Текст книги "Улица"
Автор книги: Исроэл Рабон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
В фургоне было семь человек: Язон, три атлета, Долли и две наездницы. Атлеты сидели на драном матрасе и играли в карты. Женщины готовили еду на примусе. На стенах висели одежда и афиши, изображающие борющихся на арене атлетов. Было темно. Маленькая керосиновая лампа тускло светила красноватым светом. Долли, укрытый какой-то старой теплой одеждой, спал на соломенном тюфяке. Женщины, одна – высокая, с длинными, ладными ногами, черными волосами и большой, крепкой грудью, вторая – постарше, светловолосая, с сильно напудренным лицом, сидели на полу. У блондинки во рту была папироса. Они разговаривали между собой по-немецки. Никто не обратил на меня внимания, когда я вошел. Только две женщины окинули меня взглядом. Атлеты были поглощены игрой, а Долли спал.
– Садитесь сюда! Тут мягко, – Язон указал на матрас.
Мы уселись вдвоем.
Фургон тряхнуло, и светловолосая женщина поправила примус, чтобы тот не упал со скамейки. Темноволосая что-то ей рассказывала:
– Понимаешь! Он как-то пришел ко мне… Ха-ха-ха, ну и козел… – она засмеялась громким, грудным смехом.
– Ну да, он не так глуп, как ты думаешь! – ответила блондинка, затягиваясь папиросой.
Атлеты поминутно восклицали:
– Двойка… семерка… черт подери!
Головы атлетов были освещены керосиновой лампой, их тени дрожали на стене. Двое из них стояли на коленях, а третий прилег на пол.
В тесном фургоне было жарко от крепких мужских тел, распространявших запах здоровой, мускулистой плоти. Женщины лежали в углу, прижавшись друг к другу животами и грудями, и громко смеялись. Все колыхалось, когда фургон трясло по неровной брусчатке. У игроков звенели монеты, и из широкой груди атлетов, всякий раз, когда фургон встряхивало, вырывалось:
– Черт подери!
– Дальше потащимся, – сказал мне Язон. – Честно говоря, опротивел мне ваш город. Не говоря о том, что и сам-то город не бог весть какой красивый – фабрики да фабрики, я не люблю задерживаться на одном месте.
– А как Долли? – спросил я.
– Кто ж его знает! Вроде лежит помирает, а вплоть до вчерашнего дня веселил публику. Ни одного представления до сих пор не пропустил.
Язон встал, развязал узел и достал бутылку коньяка.
– Не откажетесь?
Я ничего не ответил. Он налил мне стаканчик, который достал из того же узла, и протянул мне.
Мы выпили.
Фургон со стуком трясся по брусчатке.
Атлеты, игравшие в карты, были охвачены азартом. Их большие тела беспокойно двигались и дрожали. Женщины лежали рядышком и хохотали, рассказывая друг другу веселые истории. Старшая, та, что с папиросой, выпускала клубы дыма и, прерывая смех, приглушенно восклицала:
– Вот дурень!
В синем пламени примуса были отчетливо видны разгоряченные раскрасневшиеся лица трех атлетов, игравших в карты. Деньги на столике звенели, не переставая. Долли проснулся, его бледное лицо с большими синими глазами было покрыто потом.
– Спрашивается, куда бы мне поехать? Мне без разницы! Что там, что тут. Какая разница, где быть? Я забываю города, в которых бывал, как прошлогодний снег.
При этих словах Язон засмеялся, схватил меня за рукав и придвинулся ближе:
– Вы помните историю, которую я вам рассказывал… Про дочь текстильного фабриканта… Так вот, увидев афишу, что мы даем последнее представление в Лодзи, она позавчера явилась ко мне в отель, положила на стол хрустящую стодолларовую купюру и бросилась мне на шею, называя дорогим, любимым и другими ласковыми и нежными словами. Я забрал сотню и послал ее клоуну Долли. А сам улегся в постель с этой дамой… я не переставал хохотать как сумасшедший, хохотал ей прямо в лицо… Странная женщина… И сам я в таком странном положении… Атлет-проститутка… Неслыханное дело… Ха-ха-ха! – И Язон расхохотался, сотрясаясь всем своим мускулистым телом, так что задрожал пол и зазвенели, танцуя и подпрыгивая, деньги карточных игроков.
– Долли, клоун Долли, хитрюга, умная голова, а и он свихнулся. Он не знает, кто посылает ему столько денег, ха-ха-ха! – говорил Язон, не переставая смеяться. – Он думает об этом уже несколько недель и ничего не понимает… Он думает, это какой-то дух посылает ему деньги, и боится, как бы эти доллары не довели его до беды. Он, Долли, как-то зазвал меня в темный угол и, дрожа, заикаясь, рассказал мне историю про двести долларов, а потом спросил, что я на это скажу и кто может посылать ему деньги… Под конец он сказал, что боится воспользоваться этими деньгами. Тайна, которая в них сокрыта, заявил он, мешает ему тратить их. Я ему сказал, чтобы он перестал валять дурака, подтвердил, что доллары настоящие, а не фальшивые, и что он может делать с ними все, что ему заблагорассудится. Он едва согласился и одну сотню послал матери в Прагу, а другую потратил на лекарство для своих больных легких… Но, несмотря на это, он ходит как помешанный и все думает про таинственную историю с двумя сотнями долларов. Ха-ха-ха! Долли свихнулся! – воскликнул Язон и громко расхохотался на весь трясущийся фургон.
– Ничего странного в том, что человек, который получил вдруг двести долларов, удивляется, от кого это и откуда… К тому же он в чужом городе, где у него нет знакомых… – сказал я.
– Каждый раз, когда я вижу, как Долли меняет доллары на польские деньги, – продолжал Язон, все еще трясясь от смеха, – и какими удивленными, беспомощными глазами он глядит при этом на купюры, я начинаю смеяться. Долли смотрит на меня и пугается как дурак: «Бабочка с мышцами атлета, что ты смеешься?», а когда я продолжаю смеяться, он говорит: «Подкова на человеческих ногах». Ха-ха-ха! Вы еще не слышали Доллиных словечек?..
Карточный столик подпрыгивал и сопровождал слова Язона звоном.
Одна из акробаток, темноволосая, встала, оправила задравшееся платье и налила несколько тарелок супа.
– Цезарь, Хведо, Кетар и Язон, будете есть? – раздался в фургоне ее голос.
– Нет! Нет! – закричали играющие в карты атлеты. – Мы уже пообедали в городе.
– Я тоже не буду, я тоже обедал в городе, – отозвался Язон.
Ели одни акробатки, полулежа на полу. Они медленно, потихоньку опускали ложки в тарелки и заглатывали суп, продолжая судачить. Поев и отодвинув тарелки, женщины придвинулись к Язону. Белокурая поморгала глазами, таинственно повела курносым напудренным носом и тронула Язона за плечо:
– Язон, дай выпить!
Одна села от Язона слева, другая – справа. Они придвигались к нему все теснее и принялись тереться о его плечи своими полунагими, гибкими телами.
Язон дал им по стакану. Они залпом выпили коньяк и встали на колени с задравшимися платьями, открывавшими тонкие, длинные, красивые ноги. Одна со смехом сказала:
– Язон знает, чем разогнать дорожную скуку!
– Ах, Язон такой милый! Ха-ха-ха! – добавила другая.
Обе еще ближе придвинулись к Язону. Та, что была поменьше ростом, дрожащим, нетерпеливым движением руки провела по волосам Язона, наклонила к нему голову и что-то зашептала ему на ухо, касаясь его лица накрашенными губами. Затем, резко отодвинув свое лицо и спрятав его в ладони, начала хохотать, будто хотела собрать полные пригоршни смеха. Брюнетка, полная любопытства, сморщила свой острый, быстрый, наглый нос и густые брови над глубоко посаженными глазами и спросила:
– Что она тебе сказала, эта бесстыжая?
Вдруг фургон тряхнуло так, что керосиновая лампа задрожала и упала со стены. Стало темнее, почти совсем темно. Обе женщины, забыв веселье, закричали. Все три атлета дико подпрыгнули, раскрасневшиеся, с горящими от азарта глазами, нетерпеливо и нервно тряся головами и бранясь на чем свет стоит. В темноте видны были крепкие, здоровые, мясистые загривки и тяжелые, грубые, бугристые руки, похожие на тела младенцев.
– К дьяволу!
– Черт подери!
– Черте что!
Кучер сунул в проем голову, на его лице было вопросительное выражение. Видны были нос, покрасневший, побуревший и затвердевший от ветра и непогоды, маленькие глазки, мутные и слезящиеся от холода, и светлые усики. Он что-то неразборчиво, вопросительно крикнул и схватился за голову. Лампу снова зажгли, так как стекло не разбилось о железные обручи пола.
Атлеты продолжили игру. Долли проснулся от шума, который поднялся, когда упала лампа. Он открыл большие испуганные глаза и спросил:
– Что случилось?
Долли сплясал какой-то танец и замер в одних подштанниках в такой позе, будто сейчас подпрыгнет в воздух. Когда стало светлей и стал виден Долли в подштанниках, обе женщины засмеялись, прикрывая рты руками, чтобы не расхохотаться слишком бурно.
– Ах, Долли! Ах, Долли!
Долли снова лег, прикрылся одеялом и огляделся. Он узнал меня и, пожимая протянутую мной руку, спросил:
– Как вы сюда попали?
Я рассказал ему, что Язон взял меня в фургон.
Я провел в фургоне еще полчаса. На прощание я расцеловался с Язоном.
– Может, где-нибудь еще и увидимся? – посмотрел мне в глаза Язон.
– Да! Где раз, там и два! – сказал Долли. – Обязательно встретимся.
Я выпрыгнул из фургона. Две женщины окинули мою полувоенную одежду удивленными, неопределенно-любопытствующими взглядами. Атлеты были заняты игрой и даже не посмотрели в мою сторону.
26
Несколько дней спустя директор кинотеатра холодно и сухо сказал мне:
– Так как число посетителей кинотеатра «Венус» от ваших речей не возросло, я не могу позволить себе лишних расходов.
Я понял, что он имеет в виду.
– Мне еще что-то причитается?
– Восемьсот марок.
Он отдал мне деньги, и я ушел.
Было часов шесть вечера. Город покрыл белый иней. Снег не шел.
Куда идти?
Сумерки, скользя, ступали босыми ногами по тротуарам и мостовым. Я вышел на главную улицу. Два длинных ряда гуляющих тянулись по обеим ее сторонам. В воздухе носились смех, шум и обрывки слов. Пролетки и трамваи рассекали вечер, дремлющий на матовых от инея камнях мостовой. Электрические и телефонные провода дрожали, будто эти живые кровеносные сосуды города ощущали холод.
Мне некуда было идти, и я пошел к зданию цирка. Окна его не горели. Цирк был закрыт. Кто-то сорвал афиши, и только две огромные ноги негра Бамбулы, оставшиеся от цветной литографированной афиши, продолжали висеть на стене.
Я двинулся прочь от цирка, мне было все равно куда идти, и я пошел без цели, без пути; я смешался с толпой и затерялся в человеческом потоке. Издали электрические фонари мерцали, как лучистые глаза. Я все шел. Мне стало холодно. Мороз без труда проникал сквозь мою легкую одежду. Я отправился к светловолосому еврею, у которого ночевал в последний раз.
Луна смотрела на землю сквозь серебристый обруч, как в колодец. Мороз стал полегче, поласковей, и ночь мягко и тихо поплыла по воздуху.
Светловолосый еврей стоял у стены и что-то подсчитывал на ней мелом, выводя какие-то длинные ряды цифр и подчеркивая их. Каждой цифре, каждому значку он давал имя.
– Семьдесят – Шломович! Шестьдесят шесть – Фукс! Два двадцать пять – реб Лейзер… – подписывал он каждую цифру.
Руки у него были длинные, очень длинные, ладони широкие, плечи узкие, ноги короткие. Он выглядел так, будто все остальное тело висело у него на руках.
Он увлеченно продолжал писать. Увидев меня, он на мгновение обернулся и продолжал писать. Я купил в буфете в соседней комнате несколько булочек. Девочка с подслеповатыми, мутными глазами и болезненным румянцем на щеках поднесла монету к глазам и дала сдачу Я прошел в ту комнату, в которой была ночлежка, и улегся, положив руку под голову. Тут было темно. Светлая ночь заглядывала в стекла. Я подумал, что поступил глупо, не переговорив с Язоном о том, чтобы меня взяли на работу в цирк. Может быть, меня бы и взяли. Язон с Долли поговорили бы с антрепренером. Может, из этого что-то и вышло бы?
Что будет завтра и послезавтра? Денег у меня, может быть, дня на два. Мне не на что купить чаю. Оставшихся денег хватит только на хлеб. На вокзале можно бесплатно взять кипяток. Буду брать с собой бутылку и есть на вокзале.
Дверь отворилась, и вошел хозяин. Он взял что-то с подоконника и ушел прочь. Дверь осталась открытой; из соседней комнаты проникал свет и освещал стены. Я принялся считать цветочки, нарисованные на потолке. Там было нарисовано двести десять цветочков. Потом я стал считать полоски на стене. Потом закрыл глаза и стал задремывать. Когда я открыл глаза, часы пробили восемь.
Я снова вышел на улицу, купил булочек, вернулся в ночлежку и попросил у девочки из буфета бутылку. Получив бутылку, я пошел на вокзал, набрал из крана кипятка в бутылку и поел хлеба, запивая его кипятком. Потом я опять пошел в город и до одиннадцати слонялся по улицам. Когда я вернулся на квартиру, хозяин сказал мне, что все койки заняты и спать мне негде. Я покинул ночлежку и опять ушел в город. Мороз крепчал, мне становилось холодно. Я опять пошел на вокзал, набрал в бутылку горячей воды и согрел руки. Полчаса просидел на вокзале и ушел. Повалил густой снег – я был весь им покрыт. Так я прослонялся по городу до рассвета. Я посинел от холода и был совершенно измучен. Я сел на ступеньки лесенки у какого-то дома и попробовал заснуть. Но холод не давал мне сомкнуть глаз, а ветер срывал одежду с тела. Я попробовал старое средство: разговаривать с самим собой. С открытыми глазами я стал разговаривать сам с собой, задавать себе вопросы и отвечать на них. Я говорил резко, уязвляя сам себя, не жалея горьких слов там, где речь заходила обо мне самом. В конце концов я почувствовал боль от того, что сам себя браню, вскочил и пошел быстрым шагом, чтобы согреться. Всю ночь шел снег, вся улица была покрыта высокими сугробами сверкающего, нетронутого снега. Рассветные сумерки ползли по сугробам, и окна домов были погружены в сон. Сонные, невыспавшиеся рабочие с термосами кофе под мышкой шли на фабрики. Извозчики спали на козлах, лошади моргали от снега большими, влажными, грустными глазами. На углу мне встретились две уличные женщины, выставляющие напоказ бледные лица и подбитые глаза. Они разговаривали, кричали друг на друга, размахивали руками. Извозчик, проснувшись от их крика, весело заворчал, сделал снежок и метнул его в одну из женщин:
– Эх, пропащие!
Обе женщины повернулись к нему и принялись, не сходя с места, его бранить, размахивая руками, выкрикивая злые и замысловатые проклятия одно за другим, как собаки, которые боятся укусить, но, не сходя с места, не прекращают лаять.
Извозчик рассмеялся их проклятиям, которые текли в холодный, металлический воздух из больших, просторных, широко открытых ртов. Худощавый мужчина средних лет стал гасить газовые фонари; он здоровался с извозчиками как с добрыми знакомыми.
Среди рабочих я узнал нескольких, которые часто бывали в кинотеатре «Венус». Я остановил одного из них, низенького поляка с белым, одутловатым, нездоровым лицом и седыми усами.
– У вас стачка уже закончилась? – спросил я его.
– Да, мы работаем уже четыре дня.
– Ну, и добились чего-нибудь?
– Десять процентов. Могли получить больше. Сил не было дальше бастовать.
Он говорил хрипло и тяжело. Его грудь была полна сна и усталости от долгих лет, проведенных на фабрике.
Я пошел дальше. Среди рабочих я увидел человека, у которого ночевал, когда работал в кинотеатре «Венус». Я остановил его, спросил, как дела. Он радостно отозвался на мое «доброе утро» и тоже рассказал мне, что они получили десять процентов прибавки. Это был высокий, веселый мужчина лет тридцати пяти, с длинными крепкими руками, с широким, грубоватым, мужественным лицом, с пушистыми усами и маленькими живыми глазками. Ко мне у него была большая претензия из-за того, что я перестал «говорить» в кино. Я рассказал ему, что меня уволили. Он удивился и недоверчиво покачал головой.
До девяти я слонялся по улицам, а потом отправился к Фогельнесту.
27
Я постучал в дверь квартиры Фогельнеста. Никто не отозвался. Я понял, что здесь никого нет, и ушел. Я купил хлеба и отправился на вокзал перекусить. Там я уже в третий раз заметил некого бледного человека в очках: он, весь в заплатах, заросший, с давно немытой головой, с мутным, апатичным, сломленным выражением усталого, тонкого лица, брал себе кипяток, как и я. Я попробовал с ним заговорить. Он не ответил, пропустил мои слова мимо ушей и отвернулся, подставляя бутылку для воды под кран. Его тонкая, длинная, благородная рука с красивыми длинными пальцами дрожала, а голову он прикрывал воротником пальто так, словно просил, чтобы его не трогали, оставили в покое.
– Можно ли с вами познакомиться? – спросил я.
Его бледное, благородное лицо притягивало меня.
Он посмотрел на меня сквозь очки, надолго задержал на мне взгляд и снова отвернулся. Потом дернулся куда-то в сторону, отбросив ногой бутылку, которая стояла под краном с горячей водой. Бутылка упала в водосточный желоб и разбилась. Он так и остался стоять в отчаянии, беспомощно, оцепенело глядя на осколки стекла.
– Может быть, возьмете мою бутылку? – обратился я к нему.
Он еще раз на меня посмотрел сквозь очки, серьезно и испытующе, и затем сказал так тихо, что едва можно было расслышать:
– Сперва вы поешьте.
– Нет, я еще не хочу есть. Берите бутылку с водой.
– Я возьму ее позже, после того, как вы поедите.
Я быстро, торопливо съел свой хлеб и выпил воду. После этого я предложил ему бутылку. Он поел, и мы молча вышли в город.
– Вы местный? – спросил я.
– Да! – тихо ответил он.
– И чем занимаетесь?
– Ничем. Разве непонятно?
– А где вы живете?
– В муниципальном приюте для нищих, – с горькой усмешкой ответил он. Увидев мое удивление, он добавил: – Вы не бойтесь, я не нищий, хоть и живу в приюте для нищих. А вы кто?
– Недавно вернулся из армии…
– А вы где живете? – спросил он меня.
По его тону было понятно, что он не спрашивал, где именно я живу; он спрашивал, живу ли я хоть где-нибудь.
– Нигде.
Больше он ничего не спросил. Он понимал, что «жить нигде» – значит, жить на улице.
– А как попасть в приют для нищих?
– Пойдите в магистрат, в социальную службу, комната двенадцать, и ведите себя как человек, которому надо провести в приюте для нищих всего несколько ночей, потому что его выселили из квартиры… Вам даже этого говорить не нужно… Вы ведь только что вернулись из армии. Вы покажете свои бумаги, и вас с величайшим почетом пошлют с запиской в приют для нищих. Приносите записку на пару ночей, а там разрешение продлевается. Да, вы получите место для ночлега… Нищему трудно получить место в приюте для нищих, а добропорядочному человеку не так уж трудно…
Он рассмеялся, при смехе яснее проступили его обтянутые кожей скулы, бледное лицо сморщилось.
– А есть там люди вроде вас?
– Да, целое общество! Коммуна приюта для нищих! Вы там не заскучаете, милостивый государь! Там весело! – рассмеялся он, скривив бледное, прозрачное лицо, которое сейчас посинело от мороза.
Мы шли быстрым шагом. Он молчал. Ветер задирал полы его потрепанной одежды.
– До магистрата недалеко, – сказал он мне, помолчав несколько минут. – Идите. Сегодня ночью мы уже увидим вас в приюте для нищих.
Он пошел от меня прочь.
Я вошел в здание магистрата и спросил швейцара, где находится комната номер двенадцать – социальная служба.
– На втором этаже, – ответил швейцар.
Я поднялся на второй этаж и прошел в комнату номер двенадцать.
Толстый мужчина сидел над стопкой бумаг и что-то помечал в них карандашом. Он не посмотрел на меня, как будто не услышал, как я открываю дверь. Четверть часа я простоял в комнате, прежде чем он поднял голову и увидел меня.
– Что вам надо?
– Я демобилизованный солдат.
– Мы ничего не можем для вас сделать! – коротко и резко сказал этот человек, снова засунув голову в бумаги.
– Я ночую на улице.
Он молчал.
– Я бы хотел, чтобы мне разрешили переночевать в приюте для нищих.
Он посмотрел на меня.
– Документы!
Я подал ему бумагу о моей демобилизации.
– Вы где-нибудь работаете?
– Нет!
– Тогда на что вы живете?
На последний вопрос я не ответил.
Больше он ничего не спросил. Он написал записку и дал ее мне.
– Право на ночлег в течение пяти суток, – сказал он и снова погрузился в бумаги.
Я покинул здание магистрата с документом в руках.
Я устал и был измотан после ночного странствия по улицам, я хотел спать, глаза слипались. Сквозь полузакрытые веки я видел, как падает ослепительный снег. Я пошел в кинотеатр «Венус». Кинозал был открыт. Киномеханик пробовал новый фильм. Он как раз входил в фойе и собирался запереть дверь. Киномеханик впустил меня, не глядя, а потом запер дверь. Я оказался за кулисами и лег там на голый пол, укрывшись шинелью. Я ужасно устал, я был измучен – и сразу уснул. Проснулся я далеко за полдень. Дело уже шло к вечеру. Я выбрался в фойе и попытался открыть дверь. Она была заперта. В кино никого не было.
«Придется ждать два часа, до тех пор, пока не откроют зал», – подумал я и начал расхаживать туда-сюда, чтобы согреться. Холод, шедший от голого пола, проник в меня, я дрожал.
Из фойе я снова прошел за кулисы. Увидев отверстие наверху, я подумал, что через него можно выбраться наружу, и придвинул к нему стоявшую рядом лестницу, потом вскарабкался к маленькому окошку и вылез. Я оказался во дворе. Со двора я вышел на улицу. Еще часа полтора я слонялся по городу. Вечером я подошел к полицейскому и спросил у него адрес приюта для нищих.
– Рокочинская улица, шестьдесят один! – ответил он мне.
Я не знал, где находится Рокочинская улица, и спросил его. Он объяснил мне, куда надо идти.
Рокочинская улица находилась на окраине. Мне пришлось идти полчаса, прежде чем я подошел к приюту. Это было старое двухэтажное здание, окруженное деревянным забором. Я позвонил, вышел сторож, поляк в белом овчинном тулупе. Я протянул ему записку. Он прочитал ее и провел меня внутрь.
– Согласно правилам, сначала вы должны помыться, потом получите спальное место.
И он повел меня в маленький кирпичный домик во дворе. Когда я помылся, он отвел меня на первый этаж, в первую большую комнату, где на дверях было написано: «Первое отделение». Там были два ряда кроватей, по пять в каждом, и деревянный, покрашенный в темно-желтый цвет длинный стол. На кроватях лежали два старика. Оба были наголо выбриты. На продолговатом, полубезумном лице одного из них при нашем появлении – моем и сторожа – появилось жалкое, убогое выражение, он уставился на нас серыми, острыми, косыми глазками и придурковато закричал душераздирающим голосом:
– Дайте пару грошиков!
Затем он залез под одеяло, рассыпаясь в озорном смехе:
– Хи-хи-хи!
Другой старик, побритый и помытый, с пухлым белым лицом, был похож на женщину. Он полулежал на кровати с закрытыми глазами, над которыми не было ни следа бровей, и говорил в пустоту, в окно, как будто охваченный оцепенением. Сквозь тонкое одеяло были видны его кривые ноги, в которые он вцепился руками – изо всех сил, чтобы не упасть на подушку бритой головой. Его тонкие губы, похожие на две грязные белые ленточки, двигались, поднимаясь медленно, потихоньку, и обнажали при этом два ряда коротких гнилых зубов, которые торчали из его синих десен, как ржавые черные когти.
Близ двери на скамье сидел маленький горбун с широким лбом на огромной круглой голове, по краям которой росли жидкие белые волосики. Его просторный лоб был изборожден морщинами. В углах лба залегла грязь, как сор лежит по канавам. Ниже лба лицо было узким, щеки впалыми, нос – длинным, острым и шишковатым; сквозь длинные обветренные губы был виден рот, из которого торчал плоский, как у собаки, ряд зубов. Шея была длинной и узкой, как у волка; кадык толстый, грязный и неподвижный, как будто застывший. Он был гол до живота и изогнут так, что было видно, как на нем чужеродным грузом лежит горб. В худой дрожащей руке он держал рубашку и быстрыми, стремительными взглядами искал вшей.
– Свинья ты! – заорал сторож. – В карцер пойдешь за такую гадость!
Горбун поднял руку, заслоняясь от удара, а другой рукой поднес рубаху к своему сухому, желтому, сморщенному, впалому, складчатому животу, который выглядел как гнилая желтая кожа, пригнул голову и закричал по-еврейски:
– Ой, господин хороший. Не убивайте…
Тот старик, что лежал на кровати, посмотрел на него, и его остроконечная голова запрыгала на одеяле, заливаясь смехом:
– Хи-хи-хи!
Я содрогнулся при мысли о том, что я здесь останусь.
Сторож прошел со мной во вторую комнату
По полу ползал на четвереньках мальчик лет двенадцати с круглым лицом, маленьким расцарапанным носиком, низким лбом, узкой грудью, короткими руками и ногами – идиот от рождения. Он раскинул руки, как звериные лапы, и полз на них, надувая щеки и кивая головой, как коза, когда ее тащат или гонят; глазки у него были белесые и мутные, толстые верхние веки нависали над ними, как у коровы. Он остановился у кровати, на которой сидел в полудреме старый еврей, засунувший себе в рот, на манер акробата, большой палец ноги. Мальчик хлопнул себя кулаками по надутым щекам и свистнул еврею, который дремал на кровати:
– Фью-ю-ю!
Дремлющий еврей приоткрыл один глаз, медленно оглядел мальчика – и снова закрыл глаз.
Около железной печи, которая находилась в глубине комнаты у стены, стояли человек десять-двенадцать, одетых в плотную верхнюю одежду одинакового покроя, как у арестантов. У некоторых одежда волочилась по полу. Они жались к печке, поглощая тепло ртами, руками и ногами, плечами, загривками. Багровый отсвет пламени большой железной печи тускло освещал смотревшие в огонь лица, делая их похожими на привидения. Черты этих лиц были неотчетливы: видны были только впалые рты, глубоко посаженные, болезненно глядящие глаза и хитрые, быстро шмыгающие носы. Люди стояли, согнувшись, держа руки над огнем и не говоря ни слова. Казалось, что они собрались вокруг какого-то мертвого тела, которое во все стороны испускает свет.
Когда мы подошли, они обернулись: повернули к нам только головы, но не тела, их тела оставались неподвижны, оцепеневшие от лени, которую тепло каменного угля разлило по всем членам.
Мальчик, надув щеки, принялся колотить себя по ним кулаками, вскочил на ноги и, взглянув мне в глаза, радостно воскликнул, наполовину говоря, наполовину напевая:
– А-га, а-га, еще один!
На подоконнике стоял безногий. Он носил длинную бороду, доходившую до пупа; лицо у него было бледное, морщинистое. В глубине узких, слепых морщин кожа была изжелта-белая. Изо рта у него торчала трубка без табака. Трубка, в которой нечему было гореть, свисала из его беззубого рта просто так, по привычке, и пряталась в бороде, как кротовая нора во ржи. Вместо того чтобы стоять на ногах, которых у него не было, он стоял на костлявых, жилистых, длинных, смуглых руках, на которых он растопырил пальцы, словно что-то хватая или куда-то карабкаясь, – руки выглядели как вилы. Человек на подоконнике был похож на статую, на надгробный памятник, чьи ноги от древности раскрошились и отломались.
Сторож вынул из кармана ключ и отпер дверь. Мы вошли в третью комнату. Там находились женщины, в основном старухи. Некоторые лежали на кроватях и дремали. Другие сидели за столами или вокруг железной печки, в которой горел огонь.
Тощая женщина лет шестидесяти медленно, неторопливо расхаживала взад и вперед и о чем-то говорила сама с собой. Она была пострижена по-мужски, и ее маленькая головка сидела на узких, сутулых плечах как прибитая. Она заложила руки за спину, будто о чем-то задумалась; ее смуглое дряблое лицо было отрешенным. Если прислушаться, можно было разобрать, что она молится минху [36]36
Послеполуденная молитва.
[Закрыть]. Женщина в парике, с болезненно-бледным, обессиленным лицом, с остекленевшими серыми, глубоко посаженными глазами сидела на лавке у стола, положив руки на стол, а голову – на руки; она быстро и отрывисто говорила сама с собой. До меня долетали отдельные слова;
– Как постелет, так и поспит…. Он так хотел, вот так вот… Сума ему не годится, так он теперь… Чтоб его разорвало…
У печки женщина с парализованной рукой, свисавшей, как перерубленное гусиное крыло, рассказывала какую-то историю кучке женщин, которые толкались, стараясь поближе подобраться к огню. Особняком ото всех у окна сидела на полу одна женщина; трудно было сказать, сколько ей лет. Лицо у нее было желтое и рябое, нос красный от холода, взгляд подавленный и застывший. Издалека казалось, что она очень стара, но, если приглядеться, было видно, что не так уж она и стара, как казалось издали. Увидев, как мы со сторожем входим, она перекрестилась.
Сторож рассмеялся.
– Видите, – сказал он мне, – эта тварь крестится каждый раз, как видит меня. Она считает меня злым духом, который виноват в ее несчастье… Вот беда!
В следующей комнате также находились женщины. Все они толпились у огня, кроме одной, которая лежала на кровати и что-то шила белыми дрожащими пальцами.
В пятой комнате сторож сказал мне:
– Здесь есть свободные койки. Вы можете занять одну из двух.
Он показал мне их и сразу же вышел из комнаты.
В комнате было темно, почти полный мрак. Единственное окно заслоняло красное кирпичное здание. Я очень устал, лег на одну из двух свободных кроватей и сразу же уснул.
Проснулся я на заре. Должно быть, было еще совсем рано. Из-за дома напротив окна солнце не проникало в комнату. Рядом со мной на кроватях лежали пять человек. Я как следует вгляделся и узнал среди них того, по чьему совету я сюда попал. Его рот был открыт, и короткое дыхание, которое говорило о нездоровых легких, вырывалось из его груди. Сквозь волосы на его длинном лице была видна бледная иссохшая кожа, которую сейчас, во сне, покрывал слабый румянец.
Все от души храпели. У двух были благородные изможденные лица и ввалившиеся глаза.
У окна стояли деревянные доски, на которых были нарисованы лица, в основном портреты нищих. На одной картине я узнал лицо нищего, которого видел в первой комнате. Я понял, что среди моих здешних соседей есть художник. Кто именно – я не знал. Меня это заинтересовало, и я стал ждать, пока кто-нибудь проснется, чтобы заговорить с ним и узнать, кто здесь художник.
В соседней комнате раздался шум. Было слышно, как люди проснулись и зашевелились на кроватях. До меня донесся негромкий, глухой, мрачный женский голос. Этот монотонный голос медленно, рыдая, повторял:
– Мойде ани лефонехо… [37]37
Благодарю Тебя ( древнеевр). Начальные слова молитвы, произносимой после пробуждения.
[Закрыть]
Какая-то нищенка молилась, и слова молитвы вползали в комнату и поглощались стенами.
Вдруг кто-то рядом со мной зашевелился. Человек, лежавший на соседней кровати, выпростал руку, взмахнул ею, будто что-то отгонял от себя, и открыл глаза. Взгляд его упал на окно, в котором уже занимался новый день. Потом он снова закрыл глаза и заснул. Через несколько минут снова открыл глаза.
– Когда здесь положено вставать? – спросил я.
Он посмотрел на меня и ответил:
– Когда хотите. Можете лежать на кровати весь день и всю ночь, если у вас в кровати есть еда.
– А сторож не гонит?
– Нет, ему до нас нет дела.
– И никаких проверяющих из магистрата?