Текст книги "Все равно будет май"
Автор книги: Иван Свистунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Душенков замолчал. Нелегко делать такие признания. Лицо казалось спокойным, только голос выдавал волнение.
– Ничего не лишился – ни партийного билета, ни должности, а жену потерял. Понимаю, не из-за этого Нонна ушла. Были другие причины. Главная, думаю, заключалась в том, что никогда не любила она меня по-настоящему. Все же последним толчком была та история с письмами и фотографиями. Можешь поверить мне: наказан я с лихвой. Вот и все, что хотел тебе сказать.
– Хорошая она женщина, – в раздумье проговорил Афанасьев. Вспомнился звонок Нонны, ее встревоженный, звенящий обидой и гневом голос. – И честная.
Душенков встал:
– Сегодня вечером тебя отвезут в госпиталь. Такая война, что, может быть, и не приведется больше увидеться. Прощай.
Они уже раз прощались. В Испании, под Мадридом, когда шла в бой их бригада. Тогда обнялись, расцеловались, сказали друг другу:
– Живи!
И остались живы.
Афанасьев приподнялся, протянул руку:
– Живи, Яков!
Душенков пожал ее сильно и благодарно:
– Живи, Петр!
Хотя дивизия, да и весь фронт продолжали отступать, все же теперь было легче: вокруг свои. Только мысль о жене и сыне осколком сидела в сердце Алексея Хворостова. Он знал: как бы отец и мать ни относились раньше к Азе, сейчас они сделают все для невестки и внука. Мучило и пугало другое: немецкое наступление продолжается. Кто скажет, где оно захлебнется, где наконец наши войска остановят захватчиков. А вдруг гитлеровцы дойдут до Троицкого? Успеют ли Аза и Федюшка эвакуироваться? Двигаясь по белорусской земле, сколько видел он людей, не успевших уехать с нашими войсками. Что будет, если Аза и Федюшка окажутся в оккупации? Как сможет он жить, дышать, воевать, зная, что в Троицком в руках врага остались беззащитными его жена и сын?
Каждый день Алексей писал письма Азе: «Уезжай из Троицкого. Ты как-то говорила, что у тебя есть тетка в Омске. Вот и уезжай с Федюшкой в Омск. Немедленно! Как только получишь мое письмо, сразу же и уезжай».
Писем из Троицкого не было. Страшно было слушать сводки «От Советского информбюро». В них почти ежедневно появлялись новые направления. Сумрачный голос диктора извещал: «После упорных и ожесточенных боев с превосходящими силами противника наши войска оставили…»
Зачем он отвез жену и сына в Троицкое! Надо было сразу отправить их в Омск. Но кто мог подумать, что гитлеровцы за несколько недель прорвутся в самое сердце России! Если бы ему тогда, в первые дни войны, кто-нибудь сказал об этом, он, пожалуй, на месте пристрелил бы паникера и провокатора.
А война шла, и все страшней были рассказы о жестоких расправах гитлеровцев с мирным населением в оккупированных районах. Мучительно было думать, что он ничего не может сделать, чтобы защитить слабую женщину, ребенка, стариков родителей.
Прошло недели две, и стало ясно: немцы в Троицком. Теперь ни письма, ни весточки ждать было неоткуда. Словно черная глухая стена отделила его от родных. Оставалось только одно, что он еще мог сделать для их спасения: бить врага. И разбить! Погнать с родной земли. Только в этом была надежда, что снова увидит он темные глаза Азы, почувствует тепло Федюшкиной стриженой макушки, переступит отчий порог. Только одно: бить врага!
Глава пятая
УЛИЦА ЗОЛОТАЯ
1
Если бы командир роты старший лейтенант Сергей Полуяров вел дневник, то в июле и августе сорок первого года в его ежедневных записях чаще всего встречалось бы одно слово: отступили! С боями, теряя людей убитыми и ранеными, дивизия отступала. Где по асфальту шоссе, где по пыльным проселкам, сквозь леса и через болота они отходили на восток.
Проявил ли умение, знания, расторопность командир дивизии или ему просто повезло, но части соединения не попали в мешок, который им приготовило гитлеровское командование в районе Белостока. И теперь, сохраняя боевую технику и личный состав, ведя арьергардные бои, дивизия отходила на восток.
Если военное счастье – можно ли так сказать об отступающей дивизии? – сопутствовало командиру соединения, то командиру роты старшему лейтенанту Полуярову просто везло. За два месяца боев его рота понесла самые незначительные потери: трое убитых и восемь раненых. Может быть, объяснение такого редкого в то дни факта заключалось не столько в опытности, смекалистости командира, сколько в том, что все бойцы роты были отлично обучены, отбыли до войны весь срок действительной службы – осенью ждали демобилизации.
Используя многочисленные белорусские реки, дивизия оборонялась упорно и стойко, порой переходила в контратаки. И все же отступала. Так дошли до Днепра. Странно было думать, что об этой реке великий писатель написал: редкая птица долетит до середины Днепра! Может быть, где-то там, у Киева, Днепропетровска и Херсона, Днепр – река могучая и широкая. Здесь же в камышах и осоке пробиралась тихая речушка с зыбкими берегами, невозмутимая и ласковая, как белорусская девочка-подросток.
Рота окопалась на восточном берегу Днепра среди березового подлеска.
– Ну, здесь и пошабашим. Дальше отступать не будем. По всем признакам, Гитлер выдохся, – вслух мечтал Сергей Полуяров.
– Пора бы! И так куда дошел!
Настроение было боевое. Из роты в роту передавали достоверное: свежие дивизии прикрывают линию Ярцево – Ельня, в районе Великих Лук наши части расколошматили вражеский корпус и гитлеровцы бежали, бросая убитых, раненых, машины, орудия.
Неожиданно в роту явилось начальство: командир батальона, его адъютант старший и связной.
– Как дела, Полуяров?
– Окопались, к бою готовы. Надеемся, что приказов отступать больше не будет.
– На бога надейся, а сам не плошай, – мрачно пошутил комбат. – Есть приказ командира полка: на нашем участке фашистов через Днепр не пускать. Считайте, что это ваш последний рубеж.
– Огнем поддержите?
– Поддержим! Артиллеристы уже оборудовали огневые позиции. Как настроение у бойцов?
– Настроение хорошее. Отступать только надоело.
– Вот и не придется вам больше отступать. Командование дает вам такую возможность, – усмехнулся комбат.
– Не отступим!
Гуськом, хоронясь от немецких пуль, начальство проследовало к соседу справа. Видимо, и для них было такое же указание: не отступать.
Луг, на котором заняла оборону рота Полуярова, был низкий, щедро поросший болотистой травой. Вырытые траншеи быстро наполнялись желтой жижей. За ночь все же обосновались неплохо, углубили траншеи, вырыли блиндажи. Два станковых пулемета стояли хорошо замаскированные, готовые к бою.
Утро наступило светлое, теплое. Из батальонной кухни, расположившейся в ближнем лесу, бойцы притащили термосы с супом и кашей.
Гитлеровцы были на противоположном берегу, и даже невооруженным глазом можно рассмотреть, как копошатся они в редком березняке.
Полуяров по неглубокому – по пояс, не больше, – ходу сообщения обошел весь участок своей роты. Проверил, как устроились пулеметчики, поговорил с командирами взводов, передал приказ командира полка.
– Стоять насмерть! – бойко отштамповал младший лейтенант Виктор Воротников, имевший пристрастие к громким газетным фразам.
Полуяров поморщился: зачем так уточнять?
– Я бы сказал: стоять на жизнь! Оптимистичней получается, Виктор.
– Две стороны одной медали. Не волнуйся, Сергей. Будем стоять и на жизнь и на смерть!
В этом Полуяров был уверен: рота будет стоять. И взвод Виктора Воротникова будет стоять. Почему-то подумал, что видит он их всех сегодня в последний раз. Молодых, веселых, красивых. Почему в последний раз? Ведь были уже и Неман, и Березина… Почему же Днепр – последняя река? Предчувствие! Никогда он не верил в предчувствия, снов никогда не запоминал, смеялся над приметами, любил тринадцатое число и черных кошек. Почему же в такое светлое радостное утро лезут в голову дурацкие мысли: вижу их в последний раз!
Полуяров вернулся в свое укрытие. Старшина готовил завтрак: поставил на ящик от снарядов два котелка каши с мясом, нарезал хлеба. Вопросительно посмотрел на командира:
– Налить?
– Что-то не хочется.
Да и есть не хотелось. Поковырял ложкой в котелке, налил кружку чаю. Все не шла из памяти веселая розовая полудетская физиономия Виктора Воротникова и его слова: «Будем стоять и на жизнь и на смерть!» Хорошо бы на жизнь!
Чай допить не удалось. Утреннюю тишину смял, растоптал, распял грохот артиллерийской канонады. Спрятавшиеся за лесом немецкие гаубицы били по тылам полка. Снаряды с воем неслись над головой и рвались где-то сзади.
Рота лежала, прижавшись к сырой желтой глине траншей. Бить по переднему краю нашей обороны немцы боялись – слишком близко от своих передовых позиций. Артналет продолжался минут двадцать. Потом разрывы снарядов стали глуше, – видно, немцы перенесли огонь в глубь нашей обороны.
И вдруг раздался воющий гул авиационного мотора, чей-то крик: «Воздух!», и сразу же вокруг поднялась беспорядочная ружейно-автоматная стрельба. Били по «юнкерсу», что шел низко над лугом и пулеметными озлобленными очередями крестил траншеи роты. Одна за другой разорвались три бомбы.
В это время Полуяров увидел, что немцы бегут по прибрежному лугу к реке, тащат лодки, бревна, бочки. Поднялся, крикнул:
– Огонь!
Станковые и ручные пулеметы ударили по переправляющимся немцам. Лодки переворачивались, расползались плоты, но гитлеровцы уже достигли нашего берега и ползли в осоке, с каждой секундой их становилось все больше и больше. «Надо сбросить в реку!» – решил Полуяров и передал по цепи приказ:
– В атаку! Вперед!
Несколько секунд казались мучительно долгими. Не встают! Не поднимаются! Не кричат «ура»! Где же, Виктор, твое «Будем стоять и на жизнь и на смерть!».
И Полуяров не выдержал. Выскочил с автоматом из укрытия, закричал:
– Ура! Вперед! – и бросился по лугу, туда, где копошились и спешно окапывались гитлеровцы. Он бежал не оглядываясь. Все же спиной чувствовал: рота поднялась. Вот справа с разгоряченным лицом во главе своего взвода пробежал Виктор Воротников.
«Милый мой!» – подумал Полуяров.
Когда немцы были уже рядом, Полуяров дал несколько очередей из автомата. На песчаном берегу шла рукопашная. Теперь фашисты на уцелевших лодках и плотах устремились назад. Бойцы роты добивали ползущих гитлеровцев, которые путались в осоке и захлебывались в болотной воде.
Подошел младший лейтенант Виктор Воротников:
– Товарищ старший лейтенант, приказ выполнен! Стоим! И стоять будем.
Авиационный мотор взвыл как-то сразу, «юнкерс» вынырнул из-за леса и низко, почти над головами, промчался, прошивая берег пулеметным свинцом. Тяжелый удар в грудь бросил Полуярова на землю. Он увидел над собой молодое, розовое, бледнеющее и расплывающееся лицо Виктора Воротникова. В ушах стоял гул авиационного мотора. Но гул все стихал, все бледней и расплывчатей становилось уходящее лицо Виктора…
Сергей Полуяров просыпался, снова засыпал, но никак не мог понять, где он и что с ним. То было ощущение полного покоя и тишины, то вдруг начинало невыносимо болеть плечо, и он пытался и не мог повернуться на бок. Порой ему казалось, что под ним работал мотор, который все время его трясет. Но когда проснулся окончательно, понял, что лежит в вагоне. Куда-то его везут. С трудом приподнялся, глянул в окно – река.
– Что за река? – хрипло спросил лежавшего на соседней полке раненого.
– Известно – Волга!
– Как Волга?
– А ты думал, Висла или Одер! Нет, брат, нам их уже не увидеть. Во всяком случае, мне. Отпрыгался. На одну треть меня укоротили.
Полуяров машинально проверил: нет, его собственные руки и ноги на месте. Только дышать трудно, грудь забинтована. Значит, ранен в грудь.
– Куда же нас везут?
– Все равно теперь! – вздохнул сосед. – Говорят, в Свердловск.
Месяц в госпитале тянулся чередой бледных немощных дней: врачебные обходы, перевязки, вонючие микстуры, бледно-синяя овсянка, жидкий чай. Ранений было два. Одно в грудную клетку, где-то по соседству с сердцем прошла пуля («Счастлив твой бог», – сказал хирург), и в плечо.
Когда дело подошло к выписке, начальник госпиталя вызвал к себе Полуярова:
– Как настроение, товарищ старший лейтенант?
– Нормальное!
– Какие планы?
– Обыкновенные: на фронт!
– Рановато, рановато. Вот что! Или оставайтесь еще дней на десять в госпитале, или можем отпустить домой на тот же срок, отдохните.
Полуяров улыбнулся:
– Куда домой?
– Семья на оккупированной территории?
– Нет у меня семьи. Не успел обзавестись.
– Ну, родители?
– Давно успел потерять.
– Так никого и нет и поехать некуда?
И Полуяров вспомнил: а город, где он рос, учился, работал. Где прошло детство и юность. Разве не родина! Сказал обрадованно:
– Есть куда поехать! Есть! Выписывайте отпуск на десять дней.
2
В вагонное окно заглядывало утро, не по-осеннему светлое и солнечное – бабье лето. Ночью прошел дождь, и теперь все светилось и дрожало, обсыпанное живым серебром: и пожелтевшие листья придорожных кустарников, и полосатые перекладины шлагбаумов, и картофельная ботва на оголенных огородах.
С рассвета Полуяров сидел у окна. Неужели там, за тем леском, он снова увидит на бугре темную кирпичную заводскую трубу, бурую громаду гофманской печи, бесконечные ряды деревянных навесов для сырца. И старый карьер, который они называли зароем. Сколько лет не был в этих местах, но, кажется, помнит каждое дерево, каждый поворот дороги, каждый столб.
Поезд замедлил ход, и Полуяров увидел за окном на низком лугу длинную цепочку работающих женщин. В куртках, ватниках, в коротких городских пальтишках, они рыли вдоль железнодорожного полотна ямы. Только вглядевшись, сообразил: окопы!
«Паникеры! С ума посходили? – вознегодовал Полуяров. – Воистину, у страха глаза велики. Кому взбрело в голову рыть окопы в самом центре России? Фронт-то еще бог знает где! Неужели всерьез можно предположить, что немцы и сюда доберутся.
Верно, война началась для нас неудачно. Верно, бои сейчас идут на Смоленщине. Но чтобы фронт дошел сюда – чепуха. Триста или четыреста лет на эту землю не ступала нога врага. Паникеры!»
Так думал Полуяров, подъезжая к городу своей юности. Но уже часа через два, отмечаясь у военного коменданта, почувствовал: недавнее благодушие не очень-то здесь уместно. Десятки военных и гражданских штурмовали помещение комендатуры. Сам комендант, делавший отметку о прибытии, с лицом серым и злым, спросил:
– Из госпиталя? На десять дней?
– Да, примерно. Если не надоест.
– Родные здесь?
– Нет, родных нет.
– Знакомые? Дела?
– Да и дел особых нет.
Комендант поднял на Полуярова ввалившиеся злые глаза.
– Какого ж рожна сюда явились? Не нашли другого места для отдыха! Смотались бы за Урал, там хоть затемнения нет. – Спросил с издевкой: – Ранило, случаем, не в голову?
– В грудь!
Комендант осекся, перешел на официальный тон:
– Во всяком случае, рекомендую не задерживаться и поскорей завершать отдых.
– Разве…
– Разве, разве! – озлился комендант. – Разве не знаете, что город в полосе возможного танкового десанта противника? – И, не глядя на карту, висевшую на стене за его спиной, ткнул пальцем в сторону Трубчевска: – Вот так!
Уходя из комендатуры, Полуяров увидел, как во дворе красноармейцы взваливали на грузовик сейф размером в добрый шкаф. Лихо вскрикивали:
– Раз, два – взяли!
Вспомнил: когда-то на зарое они так же, поднимая забурившую вагонетку с глиной, кричали: «Раз, два – взяли!»
Зачем он приехал сюда? На земле есть только одно место, где его ждут, где обрадуются его возвращению – полк! Нет, зря он сюда приехал!
Гостиница, когда-то представлявшаяся рабочему пареньку с кирпичного завода верхом роскоши и великолепия, теперь показалась запущенной, старой, жалкой. В длинных полутемных коленчатых коридорах со скрипучими кособокими полами стояли застаревшие запахи канализации и дезинфекции. В маленьком полутемном номерке, который отвели Полуярову, на стене прибитый вершковыми гвоздями красовался плакат:
«Бомбоубежище в подвале».
Ниже от руки карандашом приписано: «Уходя, туши свет».
Оставив чемодан в номере. Полуяров пошел бродить по городу. По главной улице Ленина бесконечной чередой тянулась колонна запыленных грузовиков с кузовами, наспех затянутыми порыжевшим брезентом. По асфальту, вслед за грузовиками, ветер гнал пыль, обрывки бумаги, сухую, сморщенную, утратившую свою прелесть листву. Прохожих мало, да и у тех сумрачные, озабоченные лица.
Нет, зря приехал он сюда. Нашел время для лирических воспоминаний. Правильно, видно, сказано: нельзя дважды войти в один и тот же поток.
Незаметно дошел до Приютского переулка. Все как и раньше. Выпуклые черепа булыжной мостовой, липы, сросшиеся кронами, одноэтажный, кирпичной кладки минувшего столетия дом. В нем и до революции был детский приют. А после революции – сколько видели его стены: детская колония, интернат, изолятор, коммуна и, наконец, детский дом имени Крупской.
Толкнул входную дверь. Не заперто. Дом пуст. В полутемных комнатах наглядные следы эвакуации: поломанные кровати, вспоротые тюфяки, тряпье, обрывки газет, пучки соломы. В одной из комнат на голом колченогом столе сидела крыса. Свесив длинный облезлый хвост, она равнодушно посмотрела на Полуярова. Не спеша спрыгнула на пол и легкой рысцой засеменила в темный угол. Остановилась, оглянулась, словно хотела спросить: а кто ты, собственно, такой и что тебе здесь нужно?
Почти пять лет жизни Сергея Полуярова прошли в этом доме. В той комнате была столовая, там дальше – классы, спальни… Теперь в доме стоял неистребимый запах выгребных отхожих мест. Облупленная штукатурка, мутные выбитые стекла.
С чувством, словно его в чем-то обманули, Полуяров вышел на улицу. Теперь на кирпичный завод. За Московскими воротами справа потянулся длинный серый бесконечный, во многих местах уже покосившийся забор. Дошел до проходной. Ворота распахнуты настежь, одна половина сорвана с петель и лежит в луже. Сразу видно – завод не работает. Не дымит труба, молчит пресс, длинные ряды навесов для сушки сырца хлюпают на ветру рассохшимися щитами.
А зарой все тот же. Даже вагонетка лежит на боку, словно забурила.
Где вы, заройщики? Алексей, Назар и Семен, конечно, в армии. Воюют. Только Петр Петрович Зингер, пожалуй, в городе. Надо бы повидаться…
Полуяров походил по брошенному опустевшему заводу и не встретил ни единой живой души. Даже сторожа не было.
Вернулся в центр и пошел в городской парк. И там, как и на кирпичном, пусто. Видно, не до прогулок сейчас. На давно не метенных аллеях свежо и празднично лежала кленовая нарядная листва. Клумба у заглохшего фонтана хотя и изрядно заросла лопухами и крапивой, но кое-где белела махровыми астрами.
У киоска, наглухо заколоченного досками, ожесточенно ссорились воробьи. Прошла бледная, изможденная, с больным лицом женщина, такая худая, что Полуярову даже почудилось легкое позванивание берцовых костей.
…Давным-давно, в один из последних перед уходом в Красную Армию дней, он бродил с Настенькой по аллеям парка. Ели мороженое, смеялись по каждому пустяку, были уверены, что у них впереди еще много и смеха, и мороженого, и праздничных дней…
Сейчас парк казался Полуярову погостом. Тихо, пусто. Под ногами, как мертвые воспоминания, шуршат мертвые листья. Не хватает только крестов. Принялся искать ту самую скамью, спрятавшуюся в кустах сирени. Долго не мог найти. И сам себя ругал: взрослый человек, командир, а занимается глупостями.
Скамью все же нашел. Может быть, и не ту, но очень похожую. Тоже постаревшую, ушедшую в землю. Сел. Пахло сыростью, прелыми листьями, грибами. Вот и все!
В минорном настроении вышел на Старую площадь. На часах без двух минут три. Дежурная в гостинице сказала, что обычно в три бывает воздушная тревога. И действительно, ровно в три – вот она хваленая немецкая пунктуальность – над городом появились вражеские самолеты. Полуяров давно, еще с июньских дней в Белостоке, научился различать их противный гул. Слышал его и в Гродно, и в Барановичах, и на Березине. А в светлое августовское утро, когда его рота лежала в приднепровской пойме и вражеский самолет проносился с воем над самой головой, Полуяров впервые понял буквальное значение выражения: на бреющем полете. Гитлеровский самолет со свастикой пролетел так низко над оцепеневшим лугом, что казалось, только подними голову – и ее срежет стремительная полость крыла.
Вот и сейчас в светлом чистом небе этот занудливый моторный гул. Часто и сердито захлопали зенитки. Белые облачка разрывов вспыхивали и расплывались в вышине. Немцы бомбили железнодорожную станцию. Было видно, как от самолетов отделяются продолговатые палочки, переворачиваются в воздухе и исчезают, устремившись к земле. Через несколько секунд доносился тупой удар.
Площадь и улицы опустели: все поспешили в укрытия, в бомбоубежища. Только у входа в парк на виду стоял милиционер, прикрыв ладонью глаза от солнца, наблюдал за самолетами, пикирующими на товарную станцию. Строго, размеренно шли они гуськом по прямой, потом передний устремлялся вниз, сбрасывал бомбу. Вслед за ним такую же операцию проделывал второй, третий… Точно, аккуратно, как на учениях.
– Что, паразиты, делают! – негодуя, сплюнул милиционер и машинально потянулся к свистку.
Когда окончился налет, Полуяров пошел в гостиницу обедать. Ресторан при гостинице помещался на втором этаже в длинном, с низким потолком и довольно запущенном зале. Официантки еще только накрывали столики. В обычную процедуру сервировки они внесли новый элемент: возле каждого прибора ставили четвертинку водки.
– Богато живете! – одобрил Полуяров такое «хлебосольство».
Маленькая черненькая и, как мышка, проворная официантка словоохотливо объяснила: местный ликеро-водочный завод не успел эвакуировать готовую продукцию, и теперь ее реализуют во всех общепитовских точках города.
– Не оставлять же немцам, – резонно заключила официантка. О немцах упомянула так, словно вопрос о сдаче города противнику уже решен окончательно.
Обедающих собралось немного, и все они, как видно, проживали в гостинице. Трое военных в летнем хлопчатобумажном обмундировании, уже испытавшем превратности фронтовой жизни. Пожилая дама в черном с испуганным, заплаканным лицом. Как рассказала все та же общительная официантка, дама в черном – генеральша, ожидающая своего мужа из-под Харькова, который должен отвезти ее к родным не то в Мичуринск, не то в Липецк. В дальнем углу обосновалась немолодая пара, у которой, несмотря на тревожную прифронтовую обстановку, по всем признакам наклевывался роман. Он сидел, масляно поблескивая осоловевшими от водки глазами, она, в массивных серьгах и чернобурке на толстых плечах, смеялась басом.
За соседним с Полуяровым столиком обедали трое мужчин и одна женщина. Кроме положенных четвертинок на их столике, заставленном закусками, возвышались сереброгорлые бутылки «Советского шампанского». Главным в этой компании, как видно, был пожилой мужчина, упитанный, с одутловатым, как дыня, несвежим лицом, в золотых «профессорских» очках. На продолговатой его голове белесые волосы зачесаны с большим искусством от правого уха к левому. Волос сохранилась самая малость, и лежали они редко, как зубцы гребенки, в один ряд. Сквозь волосы, как осеннее небо через поредевшую листву, просвечивала немощная плешь.
По левую руку от него сидела женщина, с лицом, выдававшим безнадежную попытку скрыть приближающуюся старость. Жалкие кудряшки провинциального перманента игривились над морщинистым лбом. В профиль женщина до странности была похожа на императора Павла Первого. Бывает же такая игра природы! Сквозь чулки выглядывавших из-под столика ног были видны ее рыхлые, в узлах вен икры. Женщина все время курила, далеко в сторону отставляя худую руку с папиросой, зажатой между указательным и средним пальцами.
Напротив женщины сутуло навалился на столик старик, с обсосанными, словно желтком измазанными, усами и отвислым носом меланхолика. Он чаще других прикладывался к рюмке, морщась и вздыхая, и нос его свисал все ниже. Не чувствовалось, чтобы возлияния бодряще действовали на его душу и плоть.
Четвертый участник трапезы сидел спиной к Полуярову. Был виден только его узкий, сжатый с боков череп, поросший рыжеватыми, чем-то смазанными волосами, да подбритый, как у оскольских женихов, твердый и плоский кирпич затылка.
Компания тихо беседовала, так тихо, что сразу становилось ясно: их разговор не предназначался для посторонних ушей. Время от времени одутловатый поднимал плешивую голову-дыню и настороженным взглядом обводил ресторанный зал.
Заметив, что Полуяров с любопытством поглядывает на соседний столик, общительная официантка зашептала ему на ухо:
– Товарищ командир! Может, заявить куда следует? Третий день они здесь груши околачивают. Говорят, что с Украины едут. Во дворе ихний грузовик стоит, а в нем мешки с деньгами. Сама видела, честное комсомольское! Областной банк: не то Херсонский, не то Николаевский. Очкарик у них главный. Ишь рожу наел! Спрашивается: почему дальше не едут? Я нашему участковому шепнула, да без толку. Он паспорта проверил, а задержать, говорит, правов не имеет, раз они не немецкие шпионы. А какие нужны права! Сразу видно, что дальше ехать и не думают. Я бы таких паразитов на месте расстреливала.
Полуяров глянул в окно. Действительно, во дворе под навесом стоял крытый брезентом грузовик, заляпанный давней грязью. Возле него на ящике расположился мужичишка в ватнике и зимней шапке-ушанке. Дремал, поставив винтовку между ног.
Полуяров уже заканчивал обед, когда сидевший к нему спиной мужчина с бритым затылком поднялся и направился к ширме, над которой виднелась общеизвестная буква «М». Полуяров узнал сразу. Хрящеватый, чуть свернутый набок нос, круглые оцинкованные глаза. Прошло столько лет, а Жабров почти не изменился. Разве еще резче обозначились две складки у железно сжатого безгубого рта. Был он в темном невзрачном пиджачке, серой, на воробьиное яйцо смахивающей, рубашке с неумелым узлом галстука.
Жабров не узнал Полуярова и, равнодушно скользнув глазами по его защитной гимнастерке, прошел в туалет. Было досадно, что из всех старых знакомых тех лет первым, кого он встретил в городе, оказался Жабров. И все же, когда Тимофей возвращался на свое место, Полуяров окликнул:
– Здорово, Жабров!
Тимофей уставился круглыми глазами.
– Вы меня?
– Тебя, Жабров!
Настороженно подошел к столику:
– Чтой-то не припоминаю…
– А ты присмотрись.
– Не из Троицкого, часом?
– Зарой на кирпичном заводе за Московскими воротами помнишь?
Но в оцинкованных глазах Жаброва не просветлело.
– Зарой помятаю, а вас что-то…
– Садись, вспомнишь.
Жабров нехотя сел, положив на край столика железные с белыми плоскими, словно молотком прибитыми, ногтями руки. Все с тем же безразличием рассматривал знаки различия на петлицах гимнастерки Полуярова.
– Так и не узнаешь?
– Вроде… да нет! – запнулся. – Там комсомолец был, стишки еще сочинял. И бывший уголовник, Семкой звали. А вас… – Вдруг несколько оживился. – Постойте, постойте! Такой тощий был, с чубом. Скажи пожалуйста!
Впрочем, было видно, что неожиданная встреча со старым заройщиком не доставила Жаброву большого удовольствия. Проговорил вроде даже с осуждением:
– А ты, вижу, в начальники вышел. Комиссаришь?
– Строевой.
– Чин подходящий. Кто б мог подумать! Пожалуй, и до генерала досягнешь. Война вон какая!
– Высоко хватил.
– Дойдешь! Припоминаю, ты и тогда с книжками все бегал.
Говорил Жабров будто бы и доброжелательно, а в глазах нетающая, недоверчивая настороженность.
– Ну, а ты как живешь? Чем занимаешься?
– Какая моя жизня! – Жабров поджал безгубый рот. – Существую.
Но сытая выбритая физиономия говорила, что дела его идут совсем неплохо.
– Наших старых друзей с зароя встречаешь?
– Какое они мне друзья, – даже обиделся Жабров. – Обормоты и босяки. Нестоящий народ.
(Нет, не забыл Тимошка Жабров, как гнались за ним заройщики с лопатами, как драпал он от них, светя подштанниками!)
– Так ни о ком ничего и не знаешь?
– Старый хрен Зингер еще на кирпичном ошивается.
– А Карайбог Семен?
– Семка! Сказывали, что убит. Похоронной, правда, пока нет. Но слух прошел. Отчаянный человек был. Таких земля долго не держит.
(Помнит Жабров, все помнит!)
– А почему ты не в армии? – задал Полуяров вопрос, возникавший у него в ту осень всякий раз, когда в тылу встречался здоровый мужчина в гражданском.
– И без меня там большие миллионы народа, – неопределенно ответил Жабров. И чтобы отомстить за любопытство, заметил с явной издевкой: – Да и ты, вижу, подальше от фронта держишься.
– Из госпиталя возвращаюсь.
– Выходит, кровь пролил?
– Выходит! – в первый раз почти с гордостью проговорил Полуяров о своем ранении. – И снова на передовую еду!
Жабров отлично понял, для чего Полуяров это говорит, и злые всплески появились в его круглых глазах. Сказал сухо:
– Бронированный я. – И по старой манере растянул складки у рта так, что отвисла нижняя челюсть. – Берегет меня Советская власть.
Плешивый толстяк в золотых очках, внимательно наблюдавший за ними, не выдержал, подошел.
– Прошу прощения! Не помешаю?
Вблизи отечное лицо его совсем казалось больным. Маленькие бесцветные глазки подошедшего с кроличьими прожилками испуганы. Заговорил с плаксивыми нотками в голосе:
– Вам, вероятно, Тимофей Фаддеевич (Полуяров впервые услышал полное имя Жаброва) уже изложил, в каком прескверном, в некотором роде двусмысленном положении мы оказались. Я к нему обратился, как к местному жителю, аборигену, так сказать, за помощью и советом. Я управляющий областным банком. Эвакуируемся в тыл. – И, понизив голос, доверительно сообщил: – Везем некоторую сумму государственных казначейских знаков и ценных бумаг. Путь предстоит дальний, а бензина нет. К кому только ни обращался с просьбой отпустить бензин, принять наличность или составить акт об уничтожении – отказ. Ответ один: следуйте по назначению. А как следовать?
Толстяк говорил плачущим тоном, в котором слышалась заученность. В глаза Полуярову заглядывал пытливо, словно проверял, верит или не верит его рассказу. Под конец совсем взмолился, даже проникновенно прижал пухлые ручки к груди:
– Товарищ командир! Помогите! Справка во как нужна, что деньги сданы или уничтожены. Время-то военное…
– Вам куда приказано следовать?
– В Ирбит! – ответил неуверенно, как бы сомневался в существовании такого города.
У Жаброва опять растянулись складки у рта, отвисла нижняя челюсть. Усмехнулся:
– Далек Ирбит. Немец туда не досягнет, – и подобрал челюсть. Рот снова: стал жестким, старушечьим.
Полуяров пожал плечами:
– Чем я вам помогу? Возвращаюсь из госпиталя, бензина у меня нет. Вы к военному коменданту обращались?
– Был, везде был! – закивал управляющий плешивой головой. – И слушать не хотят.
Жабров поднялся. За ним поднялся и управляющий банка.