Текст книги "Все равно будет май"
Автор книги: Иван Свистунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
– Анисимов уже отдал такое приказание.
– На всякий случай проверь.
– Хорошо, проверю. А ты поправляйся! – И Хворостов пошел на розыски медицинской сестры Нонны Никольской.
Только что окончилась очередная операция, и Нонна приводила в порядок инструменты. В коридоре крикнули:
– Никольская! На выход! Тебя офицер спрашивает.
Какой офицер? Кто ее может спрашивать? Мог спрашивать Юрий, но друзья летчики давно зарыли его исковерканное тело в белорусскую землю… Мог спрашивать безногий полковник, но его увез санитарный поезд за Уральский хребет… Мог спрашивать… Нет! Нет! А она, как назло, сегодня плохо выглядит. Усталое желтое лицо, небрежно, кое-как причесалась – все равно не видно из-под косынки…
Вышла в коридор. В конце его у раскрытого окна, глядя в сад, стоит незнакомый офицер. Высокий, худой.
Сама не зная почему, подумала: а вдруг приход этого офицера имеет отношение к Сергею… Шла по коридору, как идут на встречу с бедой. Зачем он пришел? Какое у него к ней дело? Неужели…
Остановилась шагах в пяти. Майор, задумавшись, смотрел в окно. Худое мрачное лицо, тяжелый, тоскливый взгляд. С таким лицом не приносят добрые вести. А война оканчивается, уже окончилась. Уже почти не стреляют. Неужели в последние часы? Не может быть!
Нонна никогда не падала в обмороки. Вот ее мать, Ядвига Аполлинариевна, умела это делать виртуозно и по разным поводам. Дочь не унаследовала от матери такого искусства. Видно, бурлацкая кровь отца оказалась сильнее шляхетской крови матери.
Теперь же Нонне показалось, что она сейчас упадет. Светлый прямоугольник окна темнел, вокруг него появился мутный расплывающийся ореол. Коридор, как палуба корабля, качнулся под ногами. Схватилась рукой за стену.
Незнакомый офицер обернулся. На лбу свежая, слегка кровоточащая царапина. Фуражка, погоны, ордена на груди притрушены кирпичной пылью. Темные усталые глаза. Словно сама смерть глянула на нее. Нонна подняла руки к лицу, заслоняясь от того страшного, что принес ей майор.
– Нонна?
Нонна беззвучно пошевелила губами.
По лицу Нонны Алексей Хворостов догадался, что́ с ней творится.
– Ради бога, не волнуйтесь. Сергей здесь, у вас. Ранен, но не опасно. Все будет хорошо!
Нонна закрыла лицо руками, прислонилась к стене. Хворостов беспомощно оглянулся. Где они, черти, медики. Хотя бы валерьянки принесли или воды. Осторожно погладил плечо Нонны.
– Успокойтесь! Мне кажется, Сергей даже рад, что его осколком задело. Честное слово, рад! Идите к нему. А мне в полк надо!
С волосами, выбившимися из-под косынки, с заплаканными глазами, – какое это теперь имеет значение? – Нонна бросилась в приемно-сортировочное отделение. Сергея увидела сразу. Он лежал на койке в нательной рубахе, до пояса прикрытый простыней.
Раньше Нонна часто думала о том, как они встретятся после стольких лет разлуки, после всего, что было. Как он посмотрит на нее? Что скажет? Первая минута, первые слова представлялись ей очень важными, решающими. От них зависело все, все…
Теперь же она стремительно подошла к Сергею, опустилась на колени, молча положила растрепанную голову на его грудь, уткнулась побледневшим, подурневшим, постаревшим лицом в расстегнутый ворот его рубашки.
Сергей нашел руку Нонны, прижался губами к ладони. Рука Нонны пахла спиртом, карболкой. Но сквозь госпитальные запахи пробивался, заглушая их, родной запах ее кожи.
3
Еще вчера было тепло и солнечно, а сегодня с утра пасмурно, холодно, моросит дождь. Откуда-то издалека доносятся затихающая канонада и редеющие пулеметные очереди, но на них никто не обращает внимания. Ветер гонит дым и пепел, срывает фашистские плакаты и транспаранты.
Случилось так, что на перекрестке двух широких берлинских улиц, где еще чадили пожары и черные остовы обугленных кирпичных стен смердили тленом, Алексей Хворостов неожиданно увидел плакат, знакомый еще по польским дорогам. И обрадовался, как старому другу. Переобувался все тот же молодой, веселый, неунывающий солдат. Только теперь кто-то чернильным карандашом перечеркнул старую подпись под плакатом и написал крупно, твердо, ясно: «Дошли!»
Сколько армий, корпусов, дивизий, бригад, полков, сколько солдат и офицеров в эти дни рвались к центру Берлина, к рейхстагу, к имперской канцелярии!
Майор Алексей Хворостов и ефрейтор Заплюйсвичка, который после ранения командира полка «тимчасово» до возвращения из госпиталя подполковника Полуярова перешел в подчинение к замполиту, шли по Унтер ден Линден, в сторону Бранденбургских ворот. Кого только не было на многокилометровой, разгромленной, обожженной, изувеченной улице! Проходили стрелковые подразделения и отдельные команды, лязгали гусеницами танки, спешили легковые автомашины всех марок мира, тянулись артиллерийские установки. Среди военных шинелей и плащей попадались и гражданские пальто, женские платки и косынки. Здесь были люди всех национальностей; освобожденные из лагерей, они пробивались кто куда в поисках своих.
Робко из подвалов, бомбоубежищ, подворотен выползали берлинцы. С привычным «Гитлер капут!» они покидали свои щели в поисках еды.
По обочинам тянулись колонны немцев-беженцев из Померании, Силезии, Восточной Пруссии, возвращающихся восвояси: дальше бежать некуда. Тележки, узлы, дети, старики…
– Аллес капут!
И над всем развороченным, разбитым, полусожженным и разрушенным городом, из всех уцелевших окон, балконов, дверей свисают белые флаги – простыни, наволочки, скатерти:
– Аллес капут! Капитуляция!
Хворостов шагал, хмуро вглядываясь в лица мужчин в гражданском. Понимал всю невозможность, немыслимость встречи, но из головы все же не шла фраза из письма Ксюши: «Жабров бежал в самый город Берлин».
От опытного глаза ефрейтора Заплюйсвички не укрылось странное поведение замполита.
– Чи вы когось тут шукаете, товарищ майор?
– Как тебе сказать? Не ищу, но на всякий случай поглядываю. Надо бы мне встретить одного человека… Впрочем, и не человека совсем, а так – паразита и изверга.
– Навряд! Вы священе писание мабудь не читали? А там про це саме дуже правильно сказано: вавилонске столпотворение.
У Бранденбургских ворот и возле серо-грязного закопченного здания рейхстага толпа была еще гуще. Хворостов и Заплюйсвичка обошли вокруг рейхстага, пробились внутрь. Обшарпанные, грязные стены, битая штукатурка, смрад. Верно, все, кто был у рейхстага, расписались на его стенах.
– Треба и соби подпись поставить, щоб крепче було, – решил Заплюйсвичка. Долго искал свободное место на стене, чтобы и повидней было и никто не стер. Нашел подходящее и старательно вывел свое полное воинское звание, имя и отчество, даже указал домашний адрес: Херсонская область, Голопристанский район.
Пока Заплюйсвичка занимался чистописанием, Хворостов, любопытства ради, читал фамилии, украсившие стены рейхстага. И вдруг на четырехметровой высоте – и как только туда добрался! – белой, хорошо видной краской, заранее, должно быть, припасенной, было выведено:
«Заройщик гвардии младший лейтенант Семен Карайбог и свою руку приложил!»
Можно было подумать, что это просто однофамилец старого друга Семы Душагорит, хотя вряд ли среди сотен тысяч советских воинов, ворвавшихся в Берлин, найдется еще один с такой редкой фамилией. Но главное заключалось в том, что надпись на стене начиналась словом «заройщик», и это устраняло всякие сомнения: «Сема!»
Встреча была неожиданная, необыкновенная и такая счастливая. Радостно было думать, что среди воинов-победителей есть и Семен Карайбог, что он жив, здоров, дошел до Берлина, стал офицером, расписался на стене поверженного рейхстага. Вот бы обнять его, снова услышать: «Яп-понский бог!»
Хворостов мечтательно улыбался, когда подошел Заплюйсвичка.
– Бачу, вы и тут знаемого знайшли, товарищ замполит?
– Нашел! Занятная все-таки штука жизнь. Сколько лет жили вдалеке друг от друга, а у рейхстага встретились. Чудеса!
– Трохи есть, – философски согласился Заплюйсвичка.
Новая имперская канцелярия, куда отправились Хворостов и Заплюйсвичка, оказалась длинным, казарму напоминающим, изрядно подпорченным зданием. Ни майор, ни ефрейтор, а может быть, и самое высокое начальство тогда еще не знали, что в бункере здания на десятиметровой глубине нашел свой конец Адольф Гитлер.
Когда Хворостов и Заплюйсвичка подошли к имперской канцелярии, она, как и рейхстаг, кишела саперами, разведчиками, особистами, всякого рода начальством. И разговор только один: где Гитлер?
– Ищи ветра в поле! Бежал! – предполагали пессимисты.
– Как бы не так, – возражали оптимисты. – Сами видели: повели его автоматчики. Идет, руки поднял и сам же, гад, кричит: «Гитлер капут!»
Начинался спор:
– То Геринга повели! Деревня! Гитлера от Геринга отличить не можешь. И за что только тебе орден Славы дали?
– Ты моего ордена не трожь, он мне кровью достался. А Гитлера я вот, как тебя, видел: рыжий такой, как вон тот сапер, и один глаз выбит, верно, сопротивлялся.
Несколько солдат вытянули за руки и за ноги из здания канцелярии четыре трупа в униформе и положили их рядом на асфальте.
– А ну, ребята, определяйте нет ли тут случайно фюрера?
Охотники густо столпились вокруг трупов. Мертвецы действительно были похожи друг на друга и, пожалуй, чем-то напоминали Гитлера. Знатоки разглядывали трупы тщательно, подходили с разных сторон, смотрели в профиль и анфас.
– Вроде вон тот, что с краю.
– А тот! Как две капли воды. Точно он!
Два автоматчика откуда-то привели дряхлого старичка, со страху обрядившегося в женскую кофту.
– А ну, расступись, братва! Этот точно знает. Он у Гитлера не то садовником, не то парикмахером был. Смотри получше, папаша. Разуй глаза!
Старичок в кофте был перепуган до последней крайности и, видно, решил, что пришел его последний час. Он слабо трепыхался в руках дюжих автоматчиков и еле шевелил посиневшими губами:
– Гитлер капут! Гитлер капут!
– Мы и сами знаем, что Гитлер капут. Лучше укажи, кто из них настоящий фюрер. Только без дураков. А то по закону военного времени…
Но старикашка лишь таращил глаза на лежащих перед ним мертвецов и не мог выдавить из себя ни слова. Видя, что от старика пользы ни на грош, автоматчики бесцеремонно развернули его на сто восемьдесят градусов:
– Шнель!
И старичок довольно прытко засеменил в ближайший переулок.
Вопрос о фюрере так и остался бы открытым, но вот к трупам не спеша, вразвалочку подошел коренастый старшина с автоматом через плечо, весь в орденах, медалях и нашивках и, похоже, слегка «на взводе». Не растерялся, видать, в фашистском логове. С видом знатока старшина посмотрел на лежащих рядком мертвых гитлеровцев. Сделав глубокомысленную мину, сказал с покоряющим, не подлежащим сомнению апломбом:
– Первые три – эрзац. А четвертый – он самый. Фюрер! Только усики, гад, сбрил для маскировки. Хотел в обман ввести. Дудки. Докладайте, хлопцы, маршалу, что Гитлер отдал концы. Туда ему и дорога!
И, молодцевато поправив на плече ремень автомата, с независимым видом зашагал дальше: дескать, я свое слово сказал, а вы уж сами решайте, как знаете!
Заплюйсвичка, как всегда, высказал Хворостову свое собственное мнение:
– Чомусь мени сдаеться, шо нема серед тих трупив хриця Гитлера.
– Конечно нет.
– Мабудь вин втик.
– Как же он мог убежать, если Берлин окружен?
– Дуже воны хитри, ци фашисты.
– Да и куда ему бежать?
– А в Америку?
– Американцы наши союзники.
– Так-то воно так, – уклончиво пробормотал Заплюйсвичка. – Може, вин им на щось сгодыться…
– Что-то ты, товарищ Заплюйсвичка, не то говоришь, – отмахнулся Хворостов.
Хворостов и Заплюйсвичка пробились в длиннейший вестибюль имперской канцелярии. В коридорах навалом лежали впрок (на сколько еще лет войны?!) заготовленные Железные кресты.
– Скильки ж Гитлер ще воевать думав, сучий сын, шо стильки орденов наготовил? – заметил Заплюйсвичка.
В приемных залах и несколько покореженных кабинетах ходили саперы со своим снаряжением. Хворостов и Заплюйсвичка первым долгом пошли в главный кабинет Гитлера. Это был просторный, светлый зал с окнами и стеклянной дверью в сад. Огромная, вся в дрожащих подвесках люстра низко спускалась с потолка. Письменный стол. Какие-то на нем бумаги. И глобус. Обыкновенный глобус. (Потом, спустя годы, он увидел этот глобус Гитлера в кадрах кинохроники). Верно, глядя на глобус, хозяин кабинета мечтал, что весь земной шар будет вертеться по его воле!
Заплюйсвичка заинтересовался люстрой и стал откручивать стеклянные – а может быть, и хрустальные – подвески.
Хворостов окликнул:
– Да брось, Данило, ерундой заниматься. Зачем тебе дурацкие стекляшки.
– Не скажить, – спрятал Заплюйсвичка в карман трехгранный подвесок от люстры и подошел к замполиту. – От повернусь до дому, а сусиды и спытають: яку трохфею з Берлину привиз? Чи велосипед, чи жинци розови штанци с прорехою на матни, чи ще шо? А я скажу: привиз добру трохфею. В главном кабинете Гитлера цю штуковину добув.
– Может быть, ты и прав. А вот скажи мне, как будет в настоящем, нет, в прошедшем времени глагол «дойти»?
Ефрейтор Заплюйсвичка насторожился, пытливо посмотрел на замполита. Майор, видать, уже навеселе. Не может быть, чтобы у самого Гитлера, в его главной квартире, не было подходящего буфета с коньяком.
– Шось вы, товарищ майор, дуже темно балакать стали?
– Не знаешь, так и скажи. Ну вот, смотри и запоминай.
Хворостов поднял с пола кусок штукатурки и на письменном столе фюрера четко и аккуратно, как бывало на классной доске, вывел: «Дошли!»
Глава семнадцатая
ОТМЩЕНИЕ
1
Начертав на грязно-серой, щербатой от осколков и пуль стене поверженного рейхстага: «Заройщик гвардии младший лейтенант Семен Карайбог и свою руку приложил» (Пусть ломают головы будущие военные историки: что такое «заройщик», не секретный ли род оружия?), Семен Карайбог отослал бойцов своего взвода в расположение части, а сам зашагал по Берлину.
В полуразрушенном городе, битком набитом солдатами, не так-то просто найти нужную улицу. Кого спросишь? Вон того сапера? Или артиллериста? Или закусывающих у своей установки черных от гари и копоти самоходчиков?
Кое-где стали попадаться и берлинцы. С помощью нескольких немецких слов, жестов, пальцев и недвусмысленных похлопываний по автомату Семену Карайбогу все же удалось найти улицу, которую упомянула в своем письме Настенька.
И по ней прошла война. Но прошла милостиво: остались и уцелевшие особняки, и черные, но живые липы, и балконы с простынями капитуляции, и легкие металлические изгороди, по привычке утверждающие: «Мое!»
Пусто, безлюдно. Все же Карайбог заметил в одном окне женское лицо. Подошел к двери, застучал прикладом автомата:
– Открывай!
Старая перепуганная немка высунула голову в дверь и заскулила. Она произносила все те же слова, которые Семен Карайбог впервые услыхал еще в декабре сорок первого года под Москвой, в городе Михайлове, из уст перепуганного гудериановского танкиста:
– Гитлер капут! Гитлер капут!
– И без тебя знаю, что Гитлер скапустился. Яп-понский бог! – оборвал Карайбог немку. – Вас ист дас фрау Хикке?
– Найн, найн, их Миллер! Миллер! Эльза Миллер! – туго ворочала заплетающимся языком старуха.
– Раскудахталась, как наседка: Миллер! Миллер! Хрен с тобой, что ты Миллер! Мне нужна фрау Хикке. Ферштейн? Марта Хикке!
– Айн момент, айн момент! – Немка наконец догадалась, кого ищет русский. Выскочила на улицу: – Айн, цвай, драй хауз. Ферштейн? Фрау Марта Хикке.
– Битте! – гаркнул Карайбог. Отошел от дома Эльзы Миллер, вытащил из кармана письмо Настеньки. Надо еще раз проверить, чтобы не вышло ошибки.
– Фридрих Хикке! Жена Марта. Старший сын Карл. Все правильно.
Дом каменный, двухэтажный, стоит в саду. Все так, как и писала Настенька. Семен Карайбог еще не решил, что он сделает с Хикке, с его стокилограммовой женой, с мерзопакостным его пометом. Но Назар может спокойно лежать на берегу Одера. С чистым сердцем может смотреть Настенька в глаза сынишке. Семен Карайбог сдержит свое слово. Пусть как угодно это называют: самосудом, разбоем, святой местью, Но он покажет фрицу Хикке и всему его выводку, что значит опалить гневом и болью сердце Семена Карайбога. «Содрогнется сам сатана!»
Карайбог подошел к указанному дому и прикладом автомата громко, как карающей десницей, постучал. Дверь открыла пожилая, до немоты перепуганная немка. Карайбог сразу догадался – Марта. Белое, дрожащее, как студень, лицо, от страха или базедовой болезни выпученные водянистые глаза. Только ста килограммов уже не будет. Видно, порастрясла свои мясы на эрзацах.
– Фрау Марта Хикке?
– Я… я… – закивала немка головой, еще больше выпучив бессмысленные глаза.
– А где Фриц Хикке? Фридрих. Ферштейн?
– Я, я… Комм! Витте! Витте! – пускала пузыри немка и, держась за стену, попятилась в дом.
В большой комнате у стола в кресле-качалке сидел старик. Такое же, как и у Марты, студенистое лицо, выпученные глаза, – видимо, страх сделал их похожими друг на друга. И Семену Карайбогу сразу бросился в глаза стоявший на краю стола стакан. В нем, как медуза, плавала розово-белая искусственная челюсть с длинными зубами мертвеца.
Осколком по сердцу резанули горькие слова Настенькиного письма. И до войны Семен Карайбог не отличался выдержкой и спокойствием. Война мало способствовала укреплению его нервной системы. К тому же вид искусственной челюсти, о которой тоже упомянула в своем письме Настенька, был так невыносимо гнусен, что Семена Карайбога начала бить лихорадка, задрожали губы, в уголках рта вскипела бешеная слюна. Привычно вскинув автомат, снял предохранитель:
– Фридрих Хикке?
– Яволь! Яволь! Хикке! – шепелявил бледными, голыми деснами старик.
И тут Карайбог увидел: у Хикке нет ног. Два толстых обрубка торчали на весу.
Всего мог ожидать гвардии младший лейтенант Семен Карайбог. Борьбы, сопротивления, коварства, просьб, слез, только не этого. Он рассчитывал встретить гнусного гитлеровца-насильника, насмерть обидевшего Настеньку, встретить его толстуху-хищницу жену и наглых розовощеких, выросших на краденом украинском сале и крупчатке последышей. А тут…
Увидев, что русский поднял автомат, немка пронзительно закричала, упала на пол и на четвереньках поползла к Семену. Три худосочных подростка, которых Карайбог сразу и не заметил, тоже заплакали и, как по команде, повалились на колени.
Но ни крик немки, ни слезы ее сыновей не могли тронуть сердце Семена. Этого он ожидал: и слезы, и мольбу. Он не ожидал культяпок.
С ранних мальчишеских лет Семен Карайбог знал твердо: не бей лежачего! А перед ним был лежачий.
И Семен не смог нажать спусковой крючок.
Без числа и счета убивал рядовой Семен Карайбог, сержант Семен Карайбог, старшина Семен Карайбог, гвардии младший лейтенант Семен Карайбог врагов. Но убить инвалида, впавшего от страха в идиотизм, он не мог. Выругавшись страшным, непонятным семейству Хикке ругательством, в котором он проклинал и Гитлера, и войну, и Хикке, и свою мягкотелость, Семен Карайбог вышел и так стукнул дверью, что взвизгнули окопные стекла, кой-где посыпалась штукатурка и упал на пол стакан с искусственной челюстью.
– Будьте вы трижды прокляты!
2
Обратную дорогу в расположение полка младший лейтенант Карайбог нашел быстро. Шел хмурый, удрученный. Горела душа. Кривились губы, обметанные пересохшей слюной. Может быть, первый раз в жизни он не сдержал своего слова.
Уже недалеко от части, проходя по разрушенной улице, Карайбог еще издали увидел светлое пятно на черном фоне обожженного дома.
«Баба! – определил безошибочно и сразу же уточнил: – Фрау!»
Догадаться, что женщина, стоящая на перекрестке, – немка, впрочем, было не так уж трудно. Наши русские девчата в ту весну сорок пятого года в самом центре поверженной Германии в светлых платьицах не щеголяли.
– За каким только чертом она на самый пупок вылезла? – вглядывался Карайбог в женщину на перекрестке.
Вокруг – на все стороны – с каменным однообразием тянулись угловатые останки взорванных, сожженных, разрушенных домов. Что-то библейское было в их беспорядочном нагромождении. Недаром его помкомвзвода гвардии старшина Панас Тростянец, прочесывая дымящиеся руины, изрек:
– Чистые Содом и Гомморра. Далы мы германцю прикурить по самое аж никуды. В другый раз не полизуть!
Откуда же среди пепелищ, еще сочащих сладковатый чад, среди битого кирпича, искромсанного бетона, искореженного железа взялось светлое женское платье? Освещенное майским солнцем, оно представлялось здесь предметом совершенно чужеродным, о котором тот же Тростянец не преминул бы заметить:
– Як хрен в лимонади!
Карайбог привычно шагал по кускам разномастной штукатурки, переступал через вздувшиеся пласты расплавленного асфальта и змеиную путаницу порванных телеграфных проводов. Битое стекло свежо и празднично потрескивало под тяжелыми сапогами.
– Посмотрим, что за фря такая!
За четыре года войны Семену Карайбогу не часто доводилось видеть женщин в обычных гражданских платьях.
Да и что видел он за эти годы?
Декабрьские ночи Подмосковья. Мороз, зажавший в кулак все – землю, воздух, сердца. Сугробы, задубевшие, схваченные льдистой броней, которую, казалось, не осилит никакая весна!
Болотную гниль и хмарь смоленской обороны. Искалеченные, на кресты и блиндажные накаты порубленные леса Белоруссии!
И так до самого Одера!
Какие уж тут женские платья! Кругом – одни мужчины. А если где и попадется редко вкрапленная женская фигура, то и она, как водится, в застиранной, от солнца и погодных превратностей поблекшей гимнастерке, в стеганом ватнике и таких же ватных штанах.
Те же мужики!
Вот почему непривычный вид летнего женского платья не мог не заинтересовать Карайбога. Словно сама довоенная весна вышла на перекресток, удостоверившись, что не палят больше оглашенные пушки, не трескаются лихие мины, не воют низвергающиеся с неба, как божья кара, штурмовики.
– Вроде молодая, – всматривался Карайбог в женщину. Сделал еще два-три шага и убедился: – Точно! Молодая!
Лица женщины он еще разглядеть не мог, но фигуру ее в легком платье видел отчетливо. Широкие плечи и под стать им такие же широкие бедра при тонкой талии образовали весьма обольстительный изгиб. Ветер старательно приглаживал подол платья, отчего еще рельефней выделялись полные икры сильных, слегка расставленных ног.
– Эк выставилась, кобыла! – в сердцах крякнул Карайбог. – Бесстыжий все-таки они народ, эти бабы! Яп-понский бог!
Теперь он разглядел и лицо женщины. Бледноватое, с двумя морщинами у рта и синеватыми тенями под глазами, оно не понравилось Карайбогу. Только волосы у женщины были чисто арийские: золотая пушистая пена, небрежно всклокоченная над лбом. Летний вырез платья открывал телесную свежесть шеи, мягко переходящую в плечи. Такими же белыми были и руки, лишь выше локтей прикрытые короткими рукавами.
– Сдобная фрау, – усмехнулся Карайбог, невольно замедляя шаг.
Женщина смотрела на него пристально, словно именно его и поджидала здесь на перекрестке.
Карайбог остановился. Лицо женщины было прямо перед ним, глаза в глаза. Светло-серые, большие глаза немки смотрели на Семена с тревожным ожиданием.
И сразу забылся поблекший цвет щек, синеватые тени, морщины у рта. Ни высокая грудь под легким платьем, ни тонкая талия, ни широкие бедра уже не имели никакого значения по сравнению с глазами. Ясный и тревожный их мир все затмил, оттеснил, отодвинул назад. Напомнили другие, такие же светлые, – Настеньки.
А женщина смотрела на него пристально, в упор. Карайбог нахмурился. Что нужно от него фрау? Зачем вылезла она на свет божий из своего подвала или бомбоубежища и уставилась на него серыми тревожными глазами?
Словно почувствовав вопрос русского, женщина робко проговорила:
– Рус зольдатен…
И запнулась. На блеклых щеках проступила розовая краска, чуть посветлела синева под глазами. Семену даже показалось, что они блеснули слезой.
Немка повторила дрогнувшим голосом:
– Рус зольдатен… ком…
Карайбог не был силен в немецком языке, но такие обиходные слова знал хорошо. Насторожился. Даже машинально поправил ремень висевшего на плече автомата.
Все стало ясным, как после политбеседы замполита полка. Немка вылезла из своей тайной норы, чтобы завлечь опрометчивого и доверчивого советского воина. Клюнь только на ее прелести – уведет она тебя в подворотню, в чертову неразбериху развалин, а притаившиеся там, еще не добитые фашисты тихо и аккуратно ухлопают тебя, как глупую говядину. И поминай тогда как звали гвардии младшего лейтенанта Семена Карайбога, ветерана войны, протопавшего весь безмерный путь от Москвы до Берлина.
«Нет, шалишь, гитлеровское отродье! – с гневом думал Семен. – Не на такого простака напала. Белой шейкой меня не возьмешь! Яп-понский бог!»
Семен отлично знал обстановку, сложившуюся в когда-то многомиллионном, а теперь полуразрушенном городе. Хотя и вывесили перепуганные берлинцы белые простыни из всех уцелевших окон и балконов, и бродят наши ребята по коридорам и парадным залам имперской канцелярии, и нельзя найти на грязных закопченных стенах рейхстага и клочка свободного места, чтобы расписаться, а все же есть еще в городе фашисты, оказывающие бессмысленное сопротивление. По ночам из развалин, из-за углов стреляют в советских солдат и офицеров.
Все это хорошо знал Семен Карайбог. Сам поучал своих солдат:
– В Берлине, ребята, уши не развешивайте. Ночью из расположения части – ни шагу. Да и днем остерегайтесь. Фашист и мертвый укусить может. Как скорпион. Одним словом, как в уставе сказано: будьте взаимно бдительны!
Но те слова были только теорией. Правильной теорией. А вот теперь он сам – лицом к лицу – стоял перед хитрой и коварной ловушкой врага. И враг был особый: без автомата, без фаустпатрона, без парабеллума. Оружие его – другой системы: легкое платье с вырезом, белая шея, тонкая талия. В глаза враг смотрит прямо, не таясь, не лукавя.
Гнев клокотал в душе Семена Карайбога, как кипяток в котелке.
– Вот гадина! Знает, что их дело табак, а все же норовит еще хоть одного нашего парня угробить, будто мало людской крови пролили они во всей Европе.
А немка смотрела на него ясными глазами, и, сколько он ни искал, не мог найти в них ни хитрости, ни кровожадности. Наоборот, ему даже казалось, что во взгляде немки теплится непонятная тревога и детская надежда.
«Притворяется, стерва!» – про себя заключил Семен, но стоял в нерешительности. Если бы перед ним был немец, он знал бы, что делать: «Хенде хох! Мать твою так! Руки вверх. И айда со мной в штаб. Там разберутся, что ты за птица». А тут – баба! И один выход: смотреть на нее с презрением.
И Карайбог смотрел на женщину, стараясь взглядом выразить всю силу своего негодования и мужского презрения. Впрочем, это не мешало ему быть объективным и в душе признаться, что стоящая перед ним немка – баба что надо. Вслух – все равно она не поймет – проговорил:
– Хороша Маша, да не наша!
Конечно, немка не поняла, что сквозь зубы процедил младший лейтенант, но она была женщиной и по его глазам без труда догадалась, что понравилась русскому. Может быть, это сознание и придало ей смелости. Осторожно дотронулась до его руки:
– Ком, Иван!
Семен невольно оглянулся: нет ли поблизости начальства? А то хана! За связь с местным населением по голове не погладят. Не посмотрят, что ты весь в нашивках за ранения и увешан орденами и медалями. В два счета на губе очутишься. У командира полка характер уставной. Отца родного не уважит, если тот порядок нарушит.
Но вокруг ни одной живой души. Только верблюжьи караваны руин.
Женщина стояла рядом, и ее белая рука с трогательной голубой ветвью вены под светлой кожей блондинки доверчиво лежала на рукаве его гимнастерки. Семен даже слышал запах не то духов, не то молодого женского тела.
…Фронтовая судьба Семена Карайбога сложилась так, что за все годы войны он не знал ни одной женщины. Другие, кто был удачливей, как-то устраивались и на переднем крае.
Семен же Карайбог при своем остром языке и беспокойном характере не имел опыта в любовных делах, не умел обращаться с завлекательным и привередливым женским полом. К тому же коварный удар в спину, нанесенный Фенькой-Вред, сделал его убежденным женоненавистником.
– Ком, Иван! Ком! – повторила немка.
А может быть, она совсем и не собирается его убивать? Тревожно и горько смотрят ее глаза. Нет в них ни ненависти, ни угрозы. Может быть, просто беда у нее какая?
Карайбог снова оглянулся. Никого нет. Только высоко в просторном и спокойном небе пролетел тяжелый самолет, серебристо поблескивая на солнце.
…Как витязь на распутье, стоял Семен Карайбог на перекрестке, вспоминал свои же доводы и наставления: «На немок, ребята, и не смотрите. Не роняйте своего советского достоинства победителей-бойцов. Да и о бдительности помните!»
Конечно, никуда он не пойдет с немкой. Но и на перекрестке стоять незачем. Еще увидит кто-нибудь и сделает из мухи слона. Лучше отойти в сторонку. И Семен нерешительно шагнул в направлении, куда показывала немка.
Теперь, когда русский наконец-то сдвинулся с места, глаза женщины засветились радостью. Вместе пошли по улице, обходя кирпичные завалы, переступая через срезанные снарядами и минами ветки деревьев с молодой, но уже увядшей листвой. Шли мимо мертвых танков с порванными гусеницами, мимо пушек, безнадежно и тупо упершихся в землю онемевшими глотками, мимо пятнистых перевернутых грузовиков с вывалившимися внутренностями, мимо легковушек, панически распахнувших дверцы, – мимо всего того, что еще вчера было войной, что еще вчера двигалось, гремело, убивало, а сейчас валялось на улицах разрушенного города, как никому не нужный, никчемный хлам.
Женщина шла немного впереди Семена, но то и дело оглядывалась, чтобы убедиться, что русский идет сзади.
«Еще подумает, что я труса праздную. Как бы не так!» – и Карайбог даже приосанился. Нет, он не даст немке и малейшего повода усомниться в его храбрости и выдержке. Гвардеец!
На углу, сворачивая в довольно узкий переулок, женщина еще раз оглянулась, и Семен снова увидел ее улыбающиеся глаза. Они были такими радостными, что он невольно подумал: «Не влюбилась ли?» – и сразу же прогнал вздорную несуразную мысль. Окажись на его месте любой другой, все равно так же смотрела бы она ему в глаза, смущаясь, говорила: «Ком!»
Стыдясь своей мягкотелости, Карайбог даже покачал головой: «Выходит, завлекла тебя, Семен, немка, как доверчивого карася». На память пришла песенка, какую в лирические минуты имел обыкновение напевать, правда, прескверным, огрубевшим от строевых команд голосом, гвардии старшина Тростянец:
Ты ж мене пидманула,
Ты ж мене пидвела,
Ты ж мене, молодого,
З ума-розуму звела…
Карайбог усмехнулся:
– Вот так и меня… Пидманула!
Хотя вокруг сутуло толпились остовы разрушенных зданий, валялось ничейное, покореженное, сослужившее свою службу оружие, то тут, то там навалом дичал бездомный скарб, все же день был таким солнечным, майским, что Семену не верилось, что в такой благословенный день ему угрожает какая-то опасность.