник. – Вы, конечно, можете жить вне брака, это ваше дело, но по декрету в таких случаях необходим развод, как я уже говорил, или доказательство смерти первого…

Начальник дивизии подозвал женщину с собакой.

– Лида, вот скажи ему – помер он или живой?

– Муж мой умер, умер, – мило улыбаясь, закивала головой дама, и бриллианты опять вспыхнули, как звезды, – недавно, правда, но умер. Уверяю вас, я не лгу!

– Госпожа, – начал было, галантно склоняясь, делопроизводитель, но сразу осекся. В очереди засмеялись. Мальчишка, исписавший своей фамилией всю стену и теперь принявшийся за двери, крикнул: «Господа – в Черном море!» – То есть, виноват, – товарищ, – продолжал смущенно делопроизводитель, – я, конечно, не имею права. Прошу предъявить форменные доказательства.

Начальник дивизии потерял всякое терпение.

– А если я вам скажу, что я сам его укокошил? Понимаете, вот этим самым револьвером, – хлоп! И нет! Что вы скажете?

В комнате сразу стало тихо. Мы все подошли ближе к столу, напряженно вглядываясь в эту странную группу. Дама в котиковой шубке вынула из шелкового мешочка пилочку для ногтей и занялась маникюром, по-прежнему ласково улыбаясь. Машинистка перестала стучать на своем «ундервуде» и, открыв беззубый рот, смотрела на стоявшего с достоинством поднявшего голову военного. Даже мальчишка протиснулся вперед.

– Пусть так, – сказал, наконец, пришедший в себя делопроизводитель, – но все же представьте доказательства.

Тогда начальник дивизии вынул из бокового кармана какую-то бумагу и сердито бросил ее на стол.

– Читайте!

– Дано сие, – начал вполголоса делопроизводитель, – Крымским ревкомом товарищу, – следовала фамилия, имя и отчество молодой женщины, – в том, что муж ее, бывший ротмистр гвардии… действительно расстрелян Симферопольской чрезвычайной комиссией 29 ноября 1920 года в городе Симферополе на даче Крымтаева, что подписями и приложением печати удостоверяется…

– А я, – вставил начальник дивизии, – комендант Симферопольской комиссии. Вот – из бумаг видно. Ну, сам и расстрелял, в штаб Духонина отправил. Палач был трудового народа и гвардейский контрреволюционер, душегуб. Вот и все.

Делопроизводитель собрал разбросанные по столу бумаги.

– Брачное свидетельство будет готово часа через два. Зайдите к этому времени или обождите здесь, если хотите.

Начальник дивизии щелкнул шпорами и вышел, придерживая рукой блестящий палаш. За ним ушла и молодая женщина. Опять мелькнуло как-то удивительно мило и нежно улыбающееся лицо, вспыхнули звезды в ушах, проплыла волна дорогих духов, пробежал крошечный шпиц с большим красным бантом на ошейнике. Ни тени жесткости или безумия не заметил я в этой улыбке – это была немножко капризная, немножко безвольная улыбка избалованного ребенка.

– Да-а, – вздохнул делопроизводитель, вынимая какую-то бумагу из шкапа, – бывает. Ну-с, кто следующий?

Мы все опять выстроились в затылок, только поддевка и полушубок продолжали сидеть на окне и разговаривали, теперь уже громко.

– Морда, истинно слово, кирпича просит, – сказала поддевка.

– Вин то ще ничого, – отозвался полушубок, – сразу видно, що за птыца, их до черта теперь развелось. А – баба, баба! Таких вишать треба або топить, як собак!

(Жизнь. Ревель, 1922. 26 июля. № 76)
Пьяная исповедь

Этот пьяный бред интеллигента, впавшего в буйный коммунизм – он был политруком какой-то части, – я слышал ночью, в товарном вагоне поезда Орел – Тула.

– Вы думаете – пьян? Совершенно правильно, до положения риз. Только до этого никому нет дела. Кто вам мешает, черт вас побери совсем! Скажите пожалуйста – трезвенники какие… Ведь это верно: по мне уж лучше пей да дело разумей. Дело… А если дела нет, а так – трепанье языка? Начхал я на ваши декреты!.. Вот встану в Туле и – напьюсь. Обязательно. Продам всю эту ерундовину и напьюсь… Я, милостивые государи, насилия над собой не потерплю. Не-ет, не потерплю!.. А впрочем – ваше драгоценнейшее!..

Он замолчал на несколько секунд. Заскрипела пробка в невидимом горлышке бутылки, забулькало что-то.

– Очаровательно… Древнейшие говорили: «In vino veritas». [44]44
  Истина в вине {лат.).


[Закрыть]
Так это в вине. А в самогоне?

Я вас спрашиваю – какая истина может быть в самогоне? Откровенно говоря, никакой. Нализался – и баста. Объяснение в участке… Мне как-то не по себе сегодня. Кажется – должно случиться непоправимое. Чего же вы молчите? Ага… понимаю… Друзья по вагону, с героем моего романа без предисловий, сей же час, позвольте познакомить вас. Онегин… виноват… В девятьсот десятом окончил университет. Обратите внимание – на весьма. Это раз. Подавал надежды, оставлен при университете, понимаете… пьяное дело… Это два. Был скульптором. Вылепил чью-то морду и – первый приз. Колоссально! Мог бы спиться от радости, если бы раньше… Плюнул. Пошел в артисты, был в преддверии Александринки. Карпов хвалил, Варламов… Но тут она ему сказала: «Брошу я карты, брошу биллиарды, брошу я горькую водочку пить…» Дура была – все равно не бросил… Мамочка, ведь это профанация искусства. От брака спирта с Мельпоменой только горячка рождается. Никаких двадцать! Ты должен быть гордым, как пламя, ты должен быть острым, как меч… Как Данте… Вот глупости – Данте… А Шекспир?..

– Господи! – взмолился бабий голос в углу. – И спать не дают охальники. Хоть бы ради Великого посту языки-то попридержали. Ругаются тут…

– Пардон, мадам, миль пардон… Божественные ручки ваши целую, страусовым пером шляпы… Но, собственно говоря, вы можете совершенно свободно заткнуть свою плевательницу. Я разрешаю вам… Апухтин… И вдруг, представьте себе, – война. Как, что, кем, чем, о? Ничего не известно. Признали мы за благо… скрепил барон Фредерикс? Позвольте, а мне какое дело – скрепляй! Не разговаривать! Все отставной козы барабанщики – в окопы… На первый и второй – рас-считайсь!.. Выпьем… Как говорят хохлы: выпьэм, шоб дома не журылысь… И ничего остроумного…

Опять заскрипела пробка.

– И кто ее выдумал – революцию? Есть анекдот: спрашивает неженатый женатого – ты как женился, по расчету или по любви? Нет, по глупости… По этому самому соображению и я в партию влип… Чрезвычайно просто. Идет рожа, на роже – английское сукно, у рожи – особняк, в особняке – Мюр и Мерилиз. А я гол и бос, в животе – митинг… Да… Скажете, продался? За сапожки фасонные душу заложил? А вы-то где были тогда, неподкупные? Почему – куска хлеба не дали… лизали? Ничего. Пройдет это. А он, мятежный… Хе… Помню – в юности говорили нам: народ превыше всего, иди на костер во имя его, жертвуй всем… Мы слушали, умилялись: ах, пейзаны… народовольство… сейте разумное, доброе, вечное..'. Сеяли благо, а взошло насилие. И где – спасибо? Ничего не понимаю. Мотаю головой, как баран. Послушай, милый мой, скажи, я обманул кого-то страшно или меня обманули? И почему – кровь? Разве можно, чтобы – кровь? Высшая справедливость, милосердие, и вдруг – стенка. По приговору реввоентрибунала девять оправданы, а шестьдесят два… Кто позволил, кому они нужны – шестьдесят два? Не отвечаешь, хитришь, милый. Ты тоже такой? Ну, одно слово, одно! Почему несли в душу светоч, создавали пророков, а вышло – гадость, шкурничество? Грабь награбленное. Как – грабь? Ведь у Карла Маркса… Дует здесь чертовски. Зачем – компартия, а человека не видно? Понимаешь – человека?

– Стыдно, – сказал кто-то в темноте, стараясь, видимо, изменить голос, – стыдно и страшно… До чего вы нас довели. Почему теперь правду говорит только пьяный, да и то в темноте, чтоб не увидели, боится? Что вы с нами сделали, вы, пьяницы и сифилитики? Когда конец всему этому, Господи?!..

– С подлинным верно. Устами вашими глаголет истина. Не партия, а клозет всероссийский, в самую точку. Гадит всякий, кому не лень. Сто больших утопий и миллион просто воришек. Главное – ничего нет запретного. Вали валом, все для будущего… Ловкая работа – схватил – и в заграничный банк. В банк… Для будущего… И будет мир, как сад цветущий, для окрыленных птиц-людей… Сад… Недавно подходит ко мне красногвардеец, спрашивает: вот вы – политрук, так объясните нам, когда ж рай-то на земле наступит. Я был трезв тогда, ей-богу… Ну и что я скажу? Когда? Отстаньте от меня, пожалуйста! В самом деле – такой дурак! Что я – нарком рая? Жди… Мир во человецех благоволение. Самое смешное – они ждут от начальника нашей дивизии – собственный дом в Харькове… на чужое имя… Тот не ждет от мадам Красиковой пуд бриллиантов. Мадам Луначарскую арестовали в поезде, в корзине – все ценности Гатчинского дворца… Троцкий… Рай – володимерское, богомазы… Аля вотр… [45]45
  За ваше… (фр.)


[Закрыть]


Фотографии И.Е.Репина с дарственной надписью Ивану Савину: «Необыкновенно красивому Ивану Ивановичу Савину. Пенаты.
На добрую намять. Илья Репин».
27 января 1927 г.
Обложка книги И.Савина «Ладонка» работы Л. Ковалевской – Рык. (Белград, 1926 г.)
Обложка второго издания книги Ивана Савина «Ладонка»
(Нью – Йорк, 1958 г.).
Дарственная надпись Ивана Савина на шмуцтитуле книги «Ладонка»
(Белград, 1926 г.).
Заявление Ивана Савина на соискание степени кандидата для получения стипендии для продолжения образования в высших учебных заведений в Бельгии.
Прошение Ивана Савина в Комитет по оказанию высшего образования русскому юношеству за границей.
Письмо Ивана Савина в Комитет по обеспечению образования русскому юношеству 30 июля 1923 г.
Прошение Ивана Савина о получении высшего образования в Бельгии.
3 июня 1923 г.
Иван Савин. Гельсингфорс, 1920-е гг.
Иван Савин, И.Е. Репин и Л.В. Савина-Соловьева, супруга И.Савина. Пенаты, 1920-е гг.
Генерал, Барон Врангель со своими соратниками. Крым, 1920 г.
Письмо Ивана Савина

Он снова достал бутылку и пил очень долго.

– Я не знаю, как это сказать… ну, словом, душно. Совесть… у меня еще совесть есть. Клянусь самым святым для меня… Вы чужие – но поймите… Бывает так мерзко за самого себя. Вы уйдите, будут другие, а это останется. Я знаю, вы думаете: пьян. Не противоречу. Что у пьяного, то есть у трезвого на уме. Вы думаете – гнойный нарыв на теле народа. Это мы… Добавлю – и вонючий… Совершенно ясно – лопнет он, нарыв. Потечет гной. Что тогда? Будет дет, и погибнет священная Троя… У меня была жена, такая славная. Развелся я с ней – модно. Говорила часто: ты безвольный, плохо кончишь. Вы не видели ее? Глаза синие-синие, блоковские. Любила страшно древнерусскую живопись… Не важно… Куда мне теперь? Что? Я ничего не говорю. Иногда такой страх. Ведь не слепой же я – вижу. Обманываем мы вас. И я тоже. Простите меня, я не нарочно, ц нечаянно. Я верил – будет счастье. И вот – разбитое корыто. Даже корыта нет. Горечь какая. Как быть? Скомандовать самому себе – кругом? Идти к Александринке, к Островскому, в чей-то тихий дом, в жуткую правду? Хорошо, я пойду. Мне здесь уже нечего делать. Пойду, буду ждать, как вы… Лучших дней… Но – клеймо… Разве стереть его? Ведь клеймо останется… Побежит за мной… Пальцем…

Он закашлялся и умолк. Мерно дребезжал вагон, в дверную щель дул свежий, весенний ветер. Чиркнула спичка, неярко облила коричневую стену, увешанную мешками и чайниками… Погасла…

– Нализался… – сонно вздохнула баба, – Погибели им, окаянным, нетути… Когда брали парнишку мово, одежда на ем была хоть и латаная, а – ничего, крепкая одежда. А вернулся, с войны-то, – гол как сокол… Только и радости, што – товарищ… Шпукулянты…

Сопя и кашляя, громко плакал в углу пьяный политрук…

(Русские вести. Гельсингфорс, 1923. 8 февраля)
Там

Мой затерявшийся в бескрайних полях город, такой старомодный, такой пыльный, такой прелестный… Широкие улицы, еле сдерживаемые рядами хрупких домов: прозрачные глаза окон, днем – серые, с белыми ресницами дрожащих занавесок, вечером – темно-темно-синие, с яркими зрачками керосиновых ламп. Кривые доски тротуаров: над ними зеленые, мохнатые руки кленов и лип. Старый, сгорбленный собор над обрывом. Жизнь радушная, теплая, как солнце. Солнце, как жизнь…

А когда я проснулся, – в окно стучали капли чужого дождя. Чужое море билось в холодную стену скал. Чужое небо мутной сталью висело над чужим городом. Где-то ходили, смеялись непонятным смехом, говорили на незнакомом языке чужие, непонятные люди. И почему-то – странно скачет наша издерганная мысль! – вспомнил я эту грустную, такую обыкновенную в наше необычайное время, историю. Историю маленького человека, кровавым сапогом вдавленного в выгоревшую землю моего далекого-далекого, такого пустого теперь и страшного города.

Павел… Павел Харитонович? Да, его звали – Павел Харитонович. Много лет служил он в казначействе, исписывал толстые книги цифрами, щелкал на счетах и был счастлив. Невысокого роста, чуть сгорбленный, с лицом таким, какие бывают на старых выцветших фотографиях, он так шел к нашим серым улицам, к пыльной площади у кладбища.

Бог не дал ему детей, ему и жене его, такой же милой, как и сам Павел Харитоновичей супруги всю силу своей искавшей выхода любви обратили на двух собачек. Собачки эти – совершенно одинаковые, длинные, рыжие, на кривых лапах, помесь таксы с дворняжкой – всегда бежали впереди них мелкой размеренной рысцой, благовоспитанно виляя хвостами. Если Павла Харитоновича видели на улице одного, считалось чуть ли не долгом осведомиться о супруге: если оба они шли без собачек – собачки были больны или наказаны за какую-нибудь шалость. Над этой дружной семьей добродушно подсмеивались, но и любили ее с той почтительной мягкостью, которую таила в себе русская глушь.

Теперь и ее нет, ничего нет…

За несколько лет до революции Павел Харитонович начал строить домик на Лисовской улице, где у него был купленный раньше клочок земли. Нанять рабочих он не мог – где столько денег взять? – и принялся сам за постройку. «Склеить две комнаты с кухней – не бог весть какая сложная работа, да и знакомый подрядчик советами помогает», – говорил он.

Надо было видеть, с каким любовным усердием, даже нежностью, «супруги с собачками» месили глину, клали кирпичи, белили, суетились, бегали по городу с просьбой «занять, ну – рублей тридцать до двадцатого, до жалованья… Понимаете, все готово, только полы осталось выкрасить… пожалуйста!».

Наконец скромный дом был выстроен, скромное новоселье отпраздновано, и с лица Павла Харитоновича сошло выражение неустанных забот и усталости. На воротах зазеленела долгожданная табличка «Дом Павла Харитоновича Ч.», из окон выглянули горшки с геранью и рыжие морды собак.

Время шло. Дремлющей стаей проплыли годы мира; звоном искрящейся стали прогремела война; пронесся смерч революции. Рушились троны; в муках борьбы рождались новые государства; в пропасть безысходного горя впадали миллионы великого, обманутого народа… А в доме на Лисовской по-прежнему бродила добродушная тишина, цвела герань и смотрели из окон собачки, немного, впрочем, похудевшие.

– Смотрите, Павел Харитонович, – шутили иногда те, что не потеряли еще способности шутить, – отнимут у вас дом. Ведь вы буржуй, живете на нетрудовой доход. У вас, говорят, даже утки есть…

Павел Харитонович удивленно поднимал брови.

– Никогда этого не может быть. Ведь сам, понимаете, сам, своими руками построил свой дом. На трудовую копейку, собственным трудом заработанную… А вы говорите – нетрудовой доход. Шутник вы, право…

Так в простоте сердечной думал маленький человек, потом и недоеданием создавший свое маленькое благополучие.

Но пришли большие люди. Люди, считавшие себя большими… Люди, не брезгавшие и такой копейкой – «с миру по копейке – коммунисту рубль»… В прошлом году Павла Харитоновича «уплотнили» – вселили в одну из комнат беспокойную, нахальную семью, криками и бранью наполнившую его безмолвный домик. Через месяц эта семья заняла и вторую комнату, вытеснив хозяев в кухню.

Павел Харитонович смирился, молчаливо перенес это горе. Он ходил по двору еще больше пожелтевший и осунувшийся, утром и вечером убирал сор, выброшенный жильцами из окон, виновато улыбался, когда над ним грубо смеялись его неожиданные квартиранты, и молчал. Только один раз сказал незлобно:

– Вот вы рубите дрова в комнатах, портите полы… А мы с женой по ним лазили, сами грунтовали, красили… сколько труда… Если вам не хочется выходить во двор, то вот – на крылечке можно или в сенях…

За это у него отняли кухню и милостиво разрешили жить в сарае. Быть может, и до сих пор они, четверо – два маленьких человека и две маленькие собаки, – жили бы, тесно прижавшись друг к другу, в маленьком сарае под соломенной крышей, если бы большие люди не вздумали еще раз пошутить над ними, лишить их последней радости – уток. Павел Харитонович аккуратно собрал под окнами перья – такой смешной! – пошел жаловаться кому-то, показывать вещественные доказательства кражи…

…Его выгнали со двора совсем, – сарай нужен был для дров.

– Фюйт! – свистнул ему вслед один из жильцов, – Жаловаться? Ах ты, лизун буржуйский, крыса казначейская! Тоже домовладелец выискался… «Мой дом, мой дом!»… Какой это, дурак, твой дом? Народный, а не твой… Ну, при, при ко всем чертям, да не оборачивайся, а то еще в морду дам!

А через два дня на базаре шушукались бабы: «…Вин дистав десь (где-то) ливорверт… убыв одного жильця, раныв трех… та и выбиг, як самасшедший, на вулицю… схватылы его, а вин плаче…»

…Павла Харитоновича расстреляли. Жена его сошла с ума. А рыжих собачек кто-то в приступе жестокой жалости убил у родных ворот…

(Жизнь. Ревель, 1922. 18 сентября. № 99)

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю