Текст книги "«Всех убиенных помяни, Россия…»"
Автор книги: Иван Савин
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
Век нынешний и век минувший
При сравнении века нынешнего и века минувшего, русской смуты начала XVII столетия и русского бунта 1917 года, сравнении, столь модном теперь, бросается в глаза недостаточная обоснованность такого сравнения.
Смутное время было вызвано естественным прекращением династии и борьбой за власть верхов московского боярства, стоявшего у самого трона вымершего рода Рюриковичей. Революция 1917 года родилась в дыму слишком затянувшейся войны и была выброшена на поверхность стараниями так называемого третьего сословия или, вернее, вождей – действительных или самозваных, это уже другой вопрос – этого третьего сословия. Непокорное, властолюбивое боярство московской Руси к нашему времени переродилось в твердую опору трона и в 1917 году резко отмежевалось от революции, угрожавшей не только социальному, но и просто физическому его существованию.
В московской смуте анархическое движение шло от периферии к центру, от провинции к Москве. Бесчисленные воры, разбойники и «тати», использовав ослабление центральной узды, образовали на всех окраинах тысячи крупных и мелких шаек, без особых раздумий переходивших то к одному, то к другому самозванцу. Тушинский и все иные воры главным образом опирались на бродивших по всей стране головорезов. Но в Москве, но в центре все эти годы продолжал теплиться огонек государственности; попытки к воссозданию распадающейся страны не прекращались, несмотря на обстановку, слишком противоречившую развитию и укреплению этого здорового национализма.
В нашу эпоху мы все были свидетелями обратного. Погромно-анархическое движение шло в наши годы от центра к периферии, из Петербурга на окраины. Центральная власть не только благословляла, но и творила банды Красной гвардии, преступным морем разлившиеся по всему государству. Власть обязанная, какие бы политические цели она ни преследовала, охранять целостность государства, в действительности всемерно способствовала развалу всего государственного аппарата – Временное правительство, вероятно, бессознательно, а коммунистическое – сознательно.
Советский Тушинский вор сам создавал, укрепившись в центре, советских разбойников и татей в провинции для поддержки своей захватной власти. Призывы к погрому всего того, что не сочувствовало повальному грабежу и разорению страны, в смутное время главным образом вырабатывались в «походных канцеляриях» бесчинствующих шаек, откуда рассылались уже по городам и весям России; этими призывами – назывались они тогда «прелестными письмами» – сначала была наводнена провинция, а затем уже центр.
Коммунистический Тушинский вор с первых же дней своего воцарения на опустевшем троне занялся широкой фабрикацией «прелестных писем» в виде резолюций, пораженческих приказов, декретов, засыпая ими обалдевший народ, «Агитлитература» смутного времени была делом частным; Тушинский вор ввел ее в общегосударственные рамки, придав ей всю силу правительственного авторитета.
Наконец, в смутное время был не только Пожарский, но и Минин.
У нас Мининых не было. В роли первого гражданина, спасителя разворованного отечества, демонстрировал себя, и не раз, Керенский, но с этой кандидатурой в Минины можно считаться разве только в не совсем здравом уме и твердой памяти. У нас было сколько угодно Мининых разрушения, но ни одного Минина созидания разрушенного. В буквальном смысле слова пустив по миру страну и народ, наши Минины частично растворились в обывательской гуще, частично отрясли прах родной земли от ног своих, частично «переметнулись» в стан Тушинского вора.
У нас были только Пожарские, и первый из них – Корнилов, память которого благоговейно чтим мы сегодня.
Тот, исторический князь Пожарский, стал во главе добровольческих дружин смутного времени, созванных, одетых и снабженных историческим Мининым.
Наш Пожарский, грудью идя на анархию государственную, вел за собой голодных и раздетых добровольцев, вел к победе и пал в борьбе, окруженный стихией непонимания, злобы, равнодушия и предательства.
Исторический Пожарский не только шел рука об руку с величайшим патриотом смутного времени, но и был создан им, ибо, не будь Минина, не было бы национальной дружины и незачем было бы призывать князя. Наш поддельный Минин – Керенский – предал нашего Пожарского – Корнилова.
Кузьма Минич Захарьев-Сухорук, небогатый нижегородский торговец, в 1611 году бросил прекрасные свои слова: «Заложим жен своих и детей, но спасем Россию». И, спасая, дал родине Пожарского.
Наш Александр Федорович «Минин», ничтожество из второсортных адвокатов, в 1917 году заложил Россию, но спас себя. И, спасая себя, предал Корнилова.
Солдат с головы до ног, военный прежде и превыше всего, Корнилов был и величайшим гражданином. Вспомним его выступления на государственном совещании в Москве, в разгар пораженческой идеологии и всяческих «прелестных» писем и речей. Но там были поддельные Минины, были «прелестные» наши герои.
И вскоре Корнилов был назван изменником, а первый самозванец второго смутного времени бежал за границу, бросив страну и народ на милость Тушинскому вору, любезно доставленному нам германским Генеральным штабом.
Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, разогнав многоликую тать, был окружен любовью и признательностью народной. Лавр Георгиевич Корнилов пал в борьбе за дело, начатое им и лучшими сынами России.
Когда утихнут бури настоящего, история скажет свое слово. Народ, обманутый дружными усилиями Временных и советских Тушинских воров, прозреет и горячей молитвой помянет генерала Корнилова, с такой честью, бесстрашием и национальной болью соединившего в себе и Минина, и Пожарского.
…И только ты, бездомный воин,
Причастник русского стыда,
Был мертвой родины достоин
В те недостойные года…
(Новые русские вести. 1926. 13 апреля. № 688)
История великой русской революции
Настоящее издание нецензурным комитетом комиссариата народного просвещения в качестве учебного пособия для танцулек 1, 2 и 3-й ступени и на цигарки волостным и уездным исполкомам одобрено не было.
Предисловие
Предлагая вниманию читателя свой последний научный труд, я отнюдь не тешу себя мыслью, что мне удалось отразить в нем весь героизм пережитой и переживаемой нами эпохи, весь пафос разрушения старого и созидания нового. Нет, такая гигантская работа не по силам даже известному истерику русской революции, многоуважаемому и достопочтенному Павлу Николаевичу Милюкову, не говоря уж обо мне, обремененном многочисленным семейством и академическим пайком (одна пятая и шестьдесят три в периоде фунта хлеба, ордер на право получения ста восьмидесяти шести пудов бревен с Эрмитажа, когда он окончательно развалится, и полное собрание сочинений Карла Маркса на языке южноафриканского племени фокстрот). Но вложить и свою скромную лепту в общее дело, доказать этим хвастунам французам, что ваша, мол, революция в сравнении с нашей – это клоп в сравнении со взбесившимся ослом, – такова моя столь же благородная, сколь и ответственная задача.
Считаю нужным сказать, что российская Академия без Наук чуть было не наградила меня премией имени Демьяна Разбогатевшего, но, к сожалению, в Академию без Наук явился некий политурщик (агент Политуправления) и любезно заявил мне:
– Еще один такой научный труд, и вы останетесь без головы!
Ни один уважающий себя ученый не согласится остаться без головы. Поэтому я вынужден опубликовать свои изыскания там, где не умерший от голода, не расстрелянный и не высланный профессор не считается редким ископаемым, как в России, то есть – за границей.
Лекция первая
Еще в 1905 году, будучи весьма бессознательным мальчишкой – я даже не знал разницы между самосудом и советским судом, считая последний учреждением более гуманным, – познал я сокровенную сущность революции. Кухарка пришла с базара и объявила нам, пугливо забившимся в детской:
– У городи ливорюция. Грабять лавки и крычать уря.
С тех пор много лет подряд казалось мне, что всякая революция начинается грабежом и оканчивается громогласным «ура!». Это убеждение было так сильно, что сейчас же после февральского 1917 года переворота я принялся энергично прятать все более-менее ценное и пить сырые яйца, чтобы потом, когда первый героический этап будет пройден, вместе с другими драть глотку вовсю.
Увы! Революция 17-го года началась с «ура» долгого и восторженного, и пока я, дурак, укреплял свой голос – другие наслаждались криками. А то, что я так усердно прятал, – потом все равно нашли. Не говори – их нет, но с благодарностью – были…
В широкой публике весьма распространено мнение, что наша революция была великой и бескровной. Насколько она была великой, как человек серьезный, судить не берусь, но бескровной она была безусловно – на протяжении нескольких месяцев не было убито ни одного человека. Потому что нельзя же, в самом деле, считать людьми те десятки тысяч офицеров, помещиков, казаков и полицейских, которые стали жертвой святого народного гнева, это во-первых. Во-вторых, в большинстве случаев и здесь народный гнев вылился совершенно бескровно: офицеров, помещиков, казаков и полицейских вешали на телеграфных столбах. В борьбе обретешь ты право свое!
Революция оказалась необычайно плодовитой: в первые же дни своего бьггия она родила столько детей, перешедших в историю под кличкой – «завоевания», что сперва казалось, будто все взрослые превратились в детей. Первым завоеванием была свобода слова, причем разрешалось говорить что угодно, когда угодно, зачем угодно и обязательно так, чтобы оставалось часа два в сутки свободного времени – полущить на Невском семечки и немножко побить стекла в каком-нибудь дворце.
Были случаи, когда ораторы говорили по несколько суток сряду, посвящая только несколько минут набегам на винные погреба. Говорят, что г. Керенский мог декламировать 24 часа и четырнадцать секунд в сутки, и эту декламацию все горничные очень даже одобряли, особенно когда со слезой. Чернов и Чхеидзе тоже говорили мало. «Бабушка русской революции» митинговала так правдиво, что, солдаты петроградского гарнизона были искренно удивлены, что Брешко-Брешковская – это фамилия «бабушки».
– Я думал, – говорил мне один солдат, – что это прозвище у ей такое, потому брешет она здорово…
Через час после свободы слова родилась свобода ругани; еще через час свобода совести. Конечно, было очень нетактичным со стороны многоуважаемой роженицы и ее многочисленных супругов напоминать о совести в такое бессовестное время, но так было. Все тюрьмы получили телеграфное распоряжение – немедленно освободить всех политических до конокрадов включительно. Настало веселое время.
В нашем, например, городе не было ни одного политического арестанта, кроме разве лысого аптекаря, очень левого элемента, который незадолго до того ушел из «Союза русского народа», считая его недостаточно радикальным. Что делать? Судили, рядили отцы наши, думцы и земцы, и по совету губернского представителя Временного правительства постановили:
– Дабы не отставать от всей свободной России, выпустить из тюрьмы уголовных, взяв с них предварительно клятву в добродетельной жизни.
Церемония освобождения «борцов за свободу» была так трогательна, что даже лысый аптекарь заплакал, успев только сказать освобождаемым: когда мы, социалисты, страдали за революцию… Специально выписанный румынский оркестр, совершенно трезвый, играл «Марсельезу» и «Вы жертвою пали» с таким чувством, что жена пристава второго участка всенародно поклялась все силы свои отдать укреплению революции. Все дамы были в красном, с огромными букетами в руках. Мы, гимназисты, до трех часов ночи жарили на балалайках, гитарах и мандолинах «Во саду ли, в огороде», «Ах, мама, мама, мама», «Сидит милый на крыльце» и прочие революционные песни.
В стройном порядке, с растроганными, но гордыми лицами вышли на свободу борцы за революцию и в ту же ночь ограбили и убили девять человек и одну массажистку…
За свободой совести родились с поразительной быстротой: свобода мордобития, свобода грабежа и свобода от защиты отечества. Все эти свободы были весьма похожи на удочку, которая, как известно, есть такой инструмент, на одном конце которого находится червяк, а на другом – дурак: люди с удочками-свободами в руках улавливали червяками тех, что болтались на конце этих почтенных инструментов. Хотя мне кажется, что свобода еще менее сложна, чем удочка: в ней и червяков нет.
Свобода мордобития, как упоминалось выше, называлась «народным гневом», свобода грабежа – социализацией и экспроприацией. Свобода от защиты отечества никак не называлась. Долой войну! – и никаких испанок. В отношении этих испанок, мешающих миру, надо сказать, что г. Керенский хотя и брюнет, но не испанка, так как поражению русской армии он абсолютно не мешал и вообще вел себя недурно. Из декламаторских его произведений этого периода наиболее замечателен «Рассказ № 1».
Была еще свобода печати, но так как непечатные темы не входят в мои задачи, то я и отсылаю интересующихся этим вопросом узких специалистов к любой советской газете, предупреждая, что все же им лучше ознакомиться с газетами 17-го года. Гораздо поучительнее и, так сказать, «забористее».
Дабы покончить с завоеваниями медовых месяцев революции (о взятках и подлогах речь впереди), укажу еще на свободу лжи. Не будет преувеличением утверждать, что девять десятых всех «уговаривающих» и «главноуговаривающих» были Брешко-Брешковскими.
Кто-то имел терпение записать восьмичасовую речь одного из московских декламаторов – с десятиминутным перерывом на арест племянника двоюродного брата жандармского полковника – и нашел, что только три слова в ней более-менее приближались к правде, и то они были сказаны не оратором, а слушателем:
– С жиру бесится…
В июне 17-го года в Киеве я имел радость наблюдать такую сцену: на трибуну – традиционная бочка – влез лохматый парень, сочно сплюнул и возопил:
– Това-а-арищи! Теперь, значит, тот самый первый май, который мы празднуем первого мая…
– Май уже прошел, – крикнули в толпе.
– Это все единственно. Това-а-рищи! Проклятый старый режим сожрал все мое состояние здоровья. Това-а-рищи! Я восемь лет страдал в Сибири за революцию…
– Брешешь! – раздалось в толпе.
– Ты ж на каторге был за то, что магазин на Крещатике ювелирный обчистил. Эй, кто поближе, бей его в морду!..
История эта будет неполной, если не сказать, что лохматый парень, чего и следовало, собственно, ожидать, оказался одним из главных представителей Киевской революционной власти. В больницу отвезли его на автомобиле… [48]48
Текст публикации подписан – Жан Жаныч, в заключении указано – «продолжение следует».
[Закрыть]
(Дни нашей жизни. 1923. № 2–4. С. 29–31)
Политическая сатира в 1905–1906 гг.
Дела давно минувших дней…
Затихли они в тяжелом томе сатирических журналов 1905–1906 годов. Бережная рука складывала их один за другим в укромном уголке, прятала потом от обысков «слуг распоясавшейся реакции», сберегла до наших дней, до наших дел – диаметрально противоположных прежним. Но, может быть, также пахнущих кровью…
С моим архивом, с пестрой семьей усердно собираемых мною документов второй русской революции, эти свидетели революции первой неразрывно связаны общностью устремлений, тем же упорным севом народного восстания. И одинаковыми плодами!.. Убиение первой – «реакцией», второй – большевизмом!
Перелистываю цветные страницы увесистого тома. Бесконечно следуют друг за другом легальные и нелегальные «Бомбы», «Паяцы», «Вампир», «Нагаечка», «Буря», «Девятый вал», «Гвоздь», «Пулемет», «Перец»… Бесконечная вереница названий, красок, карикатур. Закрывало «Главное управление по делам печати» один журнал, на следующий день появлялся новый. Конфисковали «Нагаечку» – выходила «Плеть». Сажали в тюрьму редактора «Потока» – помощник редактора через день выпускал «Пламя». Шумной лавой растекалась из Петербурга былых годов сатирическая печать – редко художественная, далеко не всегда остроумная, но отвечавшая настроению тогдашнего общества, буйная, подымавшая дух, звавшая на баррикады. Прозревал ли двадцать лет тому назад хоть кто-нибудь с упоительных высот баррикад – грядущее зарево большевизма?
Дела давно минувших дней…
Кто был излюбленной мишенью сатирических листков 1905–1906 годов? Как это ни странно, главным образом нападали и в стихах, и в прозе, и в рисунках на «графа Полусахалинского» – Витте. Одиозные для того времени фигуры Плеве, Победоносцева, Дурново, Дубасова, Мина и прочих – далеко не пользовались такой популярностью, как Витте, постоянно обстреливаемый и слева, и справа.
Под рукой у меня свыше пятидесяти журналов (большей частью № 1 и 2). И все они в первую очередь на все лады осмеивают финансовые проекты Витте. Вот № 1 (1906 г.) журнала «Вампир», отличающегося от своих бесчисленных собратьев и лучшей бумагой, и юмором лучшего тона. На странице шестой читаем:
«Никто необъятного объять не может»
(по Козьме Пруткову).
«Однажды, когда ночь покрыла политические горизонты невидимою своею епанчею, знаменитый русский финансист и граф, у ступенек Биржи с толстейшей бухгалтерской книжищей сидевший и несметные ряды цифр с превеликим вниманием смотрящий, – некий плательщик налогов к нему с вопросом подступился:
«Скажи, братец, сколько государственных долгов записано в сей книжище?»
«Мерзавец! – ответствовал сей: – Никто необъятного объять не может».
Сии с превеликим огнем произнесенные слова на прохожего желаемое действие возымели, и очутился он без промедления в ближайшем узилище, Петропавловской крепостью именуемом».
Попытка Витте заключить в Берлине у банкира Мендельсона заем потерпела неудачу, и тот же «Вампир» (№ 3) поместил комбинацию из трех пальцев, пояснив ее так: «Песня без слов» Мендельсона. Посвящается Витте…»
Почти все страницы «Волшебного Фонаря» (первых двух номеров) заполнены хлесткими поэмами в честь «братца Витте». Здесь же Витте пускает мыльные пузыри с надписью «Конституция», показывает американским банкирам картонную Государственную Думу, везет Россию на автомобиле в пропасть.
Ни один журнал не оставляет в покое талантливого министра финансов и выдающегося государственного деятеля (теперь это пора признать). В «Паяце» Витте играет на балалайке между другими музыкантами – Дурново и Победоносцевым. Здесь же учитель русского языка приказывает ученикам слово «правительство» писать так: «правиттельство» (чтобы было ясно, кто в середине…).
«Гвоздь» посвящает ему эпиграмму:
Умом вам Витте не понять,
Аршином чести не измерить…
Но время, кажется, понять:
Он может только лицемерить!
В «Жупеле» (№ 2) Витте изображен с двумя знаменами в руках – трехцветным и красным, под ними надпись: «Отставка!» И с левой, и с правой…
В «Забияке» (№ 1) Витте ломает рубль.
В «Знамени» (№ 1) «его сиятельство братец», вооруженный штопором, обнимает внушительных размеров сороковку и говорит «со слезой»:
– Одна только ты у меня, голубушка, и осталась…
Журнал «Игла» остроумно высмеивает то же введение винной монополии: на рисунке Витте с бутылкой водки, а внизу пояснение: «Аква Витте…»
Интерес к графу со стороны сатирических листков до такой степени неисчерпаем, что кажется вполне понятным его «собственноручное» письмо (в № 3 «Сигнала») такого содержания: «Братец-редакгор! Я требую, чтобы меня хоть восемь часов в сутки оставляли в покое. Витте…»
Чрезвычайно много места уделено и другой злободневной теме первой революции: борьбе правительства с революционной печатью – в первую очередь, с революционной сатирой. Особое внимание к этому вопросу не требует пространных объяснений: полицейские кары прежде всего обрушивались на издателей, редакторов и сотрудников юмористических журналов.
«Молот» печатает интересную пародию на арию Ленского:
Ария редактора
(Перед судебным разбирательством. Опус 129)
Куда, куда вы удалились,
Товарищи моей весны?
Одни – в тюрьму переселились,
Другими – деньги внесены.
Что суд грядущий нам готовит?
Его мой взор напрасно ловит.
В судебной мгле таится он.
Нет нужды: прав иль нет закон!
Сражен ли я – под стражу взятый,
В тюрьме влачащий житие —
Статьею сто двадцать девятой,
Иль гибну по иной статье —
Отсюда, из «приюта неги»
Мне путь один – в снега Пинеги…
Заутра купят две столицы
Лишь «Время Новое» и «День».
А я с газетой – я темницы
Сойду в таинственную сень,
И судопроизводства Лета
Поглотит нас с тобой, газета,
И опечатают листы…
Читатель мой, придешь ли ты
На свежий холм литературный —
Сказать: винимый в массе дел,
Из-за меня в тюрьме сидел
Он на рассвете жизни бурной…
Ежедневно в те годы переодические издания получали «предупреждения», за коими следовала приостановка журнала или газеты и – вышеприведенная «ария редактора». Каскад «предупреждений» недурно отражен в таком, например, «случае из жизни» («Игла» № 1): «Один редактор, открыв коробку с папиросами и прочтя лежавшую в ней бумажку с надписью «остерегайтесь подделок», воскликнул:
– Черт возьми! Опять предупреждение…»
Очень часты в журналах такие объявления: «В тюрьме за скромное вознаграждение согласен сидеть с 24-го числа сего месяца в качестве редактора или издателя. Согласен в отъезд…»
Вероятно, тот же «заместитель» редакторов, руководствуясь собственным опытом, проводит в № 1 «Иглы» такие филологические изыскания: «От какого слова происходит «полиция»? Конечно, от рода службы – «по лицу»…»
В № 7 «Спрута» – предшественник «Сатирикона», издававшийся Корнфельдом же, – приведен такой диалог:
– Вы чем занимаетесь?
– Я сижу литературным трудом…
В № 1 «Зарниц» Теффи меланхолически замечает: «Садитесь, пожалуйста!» – сказал прокурор, узнав, что у редактора нет залога…»
Кто мог думать, что очень скоро – что для вечности каких-нибудь 10–15 лет! – «жестоких прокуроров» заменят следователи ГПУ и скажут, указывая на землю:
– Ложитесь!.. – и даже без «пожалуйста»!
Не кажутся ли теперь все «ужасы» сатирических журналов былых годов, все эти предупреждения, полиция, редакторские арии и пр. – милой сказкой в сравнении с нынешней, советской «свободой слова»?
Каким, действительно, «братцем» кажется покойный Витте в сравнении с Феликсом Дзержинским!..
(Новые русские вести. 1926. 6 января. № 611)