355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Свистунов » Все равно будет май » Текст книги (страница 13)
Все равно будет май
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 02:00

Текст книги "Все равно будет май"


Автор книги: Иван Свистунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)

Видно, запах почувствовал и Карайбог. Посопел носом и полез в карман за кисетом, в котором держал особую, в Шилове на базаре раздобытую кременчугскую махорку.

– А гитлеровцы тепло любили. Ишь как натопили – до сих пор печь не охолонула, – заметил Назар.

– День и ночь топили, окаянные. Промышляли они тут.

– Чем промышляли? – переспросил Карайбог.

– Сапогами промышляли. Вон в углу лежат.

Действительно, в темном углу (потому сразу их и не заметили) было свалено в кучу пар десять сапог. Как успел рассмотреть Карайбог, сапоги все если и не новые, то, во всяком случае, крепкие, справные. Среди юфти поблескивал и хром.

– Сапожничали?

– Паралик бы расшибил таких сапожников, – сердито прошепелявила старуха и закашлялась.

– Где ж они столько сапог схлопотали?

Старуха промолчала. Может быть, не услышала вопроса или не захотела распространяться на эту тему. Потом все же заговорила:

– Рассказывать и то муторно. Держит же земля таких иродов!

– Ты ясней выражайся, – недовольно заметил Карайбог. – Чем они занимались?

– Нашли занятие! – Старуха несколько приподнялась. Теперь стала видна ее замотанная платком голова и бледное истощенное лицо со скорбным оскалом рта. – Двое у меня гитлеровцев жило. И что придумали, окаянные. Ходили на огороды, где наши солдаты побитые лежат. Много их там полягло, бой был. Окостенели, понятно, на морозе. Сапоги с них так не снимешь. Ну, эти гитлеровцы и приловчились. Топором ноги отрубят, притащут в избу, в печи оттаят, а потом и снимают сапоги. Вон сколько наживодерничали. Только забрать с собою не успели. Шибко бегли. Едва свои сапоги на ноги натянули.

В избе стало тихо. Только шипит да пофыркивает каганец.

– Н-да! – протянул Карайбог и, не закурив, спрятал кисет в карман. Непонятный сладковатый и поначалу вроде несильный запах теперь, казалось, наполнял всю избу, так, что и дышать невмоготу и даже каганец мигает и вздрагивает.

Назар отошел от печки, обтер руки полой полушубка.

Карайбог неожиданно встал, подхватил свой автомат и сумки:

– Пойдем-ка, Назар, поищем другую избу.

Вышли во двор, отдышались.

– Ну, Назар, что теперь скажешь? Это уже не газетка. Факт! Как же после такого можно говорить, что у меня злости много.

Назар молчал. В горле колом стоял тот сладковатый, тошнотворный запах:

– Дела! – И вздохнул: – Согласен, правильно наша армейская газета называется, лучше не скажешь: «Бей врага!»

3

До войны старший лейтенант Сергей Полуяров и не подозревал о существовании на белом свете такого городка – Кировск. В первый раз услышал о нем, когда неожиданно вызвали в штаб армии и приказали отправиться в этот самый Кировск и лично вручить пакет командиру стрелковой дивизии, занимающей оборону в районе города.

В оперативном отделе штаба армии Полуярову разъяснили, что городок и находящаяся в нем дивизия почти окружены противником, что проехать туда можно лишь одной лесной дорогой, на санях, да и то в ночное время. Но и единственную лесную дорогу вражеские лыжники порой перерезают, так что надо держать ухо востро.

В общем, ситуация не очень оптимистическая, но рассуждать, естественно, не приходилось.

Выехали вечером, когда совсем стемнело. Повозочный Фокин, хмурый пожилой боец, сидел впереди на розвальнях по-турецки: боялся застудить ноги, подпорченные ревматизмом. Всю дорогу молчал, на вопросы Полуярова отвечал односложно: «да», «нет» – и был явно не в духе.

Причин радоваться у Фокина и не было. Что хорошего в том, что приходится на ночь глядя ехать прифронтовым незнакомым лесом, где, того и гляди, можно напороться на фашистов. Не будь проклятой войны, лежал бы Порфирий Фокин сейчас с бабой на печи и грел простуженные на торфоразработках ноги.

Фокин оказался опытным повозочным, умел обращаться с лошадью, и гнедой, малорослый, но упитанный конек, слушаясь малейшего движения вожжей, шел легкой спорой рысцой, потряхивая косматой гривой и поёкивая селезенкой.

Дорога лежала через низкорослый, реденький лес, весь запорошенный снегом. Порой деревья расступались, и путники выезжали на лесную тихую полянку, что было ни к чему – больше вероятности попасть на глаза гитлеровцам.

Было темно, но конек сам отыскивал наезженный путь, притрушенный недавно выпавшим снежком.

Ехали часа три и за всю дорогу не встретили ни одной живой души. Вокруг тишина, и даже не верилось, что едут они по самой передовой, где стоят друг против друга две настороженные, готовые к смертному бою армии. Лишь порой издалека доносились глухие взрывы: вероятно, наши «ночники» бомбили вражеские позиции.

За всю дорогу лишь раз слева между деревьев волчьим глазом мигнул огонек: не то фонарь, не то окошко. Фокин на всякий случай взял несколько правей: огонек мог быть и немецким.

Время приближалось к полуночи, когда лес окончательно поредел и расступился, ясней обозначилась дорога, впереди появились темные пятна – дома или сараи. Начинался город.

Сразу же натолкнулись на перекладину шлагбаума, направленные на них дула автоматов и строгий окрик:

– Кто такие?

Старший сержант с двумя гранатами за поясом долго и придирчиво проверял документы, подсвечивая их карманным фонариком, и, наконец, распорядился:

– Бабанов, садись с ними и доставь в штаб полка. Там разберутся.

В штабе полка дежурный капитан куда-то позвонил и сказал, что командир дивизии еще не спит и сейчас примет приезжего старшего лейтенанта.

– А ночевать к нам возвращайтесь. Я и повозочного устрою.

Дом, в котором жил командир дивизии, был недалеко от штаба полка, и связной быстро довел Полуярова. Насколько он мог заметить, городок был маленький, провинциальный. Деревянные приземистые, редко поставленные домишки, улицы в снежных сугробах. Тишина. Порой торопливо простучит пулемет, да где-то в стороне вспыхнет и погаснет наша или немецкая ракета.

Автоматчик, стоявший на крыльце командирского дома, открыл дверь, сказал коротко:

– Ждут.

Комната, куда попал Полуяров, освещалась керосиновой лампой «молния» и была обставлена в дореволюционном провинциальном вкусе. Старомодная люстра со стеклышками и бронзой над круглым столом, потертый, с кое-где вылезшими пружинами диван и ковер с плюшевым леопардом над ним, этажерка со старыми растрепанными журналами (верно, «Нива» или «Родина», подумал Полуяров), голубая, потемневшая от времени труба граммофона в углу.

Командир дивизии, красивый молодцеватый генерал-майор, встретил Полуярова приветливо:

– Как добрались, товарищ старший лейтенант? – Голос у командира дивизии звучный, рассчитанный не на уютную комнатку с плюшевым леопардом, а на плац или хотя бы трибуну.

– Благополучно, товарищ генерал!

– Вот и хорошо. – И спросил с интересом: – Сколько вас?

– Как сколько?

– Я спрашиваю, кто еще с вами приехал? Рота, взвод, отделение?

– Только я и повозочный.

– Двое. И то неплохо. В дивизии на два бойца больше стало, – и усмехнулся.

Полуяров вспомнил все, что говорилось в штабе армии об этой дивизии. С первых чисел декабря за два с лишним месяца наступательных боев она прошла сотни километров, понесла большие потери. Осталось в ней чуть ли не восемьсот человек. Машинально Сергей прикинул, сколько приходится на роту, на взвод. С гулькин нос. Вот, оказывается, в чем соль шутки командира.

Пока генерал читал присланную бумагу, Полуяров рассмотрел его. Чисто выбритый, пожалуй, с компрессом и одеколоном. Несмотря на поздний час и домашнюю обстановку, одет по форме, хоть на доклад к начальству. На кителе орден Красного Знамени и орден Красной Звезды. Видимо, генерал боевой. Хорошо служить под началом такого командира!

– Завтра обратно? – спросил генерал, откладывая в сторону бумаги. – Ужинали? Где ночуете?

– В первом полку, товарищ генерал. Там и повозочный мой остался.

– Обратно отправляйтесь вечером. Спокойней. А завтра днем отдыхайте. В баню можно сходить. Баня у нас настоящая, мирных времен. Такой во всей армии нет. Ну, желаю здравия! Время позднее, а вы с дороги, – и сильно пожал руку Полуярова.

Утром Полуяров и Фокин решили воспользоваться заманчивым предложением командира дивизии и сходить в баню. Кто спал два месяца не раздеваясь, кто ночевал в блиндажах, в избах, только что брошенных отступившими гитлеровцами, или просто в кузовах грузовиков, тот понимает, что такое настоящая русская баня с горячей водой, мылом, веником, паром.

Проинструктированные в штабе полка, как добраться к бане, и предвкушая предстоящее наслаждение, Полуяров и Фокин отправились в путь. Собственно, баня была почти рядом, но открытое пространство, за которым она находилась, простреливалось гитлеровскими снайперами, и надо было идти в обход, вдоль домов, делать изрядный крюк.

Выйдя на площадь, где темнело кирпичное здание бани, Полуяров и Фокин почувствовали нетерпение, даже боязнь, что баня исчезнет, как мираж.

Утро выдалось солнечное, морозное, ночной снежок, еще не тронутый солдатским сапогом, искрился и переливался. Не слышно и немецких снайперов. И вообще вокруг тишь да благодать.

– Махнем напрямик, – предложил Полуяров. – Тут всего три минуты ходу.

– Можно, – флегматично согласился Фокин. С больными ногами ему тоже не хотелось плутать по задворкам.

Но не успели они дойти и до середины площади, как неизвестно откуда выпущенная пуля тонко взвизгнула у уха Полуярова. За ней вторая, третья… Взрывая стеклянную пыльцу, они тыкались в снег. Стреляли явно по ним. Старший лейтенант и повозочный дружно повалились на землю.

Глупо лежать на открытой со всех сторон площади, как на белом блюде. Ползти назад! В этом было что-то обидное, как-никак приехали они из штаба армии. Да и кто гарантирует, что при ретираде немецкий снайпер не всадит пулю в зад. Не лучшее место для ранения.

Все взвесив, Полуяров крикнул:

– Вперед! – и, подхватившись, бросился к бане. Сзади засопел, усердно молотя снег валенками, Фокин.

Добежали благополучно, если не считать, что одна шальная пуля вырвала клок из опущенного уха фокинской шапки.

– Видать, счастлив мой бог, – тяжело отдувался повозочный, рассматривая дыру. – Такая штука похуже ревматизма.

Несмотря на ранний час, баня шумела. Когда и помыться солдату, как не в обороне! Пристроив свое обмундирование и автоматы в предбаннике, Полуяров и Фокин с трепетом и замиранием сердца переступили порог парной.

Все было как в сказке! Горячий пахучий пар ходил тугими волнами, захватывавшими дух. Журчала, плескалась и пела вода. Вздохи, охи и ахи, блаженно-счастливые восклицания: «А ну, поддай еще!» «Три ее, анафемскую, промежду лопаток!» «Обдай горяченькой!..» – сливались в радостный хмельной гомон.

Праздник плоти, да и только!

Полуярову показалось, что никогда в жизни он не испытывал большего удовольствия. Распаренное красное тело дышало всеми порами. Хотелось без конца сидеть на теплой мокрой лавке, погрузив ноги в шайку с горячей водой, и дышать жарким волшебным паром.

– Пивца бы теперь испить, – мечтательно вздохнул Фокин и смачно крякнул. – Или по крайности кваску забористого, чтобы душа встрепенулась.

Было такое впечатление, что они смыли с себя все тяготы и усталость долгого зимнего наступления и опять полны сил, бодрости и никакая война им теперь не страшна.

Внезапно дверь с грохотом отворилась, и в баню вместе с морозным клубком воздуха ворвался пронзительный, как разрыв мины, голос:

– Немцы! В ружье!

И сразу же с дребезгом и визгом посыпались оконные стекла, – видно, прошлась по ним меткая очередь.

Замешательство длилось одно мгновение, не больше. Никто не крикнул: «Слушай мою команду», никто не приказывал, может быть, потому, что все были без знаков различия, в чем мать родила. Просто полсотни голых, распаренных, мокрых, намыленных тел бросились в предбанник.

Одеваться не было времени – никто и не одевался. Хватали свои винтовки, автоматы, гранаты и голыми выскакивали наружу.

Полуяров по рассказам знал, что есть такие любители, особенно сибиряки, которые выбегают из горячей парной голыми на улицу, кувыркаются в снежных сугробах и потом, как ни в чем не бывало, снова отправляются париться.

Такую экзекуцию над собственным телом он считал дикостью, варварством и уж сам ни за какие коврижки по побежал бы голым на мороз.

Так ему казалось раньше. Теперь же, схватив автомат, он вместе с другими бросился к выходу. За ним, тоже с автоматом и тоже голый, только словчившийся сунуть больные ноги в валенки, выбежал и Фокин.

Сразу же за баней начинался неглубокий овражек или русло речки, занесенное снегом. На той стороне овражка, в кустарнике, копошились гитлеровцы. Они перебегали от куста к кусту и вели беглый огонь по бане.

Полуяров упал за сугроб и, прищурив левый глаз, прицелился. Короткие его очереди терялись в беспрерывном ожесточенном огне остальных бойцов.

Схватка продолжалась считанные секунды. Не ожидая, как видно, такого отпора, гитлеровцы, слабо отстреливаясь, все дальше и дальше уходили в лес. Вскоре все смолкло.

Полуяров поднялся. Странная и неправдоподобная картина была перед ним. Голые мужчины, красные, распаренные, стояли в снегу с винтовками и автоматами в руках. Редко кто был в подштанниках, нательной рубахе или валенках, как Фокин. И то лишь те, которых в таком виде застал крик «Немцы!».

С шутками и смехом – благо не было ни убитых, ни раненых – бойцы возвращались в баню домываться. От снега и мороза их тела еще больше раскраснелись, дышали паром.

Полуяров спокойно, словно всю жизнь так делал, ступал босыми ногами по снегу, снежная пыль пристала к его бедру и боку, но ему не только не было холодно, но даже блаженная приятная теплота наполняла тело.

– Теперь, товарищ старший лейтенант, можно сполоснуться горяченькой, – весело проговорил Фокин, совсем не похожий на того угрюмого и молчаливого повозочного, каким он был до бани.

Вечером перед отъездом старший лейтенант Полуяров пошел доложить командиру дивизии. Генерал сидел за столом и что-то писал. Поднялся навстречу Полуярову. Был так же выбрит, наодеколонен, наутюжен. Значит, такая уж у него привычка.

– Уезжаете? Ну что ж, желаю благополучного пути, товарищ старший лейтенант. Будь моя воля – не отпустил бы. Мне штыки нужны. – В том, что генерал второй раз завел разговор на такую тему, виден был свой расчет: там, в штабе армии, старший лейтенант, конечно, расскажет и об этом и авось смилостивятся, подбросят… Чуть сузив глаза, командир дивизии спросил:

– А баню нашу посетили?

– Спасибо, товарищ генерал. Помылись.

– Пар был?

– И пар был, и жар был. Даже больше чем достаточно.

– Вот и хорошо. Я и сам, грешный человек, люблю, чтобы баня горячая была. Русская, с паром, – и улыбнулся. Видимо, знал об утреннем происшествии. – В московской квартире и ванна, и душ, а все же раз в неделю в Сандуны ездил.

Уже уходя, Сергей Полуяров машинально глянул на стол, за которым работал генерал. На столе стояла небольшая фотография. Узнал сразу: Нонна!

Ошеломленный, Полуяров невольно задержал взгляд на фотографии. Генерал перехватил этот взгляд. Что-то тоскливое появилось в его красивых светло-карих умных глазах. Повторил сухо:

– Желаю благополучного пути! – но руки не подал.

Полуяров вышел. Фокин покорно переминался у розвальней.

– Поехали?

– Поехали!

Лес начался сразу с окраины городка. Лошадь шла споро. Фокин, радуясь скорому возвращению во взвод, несколько раз заговаривал со старшим лейтенантом, но тот, подняв ворот полушубка и натянув ушанку, лежал на боку молча.

…Вот, оказывается, кто такой боевой генерал Душенков! Муж Нонны. С ревнивой придирчивостью вспоминал Сергей Полуяров каждое слово, каждый жест командира дивизии. И не мог найти ничего неприятного, отталкивающего. Красивый, культурный, доброжелательный, простой в обращении генерал…

Такого и могла полюбить Нонна.

4

Случилось так, что за начальные пять месяцев Великой Отечественной войны политруку Алексею Хворостову пришлось участвовать в наступательных боях только в декабре сорок первого года. И как это ни парадоксально, ему показалось, что наступать труднее, чем отступать.

Бегут гитлеровцы от Москвы. Пятнадцать, а то и все двадцать километров отмахивают они за день. Но отступают налегке, бросая все нужное и ненужное, отступают, зная, что вечером будет у них теплый ночлег и обильная жратва. Отступающие всегда едят сытно!

Другое дело у наступающих. Полк Хворостова, начав наступление в первых числах декабря, быстро продвигался вперед, громя отходящего противника. Далеко позади остались полковые тылы. Выпадали дни, когда, кроме сухаря да пачки концентратов или банки консервов «в собственном соку», ничего не было. Если получишь буханку хлеба, то она такая промерзшая – и штыком не проймешь.

С ночлегом и того хуже! Гитлеровцы, отступая, сжигают деревни, поселки, разрушают города. Ворвешься перед вечером в такую деревню – одни пепелища да головешки. А мороз лютует. И команда строгая: «Костров не раскладывать», «Курить в рукав», «Зажженная спичка видна на два километра» и т. п. Носятся над головой «мессеры» и «юнкерсы», загоняют в кюветы, под кусты, носом в сугробы.

И потери не меньше, чем при отступлении. Сколько отставших, обмороженных, заболевших, не говоря уже о раненых и убитых. Это Хворостов видел по своей роте: редела на глазах.

Трудно наступать! И все же разве сравнишь настроение наступающих солдат с тем, что было в июле да в августе. Рвутся вперед; кажется, дай команду, так и пойдут, почерневшие от усталости и холодов, на одних сухарях, день и ночь до самого Берлина.

В конце декабря рота Алексея Хворостова, выбив перед вечером немцев из деревни, там и заночевала. На всю деревеньку уцелело несколько изб, и в них набилось солдат по самую завязку. Утром командир дал дневку – набирайтесь сил, приводите себя в порядок.

Из разговора с хозяйкой избы Хворостов узнал, что в деревне уцелела школа, в которой жили гитлеровцы.

– Шибко бегли, немые! Не успели спалить.

По старой памяти Хворостову захотелось заглянуть в сельскую школу. Посмотреть на книжные шкафы, на парты, на классную доску, послушать, как звенит школьный звонок.

Наверно, потому, что он был учителем, все увиденное в школе потрясло его. Дело в конце концов не в том, что все в школе оказалось поломанным, разгромленным. И не в том, что в классах на полу толстым слоем – как в запущенной конюшне – лежала грязная, сбившаяся в тугой пласт солома. И не в том, что сожжены все столы и парты. Война есть война. Наивно думать, что гитлеровская солдатня проявит заботу о сохранении школьного имущества.

Хворостова потрясла явная и наглая циничность их действий. Сорвали тропининский портрет Пушкина и бросили у входа – вытирать ноги. Один класс превратили в отхожее место – не хотели или боялись выходить на мороз. Книги Толстого, Чехова, Горького, Маяковского изорваны без всякой нужды, для развлечения. Голубой школьный глобус проткнули и вырвали клок как раз на том месте, где размещается Советский Союз.

За полгода войны Хворостов, казалось, уже привык к горю, крови, смертям, пожарищам. Но картина наглого надругательства над всем тем, что было его жизнью, возмутила Хворостова. Все, что накапливалось в груди изо дня в день, нагнеталось, теперь спрессовалось, стало камнем, легло на сердце. Нельзя жить, дышать, ходить по земле, читать стихи и слушать музыку, пока не будет разгромлен фашистский зверь. Надо бить его, гнать и уничтожить в его собственном логове – в Берлине!

Глава десятая
СВЯТОЙ КРЕСТ

1

Зима пришла ранняя, снежная. В конце ноября Федор Кузьмич и Федюшка пошли в лес за хворостом для растопки. Анна Ивановна готовила обед, Аза шила в углу.

Резкий визг тормозов у крыльца испугал хозяек. Анна Ивановна бросилась к окну и обмерла: из грузовой машины соскакивали, топая сапогами, какие-то люди, не то военные, не то гражданские. Но похоже, что русские. Немец был среди них только один – шофер. Вышел из кабины и, подняв капот, стал возиться в моторе.

Первым в избу вошел мужчина в кожаном коричневом пальто с поясом и цигейковым воротником. Пальто было узковатым, видимо, с чужого плеча. На голове у вошедшего красовалась новая пыжиковая шапка-ушанка. С перепугу Анна Ивановна сразу и не узнала вошедшего. Но когда тот громко, по-хозяйски застучал хромовыми начищенными сапогами о порожек, признала: Тимошка Жабров.

Жабровы в Троицком были людьми известными. Еще до коллективизации старый Жабров – грузный, матерый, хромой мужик (в Орле на ярмарке жеребец перебил ему ногу) с дряблым, как кусок сырой говядины, лицом, был прасолом. Ездил по ближним и дальним селам, скупал мясо, скот, барышничал. К такому делу приучил и трех сыновей – Петра, Григория и Тимофея.

В Троицком не любили ни отца, ни сыновей Жабровых. За глаза, а кто посмелее и в глаза называли: «Кобылье вымя».

Уже давно молодые Жабровы исчезли из Троицкого, Анна Ивановна забыла и думать о них. И вот теперь посреди ее избы стоял Тимофей Жабров. Больше других братьев был он похож на отца: бледноносый, безгубый.

– Где твой старый мерин, буденновец? – Голос у Жаброва резкий и хриплый, не то с перепоя, не то с мороза.

– В Сковородино уехал, – неожиданно для самой себя слукавила Анна Ивановна. – К фельдшеру.

– Жизню берегет. Не вылечится! – и оттянул нижнюю челюсть – улыбнулся. – Внучонка куда сховала?

– С дедом и уехал. В Сковородино.

– Ну ничего, я до них еще доберусь, – пообещал Жабров и уставился круглыми бельмами глаз на притихшую в углу Азу. – Иноверцев скрываешь!

– Каких иноверцев, господь с тобой, Тимоша, – угодливо запричитала Анна Ивановна.

– Ты бога не трожь! Какой может быть у тебя бог, когда ты единоутробного сына послала спасать безбожную Советскую власть.

– Так разве мы, Тимоша, повинны, что война…

– Какой я тебе Тимоша, – озлился Жабров. – Я из всех вас большевистский дух выгоню. – И, обернувшись к Азе, приказал: – Собирайся, большевистское отродье. Да поживей!

Дрожащими руками, не попадая в рукава, Аза начала надевать пальто.

– Куда ж ты ее забираешь? – заголосила Анна Ивановна. – Бога в тебе нет. Зачем наше дите губишь!

– Помалкивай, старая дура, пока не всыпал! – И обернулся к Азе: – Выходи!

Аза, уже одетая, упала на колени перед Анной Ивановной и, прижимая к груди подол ее юбки, зашептала:

– Мамочка, бога ради, сберегите Федюшку!

С неожиданной в ее хилом теле силой Анна Ивановна рванулась к двери, крестом распростерла руки:

– Не пущу!

Привычно, как котенка, Жабров схватил хозяйку за ворот кофты и без всякого усилия швырнул в угол:

– Продалась большевикам, ведьма.

Азу вывели на улицу, и она сама забралась в кузов грузовика. Анна Ивановна со стоном поднялась, глянула в окно. Грузовик тронулся, выбрасывая задними колесами смерзшуюся дорожную грязь. Аза смотрела на избу остановившимися глазами.

Анна Ивановна упала на пол и, царапая ногтями лицо, забилась в припадке.

Федор Кузьмич и Федюшка везли из лесу хворост. Федор Кузьмич – большие санки, Федюшка – маленькие. Еще издали Федор Кузьмич увидел грузовую машину, стоящую возле их избы. Кто бы мог быть? Только немцы. Кто другой теперь ездит на автомашинах. Зачем приехали? Уж конечно, не к добру. Было смутное – и сам не мог объяснить почему – подозрение: дело касается Азы и Федюшки. Хотя в избе остались одни бабы, решил, что сейчас ему с внуком не следует возвращаться домой.

– Давай перекурим, Федюша. – Федор Кузьмич остановился в редком иззябшем лозняке. Вытащил из кармана трубку, набил табаком, чиркнул спичку, привычно оберегая огонек ладонями. – Ты попрыгай, внучок, не захолонул бы.

– Ничего, только скорей кури, деда, а то мама и бабуся заругаются, что мы так долго, – рассудительно заметил Федюшка. – Им без нас скучно.

– Сейчас, сейчас! – согласился Федор Кузьмич, а сам все поглядывал в сторону избы. Вот на крыльцо вышли какие-то люди, забрались в кузов, и машина тронулась. Издали нельзя рассмотреть, кто такие, но похоже, что в гражданском. Значит, полицаи.

Когда машина выскочила на шоссе и скрылась, Федор Кузьмич заторопился. Маленький Федюшка не успевал за дедом, кричал:

– Постой, деда!

Федор Кузьмич останавливался, поджидал внука и снова, забывая, ускорял шаг. Бросив санки с хворостом у ворот, вбежал в избу. На полу ничком лежала Анна Ивановна и голосила:

– Взяли невестаньку!

Не снимая полушубка и шапки, Федор Кузьмич опустился на лавку. Он не любил Азу, не такой жены желал сыну. Но теперь, когда Азу увезли полицаи, почувствовал, какое несчастье обрушилось на Алексея, на Федюшку, на всю их семью. Понимал, какой славной женой была Алексею Аза, как любила его, каким хорошим растила внука. Оставляя у них жену и сына, Алексей попросил: «Поберегите!»

И вот не сберегли Азу!

Анна Ивановна, прижимая к себе испуганного Федюшку, причитала:

– Бедный ты наш, сиротинушка!

Федюшка, еще ничего не понимая, почувствовал, что с мамой случилось страшное, и кричал, захлебываясь:

– Мама! Мамочка! Пустите меня. Хочу к мамочке!

Потом, когда не было ни слез, ни голоса, как зверек, забился в угол и дрожал, словно ему холодно в жарко натопленной избе.

– Кто приезжал? – хмуро спросил Федор Кузьмич.

– Человек пять было, кто их знает, что за люди. А главный у них Жабров.

– Какой Жабров? Младший, что ли?

– Младший. Тимошка. Сытый такой, нахальный. Старой ведьмой меня обозвал. Посулил до внука добраться.

Сбывается, видать, слово старого шибая!

2

Как переплетаются в жизни судьбы-дороги! Тимошку Жаброва Федор Кузьмич помнил плохо. Только и запало в памяти, что росли у Фаддея Жаброва три сына, ребята грубые, озорные. Ни девку не пропустят, ни старшему дорогу не уступят. Где драка, где матерщина и женский крик – там и они. Какой из троих был Тимошка – теперь он и не припомнит.

Отца же их, прасола и шибая Фаддея Парфеновича, знал. Схлестнулись однажды их пути. Дело было давно, только гражданская война закончилась. Начал Федор Хворостов работать в сельской кузнице. Подъехал как-то к кузнице Фаддей Парфенович Жабров на паре добрых коней, запряженных в пролетку. Лошади ухоженные, лоснящиеся, как молодки после бани, – в чем другом, а в лошадях Жабров толк знал. У одной с передней ноги отскочила подкова. Пока Федор подковывал, Жабров сторожко следил за его работой: побаивался, не покалечил бы новый кузнец дорогую лошадь.

Работа Федора Хворостова Жаброву понравилась, да и в настроении он был хорошем. Присел в тени, вынул пачку городских папирос:

– Закуривай, мастер!

Стал расспрашивать, где воевал, на ком женат, какие виды-планы на будущую жизнь. Закинул удочку:

– Слыхал ли, говорят, там, наверху, в Москве, передрались товарищи. Может, какие перемены будут?

– Каких перемен ждешь, Фаддей Парфеныч? – простовато спросил Хворостов.

Жабров глянул на кузнеца искоса, пытливо («Что за человек?»), вздохнул:

– Кто его знает? Суета сует и все суета и томление духа. – После паузы заговорил льстиво: – Руки у тебя подходящие. С такими руками, если не заленишься, свою кузницу заиметь сможешь.

– Куда хватил, Фаддей Парфеныч! Зачем мне своя, когда общественная есть.

– Э, милок! Ты меня послушай. Все вокруг как туча, как волна морская. Набежала – и нет! На чем жизня человеческая держится, в чем ее корень? Мое! Если баба – моя! Если изба – моя! Если портки – мои! Помяни мое слово – схлынет волна, схлынет. Как в писанин сказано: все возвращается на круги своя!

– И скоро схлынет?

– Кто знать может!

– Все-таки? В этом году аль на следующий перемен ждать?

– Смотря каким аршином мерить. У бога тысяча лет как один день и один день как тысяча лет. Так-то, мастер!

– А ты разве в бога веришь, Фаддей Парфеныч? Сомнительно что-то!

– Бог у каждого евой. Одно помни: бог-то бог, да и сам не будь плох.

– Так, говоришь, все обратно возвернется. И царя снова посадят, и землю у селян отберут, и помещик господин Баранцевич из Парижа к нам препожалует. Так, что ли?

– Ну, царя, может, и не посадят. И без царя жить можно неплохо, а что касается разных безобразиев, когда у справных хозяйвов последне забирают, за то по голове не погладят. Ты вот в кузнице работаешь, а я ету самую кузницу в шастнадцатом годе на свои кровные построил.

– Не такие уж они у тебя кровные, – усмехнулся Федор.

– Работал, на печи не сидел, как некоторые, и был достаток. Даже здоровье в трудах надорвал. – Жабров поморщился и прижал руку к правому боку.

– Бабами много пользовался, Фаддей Парфеныч, вот живот и надорвал.

– Что баб касательно, то у меня в полной справности. Бок пухнет. К каким только дохторам не ездил – все без толку. До Питера добрался. Был даже у того дохтора, что государевых министров травками пользовал. Дал и мне травок сушеных. Сразу вроде полегчало, а теперь еще пуще забирает. Только гроши зазря извел. Воистину дух бодр, а плоть немощна.

Федор присмотрелся. Действительно, лицо у Жаброва мятое и мутное, как бычий пузырь.

Фаддей Парфенович вздохнул, поморщился:

– Я, может, не доживу, а сыны мои потопчут кого след… – проговорил не то с угрозой, не то с надеждой. Поднялся: – Вот так-то, мастер. Учти!

– Мне учитывать нечего. Я с семнадцатого года человек учтенный. Только сдается мне, что не всех гадов мы в Черном море потопили.

– Это ты к чему? – насупился Жабров.

– К тому. Читай Евангелию, может, еще какую хреновину вычитаешь.

– Ты, видать, идейный?

– А как думал! Если кузнец, так левой ногой сморкаюсь? Советская власть еще до тебя доберется, дай срок.

Жабров молча сел в пролетку, разобрал вожжи. Одутловатое серое лицо еще больше стало похоже на бычий пузырь. Гнедые лощеные красавцы нетерпеливо перебирали точеными с белыми отметинами ногами. Отъехав шагов двадцать, крикнул Федору, кривя побелевшие губы:

– Потопчем мы вас! Помянешь мое слово, хрен собачий! Потопчем! Прах ты был, в прах и возвратишься.

И вот сбываются слова старого шибая. Топчет его семью Тимошка Жабров.

Угроза Тимофея Жаброва обухом висела над головой. И сама собой пришла мысль: крестить Федюшку. Окрестить по всем правилам, у попа, и тогда к нему не подступится каин Жабров. Крещеный!

В Троицком священника не было. Церковь Вознесения еще в первые годы коллективизации превратили в зернохранилище, потом в клуб, а когда в селе построили новое кирпичное здание Дома культуры, старую церковь заколотили, и стояла она на пригорке облупленная, со сбитыми крестами и дырявым куполом – все не доходили у колхоза руки очистить село от руин.

По рассказам баб-богомолок Анна Ивановна знала, что в Сковородино проживает поп. Решили с крещением Федюшки не медлить: все может случиться. Завернув в полотенце кусок сала и два десятка яиц, Федор Кузьмич пошел на поклон к старосте. Егор Матрехин как раз снедал. На сковородке шипела жареная картошка, тускло поблескивал пузатый графин с самогоном. Староста был еще трезв и по-обычному хмур.

– К фельдшеру, говоришь, надо, – шепеляво мял щербатым ртом слова. – Нашел время лечиться. Глупость одна. Теперь, того и гляди, так вылечат, что прямым сообщением в Землянск отправишься, – неизвестно на что намекнул староста. Но лошадь и сани дал. – Поезжай, лечись!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю