Текст книги "Все равно будет май"
Автор книги: Иван Свистунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
Глава одиннадцатая
НОЧНОЙ ПОИСК
1
Почти год прошел после памятного разговора Семена Карайбога с сибиряком рядовым Федотовым у разбитого гудериановского танка. Снова была зима: морозы, медвежьи сугробы, низкое, на верхушках сосен повисшее, небо.
Оборона!
Год войны! Сколько мирных лет вместил он. А до Берлина по-прежнему далеко, как до звезды небесной. Не думал, не гадал Семен Карайбог, что так крепко завязнет в лесах и болотах их дивизия.
Оборона!
Врылись в землю, укрылись за колючкой, за минными полями, прорыли траншеи, проходы, по три, а то и по пять накатов над головой – благо богаты и обильны леса смоленские. И хотя давно увез санитарный поезд бойца Федотова за Урал и некому ввязываться в спор, все же Семен Карайбог помнил слово, сказанное о Берлине.
– Наступит час – тронемся и дойдем до Берлина. Оборона – дело проходящее, как женская любовь. От нее только душа горит. Мы еще свое возьмем!
Весь короткий декабрьский день шел снег. Крупные пушистые хлопья бесшумно опускались на развесистые лапы молчаливых елей, на черный озябший кустарник, на глухие, бог весть кем проложенные тропы. Серое, рыхлое, беспросветное небо придавило землю. Лес стоял суровый, торжественный.
Стемнело раньше обычного. Тихо. Ни шороха, ни людского говора. Долгая ночь заколдовала все вокруг. Кажется, что война ушла далеко-далеко от этих мест и тихая мирная рождественская ночь по-матерински прикрыла пуховиком снегопада израненную, обожженную землю.
А война – рядом! За каждым кустом, под каждым сугробом. Заснеженная низина разрезает лес. Это река. Невидимая и неслышная, притихла и она, укрытая снежным одеялом. За рекой такой же лес, такие же лапчатые, запорошенные снегом молчаливые ели, таинственные поляны. Тишина.
Но там – гитлеровцы. Огородились колючей проволокой, понатыкали мин, зарылись в блиндажи и траншеи. Зимуют.
И у них тихо. Лишь изредка врежется в темное небо и сразу погаснет слабосильная ракета, полыхнет шальной трусливый одиночный выстрел, да далеко застучит и оборвет деревянную дробь пулемет.
И снова тихо.
Ночь.
Рождественская.
– Все понятно?
– Так точно, товарищ капитан!
– Запомните главное: надо взять непременно офицера. Приказ дивизии. От рядового фрица толку мало. Они только глаза пучат и от страха еле языком ворочают: «Гитлер капут!», «Гитлер капут!». Как будто мы и без них не знаем, что Гитлеру капут. Офицера надо взять!
– Сделаем такую штуку, товарищ капитан. – И Карайбог встал, понимая, что инструктаж окончен. – Не в первый раз.
– Только не хвастайся, Семен, – нахмурился командир роты, которому тон, каким говорил старший сержант Карайбог, показался слишком самоуверенным. – И предупреди своего дружка Шугаева, чтобы полегче автоматом орудовал. В прошлый раз он так огрел гитлеровца, что два часа пришлось откачивать.
– Хватка у Назара заройская, – с усмешкой, как о небольшом изъяне своего подчиненного, пояснил Карайбог.
– Выходите после двенадцати. К часу доберетесь, немецкие часовые к тому времени дремать начнут. Их через каждые два часа сменяют.
– Знаю!
– Так я надеюсь.
– Не беспокойтесь, товарищ капитан. Сделаем в лучшем виде! – повторил Карайбог и даже попытался прищелкнуть каблуками. Но на ногах валенки, и щелчка не получилось. – Приведем тепленького, как из бани!
Весь день Фогель пребывал в отличном расположении духа. На мрачном фоне безрадостного окопного существования наконец-то появилось светлое пятнышко. В роту привезли рождественские подарки фюрера. Правда, на сей раз они оказались бедноватыми. Даже ему, обер-лейтенанту, досталась только бутылка шнапса, пара банок тушенки, десяток пачек сигарет да рождественские открытки с изображением белокурых и толстозадых девиц, похожих на поросят.
Но дело не в подарках. Привезший их Мюллер после пятой рюмки доверительно поведал, что у него в Берлине есть «рука». Стоит только замолвить словечко, и Фогеля переведут на Западный фронт, куда-нибудь в Бельгию или даже во Францию.
Вот было бы здорово!
С благоговением, преданностью и распирающей грудь сладкой благодарностью смотрел Фогель на гостя, который, спустив штаны и расстегнув теплый вязаный жилет, беззаботно спал на топчане. Из полуоткрытого рта Мюллера медленно ползла рыжая сонная слюна, несло перегаром шнапса и ливерной колбасой.
Как Фогель завидует этому ловкачу! Такой всю войну просидит в Берлине, будет каждый день пить шнапс, курить сигареты и щупать проголодавшихся колбасниц. Завтра Мюллер укатит в тыл, а он, Фогель, останется в страшном русском лесу, где за каждым деревом прячется смерть, где каждый сугроб может оказаться снайпером или партизаном.
Вздохнув, Фогель снял сапоги, натянул по домашней привычке на ноги тапочки и лег на топчане рядом с Мюллером. Мечтательное настроение овладело им. Надо завтра утром еще больше задобрить Мюллера. Придется подарить ему золотые серьги, добытые во время прочесывания одной деревни в поисках партизан. Правда, эту вещичку он берег для Марты, но глупо скупиться, когда подворачивается счастливый случай. Может быть, задобренный подарком, Мюллер выполнит обещание. А серьги еще будут…
Убаюканный радужными надеждами, Фогель, наконец, задремал. Приснился ему праздничный, святочный сон. Будто он совсем не на Восточном фронте, не в русском лесу, а в Париже. Сидит в кабачке, пьет французский коньяк. На коленях у него игривая, как котенок, парижаночка. Черт побери! Настоящая жизнь!
Шли гуськом. В белых маскхалатах, похожие друг на друга, бесшумно, как тени на экране, скользили среди заснеженных елей. Низину и замерзшую реку переползли по-пластунски. Когда вспыхивала очередная ракета, ничком неподвижно лежали в снегу и даже в десяти шагах нельзя было отличить их от снежных сугробов.
Натолкнулись на проволочное заграждение. Карайбог быстро и привычно перекусил щипцами ржавую колючку. Теперь ползли по одному следу, осторожно огибая каждую подозрительную кочку – немцы мин не жалеют.
Подползли к брустверу первой траншеи. Неожиданно на фоне снега показалась голова. Немецкий часовой приплясывал у своего пулемета.
Зажав в зубах нож, улучив удобный момент, Назар Шугаев свалился на голову гитлеровца. Глухое мычание, короткая возня, и незадачливый пулеметчик неподвижно лежит на дне траншеи.
– Давай, ребята! – приглушенно окликнул Назар.
Так же бесшумно и остальные разведчики сползли в траншею. Теперь крались по траншее, держа наготове гранаты и автоматы.
Карайбог, шедший впереди, услышал шаги. Прижался к стене траншеи. Гитлеровец из темноты гнусаво окликнул:
– Карл?
Неизвестно для чего Карайбог тоже прогнусавил:
– Гут!
И с размаху ударил фашиста прикладом автомата в лицо. Немец упал. Карайбог для верности ударил еще раз по затылку. Гитлеровец притих.
– Скорей, скорей! – и Карайбог побежал по ходу сообщения, зажав в руке гранату.
Выбрались из траншеи, поползли через кустарник, весь исполосованный черными стежками тропинок. От снежных сугробов попахивало дымом. Блиндажи. У входа в один блиндаж виднелся часовой с автоматом. Значит, офицерский. Карайбог пополз к часовому. Услыхав шорох, часовой вскинул автомат. Но выстрелить не успел. Ефрейтор Денисов прыгнул на часового и схватил за горло. Ему на помощь бросился рядовой Васильчиков.
Не дожидаясь исхода схватки, Карайбог, Шугаев и Гнедышев вскочили в блиндаж. На маленьком столике, среди пустых бутылок и объедков, чадила лампа.
– Святки праздновали, сволота! – Назара кровно обидело, что гитлеровцы на его родной земле празднуют святки.
– Берите одного, а я другого! – скомандовал Карайбог и бросился на обер-лейтенанта Фогеля.
Черномазенькая парижаночка, сидевшая на коленях у разомлевшего Фогеля, вдруг схватила его, доброго сентиментального немца, за горло и стала душить. Фогель застонал и проснулся. Где Париж? Где девочка? Верхом на нем сидит кто-то огромный в белом маскировочном халате и тычет в рот дуло автомата.
Как в тумане, увидел он ловкача Мюллера, который с поднятыми руками стоял в одних теплых подштанниках посередине блиндажа и блеял, бессмысленно выпучив мутные глаза.
– Выходи! – скомандовал Карайбог и подтолкнул к выходу Фогеля.
Покидая блиндаж, Назар еще раз глянул на столик, где валялись остатки вчерашнего рождественского офицерского ужина и в сердцах сплюнул:
– Попраздновали, гады!
Обратный путь не был так удачен. Обнаружив убитого пулеметчика, гитлеровцы подняли тревогу. Одна за другой взметались в небо осветительные ракеты, затарахтели пулеметы, трассирующие пули дырявили ночную темень.
Подгоняя пленных, разведчики бросились к реке. Но сзади, строча из автоматов, оглашая разбуженный лес криками, бежали гитлеровцы.
Карайбог оглянулся. Гитлеровцы все ближе. А «языки» едва плетутся. Тот, что в тапочках, еще держится, а белесый совсем распустил сопли, хнычет, того и гляди, плюхнется в снег. Кому-то надо прикрыть отход группы, задержать гитлеровцев. Но кому? Сам он не имеет права, должен доставить пленных. Денисов еще молодой, без опыта, такого гитлеровцы быстро снимут. И толку не будет, и парень пропадет. Гнедышев ранен. Полоснул-таки его фашист ножом. Еле идет, хоть и крепится. Значит… Нет, только не Назара. Не пошлет он Назара на верную смерть…
В ту же секунду – как синхронно работали мысли друзей – Шугаев прохрипел:
– Надо прикрывать. Остаюсь!
Карайбог не ответил. Хоть на несколько секунд задержать решение.
– Слышишь, Семен? Буду прикрывать!
Карайбог еще раз оглянулся. Больше тянуть нельзя, а то все сорвется. Выдохнул:
– Прикрывай!
Назар повалился за ближний пень, выставил автомат.
Надо было попрощаться с Назаром, сказать какое-нибудь слово или хотя бы пожать руку, но где уж тут. Карайбог только глянул в нахмуренное лицо друга. Ткнул автоматом в спину гитлеровца:
– Шнель, шнель!
Чтобы зря не тратить патроны – и так в обрез, – Назар решил подпустить гитлеровцев поближе. Воющая их орава быстро приближалась, но стреляли они на авось, в белый свет.
Прицелившись, Назар дал длинную очередь. Гитлеровцы, не ожидавшие засады, отпрянули, повалились в снег. Очухавшись, стали стрелять прицельно по лежащему за пнем русскому.
Назар ответил еще одной короткой очередью. И, как бы в отместку, вражеская пуля попала в левое плечо и, видимо, застряла в ключице. Под мышкой стало горячо, рука повисла, как пустой рукав. «Хорошо, что в левое, – подумал Назар. – Правую руку надо беречь, без нее не продержишься», – и еще глубже зарылся в снег.
Гитлеровцы теперь не бежали, как раньше, в полный рост, наобум, а ползли по снегу и вели огонь метко: еще одна пуля сбила с Назара шапку и чиркнула по виску. Кровь потекла по щеке, стыла за воротом.
Надо продержаться еще хотя бы минуты три. За три минуты ребята далеко уйдут. В это мгновение подкравшийся поближе гитлеровец изловчился и швырнул гранату. Она разорвалась в стороне, но что-то тяжелое и тупое, как железным прутом, ударило по ногам. «Вот и хорошо! – с мрачным озлоблением подумал Шугаев. – С перебитыми ногами не потянет драпануть в лес. Теперь до конца!»
Нажал на спусковой крючок. Автомат простучал два раза и, поперхнувшись, умолк. Патроны все. Правой рукой достал лежавшую за пазухой гранату, зубами вытащил чеку и, закусив губу, чтобы не закричать от боли, привстал. Гитлеровцы уже были метрах в пятнадцати. Назар рванулся и швырнул гранату.
Взрыва гранаты он не слышал. Лежал, уткнувшись лицом в снег. Уже не было войны, выстрелов, страха… Виднелась неясная, словно сквозь марлю, дорога. По дороге уходит от него Настенька, держа на руках сыновей – Лешку и Сережку. Он хочет окликнуть их – и нет голоса, догнать – нет силы подняться. А они уходят, теряются в мутной слепящей дымке…
Подбежавший гитлеровец с озлоблением в упор выстрелил русскому солдату в спину, словно боялся, что тот и мертвый поднимется с земли.
2
– Товарищ капитан! Ваше задание…
– Знаю, знаю! Пленных уже в штаб повели. Там их машина из дивизии ждет. Как поиск прошел?
– Нормально!
– Благодарю, товарищ Карайбог. Орден обеспечен. Что тряпкой руку завязал? Да и прихрамываешь. Сейчас же в санчасть отправляйся. Кость не задело?
– Не задело.
– Ты что такой мрачный?
– Назар Шугаев…
Теперь, когда выполнен приказ дивизии, когда можно радоваться и отдыхать, он думал о том, какой дорогой ценой заплатил за успех. Какими до обидного ничтожными казались те два перепуганных жалких фашиста по сравнению с жизнью Назара.
В штабе дивизии признают удачным ночной поиск и захват двух вражеских офицеров. Вероятно, «языки» дадут командованию нужные сведения, и эти сведения принесут успех нашим войскам, спасут в бою жизнь многим советским воинам. Участникам поиска выпишут заслуженные награды.
Все это так. Но там, в штабе, не знают, кого он потерял. Там не знали Назара!
– Жаль Шугаева. – И Карайбог, помолчав, хмуро проговорил: – Товарищ капитан…
– Что такое?
– Разрешите забрать труп.
– Какой труп?
– Шугаева.
– Ты с ума сошел. Пойди проспись. Там же немцы.
– Разрешите!
– Брось чепуху молоть. На верную смерть я тебя не отпущу.
– Я скрытно, товарищ капитан. Вынесу. Мы же с ним друзья. На гражданке вместе работали. Не могу я его оставить на произвол немцев. Душа горит…
– Товарищ старший сержант! Даже из головы выбросьте.
– Не могу, товарищ капитан. Пока Назар там лежит, не будет мне покоя. Как я после войны его жене и сыновьям в глаза посмотрю? Я ж человек, товарищ капитан.
Капитан насупился. Было в просьбе старшего сержанта что-то такое, в чем нельзя отказать.
– Вот что, друг житный. Ты меня не спрашивал, я тебе не разрешал. Вернешься жив – твое счастье. Накроют немцы – сам виноват.
– Спасибо, товарищ капитан.
До позднего рассвета было еще часа два, и Семен Карайбог решил не тратить время зря. Взял плащ-палатку и, прихрамывая, пошел в лес. Дорогу он знал теперь хорошо, да и их следы туда и обратно еще ясно видны. Прошел лес, переполз низину и замерзшую реку, нашел проход в проволочных заграждениях. В расположении немцев тихо – видно, примирились, что проспали двух офицеров. Только время от времени в небо врезались перепуганные ракеты.
Вот и поворот, где остался Назар прикрывать их отход. Только бы не утащили гитлеровцы труп. Мало ли что им в голову взбредет. Порой и своих мертвецов бросают, а наших уносят. По карманам, видать, шарят или формой нашей интересуются.
У пня, где остался Шугаев, что-то чернело на истоптанном снегу. Семен подполз поближе. Слава богу, Назар! Карайбог расстелил плащ-палатку и стал перетаскивать на нее убитого. Неожиданно Назар тихо застонал. Семен не поверил своим ушам. Почудилось. Но Назар застонал громче. Карайбог поскорее уложил раненого на плащ-палатку и потянул по снегу в расположение роты. Как назло, еще пуще разболелась нога. Но он теперь не обращал на нее внимания. Сжав зубы, загнанно дыша, тянул плащ-палатку.
У своих траншей его окликнули:
– Карайбог, ты?
– Я.
– Ну, как?
– Подсоби. Скорей в санчасть.
– Неужто живой?
– А то как! Заройщик! Нас за рупь за двадцать не возьмешь! Не хухры-мухры! – Все в Семене ликовало.
В санчасти Назара Шугаева перевязали на скорую руку и сразу же отправили в медсанбат. В том, что заройщиков запросто не возьмешь, Семен Карайбог был прав. Хирург медсанбата, до чего уж насмотрелся на разные ранения, но и то удивлялся: повезло бойцу! Пуля, попавшая в левое плечо Назара, прошила только мякоть и не коснулась ключицы. Другая чиркнула по виску, содрала кожу, но череп не задела. Осколок гранаты рубанул по левой ноге, разворотил бедро, но кость не нарушил. Даже пуля, выпущенная в упор в спину из пистолета, которая должна была доконать бойца, только скользнула по лопатке.
– Товарищ майор! Как мой кореш? – деликатно спросил ждавший конца операции старший сержант Карайбог у хирурга, который вышел из операционной покурить.
– Повезло парню! Четыре ранения, и ни одного серьезного. Вот только крови потерял ведро. Но кровь дело наживное! – пыхнул дымком хирург. – Заштопаем в лучшем виде. Еще злей воевать будет.
Глава двенадцатая
«ВОЙНА ВСЕ СПИШЕТ»
1
Может быть, новоиспеченная медицинская сестра Нонна Никольская и не выдержала бы того разительного контраста, который представлял переход в один день из богато обставленной благоустроенной квартиры на Гоголевском бульваре в заскорузло-холодную медсанбатовскую палатку на опушке сырого осеннего леса где-то под Лобней, если бы рядом с ней не было военврача Марии Степановны Афанасьевой. С женой Петра Николаевича Нонна познакомилась на своей свадьбе. Ей тогда она не понравилась. Маленькая, пухленькая, какая-то гоголевская Коробочка в молодости – так про себя подумала Нонна.
До войны они встречались всего несколько раз. Ни близости, ни просто добрых приятельских отношений между ними не возникло. И вот Петр Николаевич привез Нонну в медсанбат, сдал на руки жене:
– Мура! На твое попечение!
Мария Степановна привела озябшую и промокшую на осеннем дожде Нонну в свою палатку, дала переодеться во все сухое, накормила.
– Крови боишься?
– Боюсь!
– Как же ты в медицинский пошла?
– Не привыкла еще.
– Ничего, привыкнешь. Я тебя возьму к себе в хирургическое отделение. Самое бойкое место.
В ту первую ночь они говорили обо всем: о войне, о страданиях, какие она принесла людям, о том, что произошло в Москве шестнадцатого октября… Обо всем! Только ни разу не вспомнили Якова Макаровича Душенкова. Молчала Нонна, молчала и Мария Степановна. И Нонна была ей благодарна за такую деликатность. О бывшем муже вспоминать и тем более говорить ей было неприятно.
Раньше, в прежние времена, их называли сестрами милосердия. Не знаю, кто и почему заменил старое название новым, сухим и формальным медицинская сестра.
А как правильно было: сестра милосердия! Милосердие! Сердоболие! Сочувствие! Любовь на деле!
На фронте, на передовой, где смерть и кровь, – там так нужны кроме хлеба и боеприпасов, кроме весточки от родных и доброго слова политрука теплые и заботливые женские руки. Каждый, кто испытал боль, кого раненым выносили из огня, перевязывали, бинтовали, как маленького, кормили с ложечки, уговаривали: «Потерпи, родненький!» – помнит их, как материнские руки детства.
Изнеженная, не привыкшая к житейским трудностям москвичка, с младенческих лет взлелеянная матерью, оберегавшей единственную дочь, как ореховый гарнитур или золотую вазу XVIII века, как Нонна выдержала подвижнический труд медсестры!
И вправду, те дни не были легкими. Неожиданно ранняя лютая зима, непрерывные – с утра до вечера – злобные бомбежки, сожженные деревни и села, в которых негде переночевать, обогреться, бесконечный поток окровавленных исковерканных, контуженых, обожженных огнем и морозом мужских тел. Кровь, стоны, просьбы, ругань, невозможные запахи гниения, человеческих испражнений…
Потом, вспоминая те первые недели на фронте, Нонна знала: спасла ее Мария Степановна Афанасьева. Она была не только ее начальником. Она была ее другом, учителем, опорой, совестью.
В те дни Нонна не переставала удивляться, завидовать Марии Степановне, восхищаться ею. Столько силы, мужества, выдержки и характера оказалось в маленькой и с виду такой слабой, домашней и мирной женщине. По семь, восемь, а то и больше часов стояла она за операционным столом. Гас электрический свет, чадили керосиновые лампы, а то и просто коптилки, взрывная волна вышибала рамы. Окна забивали фанерой, закладывали соломой, раненых для операции укладывали на обыкновенный деревенский стол. Все валились с ног от усталости. А Мария Степановна продолжала колдовать над распластанными стонущими или полумертво молчащими телами. Подавляя подступающую к горлу тошноту, стараясь преодолеть дрожь в ногах, Нонна делала все, что ей приказывала Мария Степановна.
В первые дни, во время наступательных боев под Москвой, когда без конца поступали в медсанбат раненые, Нонна едва не падала в обморок. Бледнела, все в глазах туманилось, уходило куда-то покачиваясь… Но нашатырный спирт и властный окрик Марии Степановны приводили ее в чувство. И она снова слышала короткие, энергичные приказания:
– Скорей! Не спи! Живо!
Зима сорок первого и сорок второго года была самой трудной в жизни Нонны. Медсанбат следовал за наступающими войсками. На новых местах их чаще всего встречали одиноко торчащие среди пепелищ закопченные печи, снег, мороз и непрекращающийся поток раненых. Однажды медсанбат разместился в неизвестно как уцелевшем двухэтажном здании, где до войны было какое-то районное учреждение. Но что это было за здание! Стекла выбиты. Рамы, двери сорваны, деревянные полы разобраны для отопления. В комнатах даже днем еле теплились самодельные коптилки. Раненые лежали на соломе во всех комнатах и коридорах, пронизанных ледяным январским ветром. Вода замерзала в микстурах и примочках. Дымили «буржуйки», ядовитый чад смешивался с больничными невыносимыми запахами.
В те дни Нонна ни о чем не думала, ничего не вспоминала, словно одеревенела. После дежурства шла в каморку, где вповалку спали медсестры, как куль, валилась на нары прямо в шипели и валенках и погружалась в тяжелый, неосвежающий, без сновидений сон. Все прошлое тогда казалось неправдоподобным, придуманным, как сказки: и Москва, и родные, и Сергей…
Весной, когда фронт остановился и перешел к обороне, стало легче. Раненых теперь поступало мало, разместились просторно в большом, почти уцелевшем селе. Оживились, словно вспомнили, что они женщины, санитарки, медсестры, врачи. Зачастили в ларек военторга, покупали туалетное мыло, духи, губную помаду, пудру, зеркальца и расчески. Вместо суконных солдатских шаровар и стеганых ватников появились короткие в обтяжку синие юбки, шерстяные защитные гимнастерки, перехваченные командирскими портупеями. Пилотки теперь кокетливо сидели на вымытых и причесанных волосах.
Начались первые романы. Жизнь есть жизнь!
То влюбится молоденькая медсестра в лихого капитана разведчика с рукой на перевязи, с щегольскими усиками и орденом Красного Знамени на груди, то не явится вовремя на дежурство смазливая разбитная санитарка, задержавшаяся в соседнем лесу, где обосновалась артиллерийская бригада РГК.
Появились первые секреты, слезы, ревность и приказы с взысканиями за нарушение воинской дисциплины и правил внутреннего распорядка. Тогда-то все чаще и чаще стало повторяться, вошло в быт выражение: «Война все спишет!»
Вначале Нонну только сердило это выражение. Потом она его возненавидела. Ей представлялось, что за тем великим, горьким и кровавым, что было войной, прячется маленькое, блудливое, подленькое. Она не знала, где родилась такая оправдывающая и извиняющая формула. Может быть, привезли ее из тыла, где, надрываясь, тянули страну к победе одинокие безмужние женщины? Или родилась она здесь, на передовой, под огнем, где каждая встреча, каждая ночь, каждый поцелуй могли быть последними?
– Война все спишет!
Нонне приходилось слышать эту фразу от солдат и офицеров, от раненых и здоровых. Произносилась она по разным поводам, но чаще всего касалась взаимоотношений мужчины и женщины. Все на передовой временное: землянка, траншея, палатка медсанбата, жизнь… Вот окончится война, все определится, утвердится, станет на свои места. А что было раньше, на передовой, на стыке жизни и смерти, все спишет война.
Кто виноват, что родилась такая трусливая философия? Кто виноват, что миллионы мужчин, главным образом молодых, оставив в тылу жен, невест, живут без любви и женской ласки? Кто виноват, что женщины, главным образом молодые, попадая на фронт, оказываются окруженными тысячами мужских любопытных, жаждущих, влюбленных глаз? Виновата война! Пусть она и списывает!
Два раза Нонна едва сама не повторила противную, претящую ей низменную мудрость:
– Война все спишет!
…Летом сорок второго года их дивизия стояла в обороне на Смоленщине. Однажды в медсанбат привезли раненого летчика лейтенанта Юрия Глебова. Он летал на связном самолете У-2, который все называли «огородником». Юрий пролежал в медсанбате недели две. Все это время он говорил Нонне обычные вещи, которые говорят мужчины: холост, никого еще не любил, она поразила его с первого взгляда и теперь он будет любить ее всю жизнь. Рыжеватый блондин с бронзовым от загара лицом и лукавыми карими глазами, Юрий всегда был навеселе: или каким-то образом доставал спирт здесь, в медсанбате, или приносили водку посещавшие его товарищи.
Нонна смеялась над любовными полушутливыми, полусерьезными признаниями Юрия, не верила ни одному его слову. Но с ним было весело и легко. Вероятно, потому, что Юрий сам обо всем говорил легко и весело: о прошлой школьной и курсантской жизни, о полетах на «огороднике», о своей – до гробовой доски – любви к ней.
Из рассказов посещавших медсанбат друзей Юрия она знала, что однажды он на «огороднике» уничтожил вражеский истребитель. Гитлеровский летчик, заметив «русфанеру», бросился вдогонку. Но Юрий летел то у края леса, то спускался в овраг, то стелился по самой земле. В конце концов гитлеровец не рассчитал и в азарте погони на большой скорости врезался в опору высоковольтной передачи. Когда Юрий посадил свой У-2, то вся его машина была пробита пулями.
Юрий, как и другие, тоже любил беззаботно повторять: «Война все спишет!», но в его устах, освещенных лукавой жизнерадостной улыбкой, подленькое выражение звучало лихо, без цинизма.
Недели через две после выписки из медсанбата среди бела дня на деревенской улице, рискуя разбиться о тополя и телеграфные столбы, сел «огородник». Весь медсанбат – и обслуживающий персонал, и ходячие раненые – выбежал на улицу. Такого еще не бывало. Нонна похолодела, когда увидела самодовольного, сияющего Юрия, вылезающего из самолета. На глазах у изумленных зрителей он, растянув в улыбке рот, направился к Нонне, торжественно, как на свадьбе, держа в рунах букетик незабудок.
– Нонночка! Прилетел я к вам с приветом, рассказать, что солнце встало! – и галантно протянул букетик.
Нонна чуть не сгорела от стыда, не могла произнести ни слова. А тут еще примчалась Мария Степановна, как крыльями, взмахивая полами расстегнутого халата. При всей своей уравновешенности и деликатности она не могла стерпеть такого воздушного хулиганства и набросилась на летчика, посулила немедленно доложить начальству о его возмутительном озорстве. Юрий с самым невинным видом смотрел на разгневанного военврача, проговорил с лукавым мальчишеским ухарством:
– Дальше фронта не пошлют!
Помахав рукой Нонне, взобрался на свой самолет, и машина стрекозой запрыгала по выбоинам деревенской улицы, разгоняя кур и собак. Самолет поднялся в воздух, сделал несколько кругов над домами, чуть не цепляясь колесами за крыши, приветственно покачал крыльями и улетел в небесный простор, такой же синий, как и привезенные Юрием незабудки.
Ставя в стакан букетик, Нонна подумала, что могла бы полюбить такого веселого, озорного человека с распахнутым, как окно в весенний сад, сердцем. И еще потому, что его улыбка, беззаветное обожание напоминали ей Сергея Полуярова.
Прошло несколько дней, и в медсанбат приехал летчик, совсем молоденький, почти мальчик, даже удивительно было видеть на нем летные петлицы и кубики старшего лейтенанта. Он протянул Нонне погнутый самодельный портсигар, на крышке которого было вырезано ее имя.
– Юрий разбился третьего дня, когда ночью возвращался из партизанского отряда. Осколок зенитного снаряда угодил в самолет. Бог весть как удалось ему на изувеченной машине перетянуть через линию фронта. Самолет рухнул между нашими траншеями. Только портсигар, пожалуй, и уцелел. На нем ваше имя. Мы и решили… Он вас очень любил…
…В ту ночь впервые за всю войну Нонна плакала.
2
А время шло.
Однажды в армейский госпиталь, куда ее взяла с собой Мария Степановна Афанасьева, получившая назначение на должность ведущего хирурга, поступил тяжело раненный полковник, артиллерист. Во время налета вражеской авиации на огневые позиции полка ему размозжило до колена правую ногу. Пока везли в госпиталь, пока ампутировали изувеченную ногу, раненый потерял много крови. Нужно было срочно делать переливание, и Нонна, благо совпала группа, предложила взять ее кровь.
Операция прошла успешно. Нонна часто забегала в палату к полковнику, чтобы проведать, словно чувствовала свою личную ответственность за здоровье раненого: ведь кровь-то у него была ее.
Полковник слабой благодарной улыбкой встречал заботливую медсестру. Несмотря на тяжелое состояние, он держался молодцом: не хныкал, как другие, потерявшие ногу или руку, никогда не говорил о своем ранении, просил, чтобы госпитальная парикмахерша Марго брила его каждое утро, и на вопросы Нонны неизменно отвечал:
– Все в порядке!
В тот день, когда полковника должны были эвакуировать в тыл, он неожиданно попросил, чтобы к нему пришла медсестра Никольская. Нонна ждала еще одного, теперь уж последнего выражения благодарности и шла в палату с легким сердцем. И все же что-то смущало ее, тревожило.
Полковник, по обыкновению чисто выбритый и даже наодеколоненный (расщедрилась Марго), был уже в кителе. Нонна впервые увидела на его груди ордена, медали и гвардейский знак.
Нонну полковник встретил, как ей показалось, сухо, сказал почти официально:
– Прошу вас уделить мне несколько минут!
Нонна покорно присела на край табуретки. Неясное чувство тревоги, с каким она шла в палату, было теперь властным и громким. Полковник говорил внятно и четко. Видимо, хорошо обдумал каждое слово:
– Не удивляйтесь, не сердитесь и не уходите, не дослушав меня до конца. Вы совсем не знаете меня, и я для вас только один из многих раненых. Я это понимаю. Но вас я знаю хорошо. Мне кажется, что я знаю ваше детство, юность, каждый день вашей жизни. Знаю потому, что смотрел в ваше лицо, в ваши глаза, слышал ваш голос, ваши шаги. Не смейтесь! Уверяю, что это так. Все, что я раньше мечтал найти в женщине, что представлялось мне идеалом женственности и красоты, я увидел в вас. Вот почему я знаю вас!
Мне тридцать пять лет, и я инвалид. Война, как мне думается, продлится еще года два-три, для меня же она окончилась. Меня не пугает мое будущее. Я не кадровый военный, по образованию математик, у меня надежная и любимая гражданская специальность. Семьи у меня нет. До войны не успел жениться. Раньше думал, что не хватало времени на ухаживания и прочее, а теперь знаю: не женился потому, что не встретил такой женщины, как вы. Сейчас меня увезут в тыл. У меня одна к вам просьба: сохраните этот конверт.
Только теперь Нонна заметила, что во время всего разговора полковник держал в руке небольшой серый конверт. Он протянул его Нонне. С чувством какой-то боли и даже страха Нонна взяла конверт.
– В нем мой адрес. Если через год, через пять, через десять – когда угодно – вы напишете мне одно слово, я буду у ваших ног. Я ничего не преувеличиваю. Моя любовь к вам навсегда. Она может быть самым большим счастьем моей жизни. Но может… Одним словом, знаю твердо: она навсегда!