355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исроэл Рабон » Улица » Текст книги (страница 1)
Улица
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:12

Текст книги "Улица"


Автор книги: Исроэл Рабон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Исроэл Рабон
Улица
Роман

Главы 0–7 (перевод Н. Гольден и В. Дымшица), главы 8-19 (перевод В. Дымшица), главы 20–31 (перевод В. Шубинского и В. Дымшица)

Восемь недель тому назад меня демобилизовали.

Дождливым летним днем в конце июля я в последний раз съел порцию солдатского супа в 27-м пехотном полку в Ченстохове.

Я, уже переодетый в цивильное, являюсь теперь обладателем двух тысяч польских марок, тридцати двух папирос (три новые, а остальные – желтые и мятые), квитанций с четырех– и пятизначными номерами и письма с отпечатанным на конверте именем «Якуб Визнер, швейная мастерская».

В этом самом письме, начинающемся без приветствия, без церемоний, без обращения, запросто: «Могу написать тебе из дома, что…» – меня уведомляют, что мой отец умер, а двухкомнатную квартирку на третьем этаже домовладелец сдал другим людям.

В заключение неизвестный мне Янкев Визнер пишет: «Так как, согласно закону о правах квартиросъемщика, сын покойного, служащий в армии, считается не посторонним лицом, а квартиросъемщиком, ты можешь смело требовать у Ленчицкого (домовладельца) вернуть тебе помещение».

Внутри письма находится вырезка из еврейской газеты:

«Юридическая консультация

Господину Янкеву Визнеру, Нова-Бяла: если умирает отец, чей единственный сын служит в армии, домовладелец обязан…»

И далее приводится то же самое, о чем Янкев Визнер пишет мне в письме.

Этого Янкева Визнера, портного, я никогда не видел в нашем доме. Абсолютно неизвестный мне человек.

Как я ни пытался его вспомнить, он оставался для меня чужим, незнакомым.

Я догадался, что этот человек – наш новый сосед, а письмо он мне написал по доброте и из жалости.

В местечке у меня не осталось никого, кто бы мог мне хоть чем-то помочь: никаких родственников у меня там не было. Ехать домой, чтобы судиться с домовладельцем из-за квартиры, я не хотел, находя это крайне глупым, а главное, будучи уверенным в том, что из этого ничего не выйдет.

И, кроме того, мне не нужна была квартира сама по себе – там, в местечке, я не мог рассчитывать ни на какой заработок.

Я прослужил в польской армии четыре года. Шесть месяцев я находился на большевистском фронте [1]1
  Война между Польшей и советской Россией шла (с некоторыми перерывами) с декабря 1918 до марта 1921 г. – Здесь и далее примеч. В. Дымшица.
  Примечания 1-46 – примечания В. Дымшица, далее – примечания Х. Шмерука и В. Дымшица – прим. вестальщика.


[Закрыть]
и пять – на украинском, в Восточной Галиции [2]2
  В ноябре 1918 г. на территории австрийской Восточной Галиции была провозглашена Западно-Украинская народная республика (ЗУНР), с которой Польша сразу начала войну. К июлю 1919 г. армия ЗУНР была разгромлена польскими войсками, а территория Восточной Галиции включена в состав Польши.


[Закрыть]
.

Покидая 27-й пехотный полк в Ченстохове, я все еще не знал, куда податься.

Перед окошком канцелярии 27-го полка стояло трое таких же, как я, демобилизованных солдат.

Первый – немец из Померании, второй – поляк из Нового Радома, а третий – из Лодзи.

Первым бесплатный железнодорожный билет получил немец из Померании, вторым – поляк из Нового Радома, а третьим – солдат из Лодзи.

Тот, который ехал в Лодзь, высокий, костлявый, с бледным, тощим и строгим лицом, был похож на тех, которые носят фонарь на христианских похоронах.

От радости, что едет домой, он тихо блаженствовал: ни с кем не разговаривал, не проронил ни слова, только в уголках рта иногда появлялась улыбка, как пузырь на реке, когда в нее нырнет лягушка.

– Куда? – спросила его голова фельдфебеля в окошке.

– В Лодзь! – выкрикнул худой высокий парень.

В его возгласе было столько радости, что меня охватило тепло; в этом голосе дрожала тоска по кому-то очень близкому… Название города, куда ехал тощий парень, засело у меня в голове, точно якорь, приобрело какое-то особое очарование.

– Куда? – обратилась ко мне голова в окошке.

– В… в… Лодзь, – ответил я, запинаясь.

Так я уехал в Лодзь.

1

Был один из тех дней, когда солнце дурачит людей. С темного неба, полного рваных облаков, то падал медленный дождик, пахнущий тяжелым, осенним мокрым снегом, то сквозь дождевые капли пробивалось несколько ярких лучей, чтобы напомнить о том, что лето еще не прошло.

Городской парк был окутан темно-серым туманом, ожидавшим стремительного дождя, чтобы скрутиться вокруг бледных берез и исчезнуть.

На пересекающихся парковых дорожках, там, где стояли пустые зеленые скамейки, засыпанные увядшими желтыми листьями, не было ни души.

Я ходил взад-вперед по центральной аллее.

– Раз! Два! Правой! Левой! – чеканил я строевой шаг и смотрел на башенные часы. – Восемь шагов в минуту! Далее: правой, левой, правой, левой! Должно быть десять шагов в минуту!

Сторож в маленькой будке с покатой крышей бросил на меня долгий, изумленный, испытующий взгляд. Дождь усилился.

– Не дело это – промокнуть до костей! – сказал я сам себе, прерывая свои «строевые упражнения», поднял воротник солдатской шинели и быстрым шагом направился к железным воротам, которые блестели, словно украшенные каплями дождя…

Рядом с воротами находилась будка, в которой сидел сторож. Сквозь щелку его странных, узких, как у свиньи или вороны, миндалевидных глаз поблескивал злой и недовольный взгляд.

Я был одним из тех «завсегдатаев» парка, насчет которых у него имелось «мнение». Тогда я был уверен, что он думает обо мне так: «Какой-то мужчина… вроде солдат, а вроде нет… черт его знает… слоняется целыми днями по парку, думает, верно, о том, как бы спереть лопаты, что стоят за будкой… О чем еще такому раздумывать?»

Я быстро вышел из парка на улицу, не глядя на сторожа. И тем же быстрым шагом двинулся по мокрому, блестящему асфальту.

Время близилось к шести вечера. Прохожих было мало: вот прошел мужчина в очках, женщина под голубым зонтом, еще кто-то.

Отшагав так полчаса, я заметил, что продолжаю считать шаги, теперь уже только глазами, только про себя. Это меня рассмешило: «Ничего не скажешь, солдатская натура!..»

Почувствовав усталость от ходьбы, я остановился на перекрестке и спросил сам себя:

– А куда спешить?

И не знал, что ответить.

За те несколько недель, что я прослонялся в большом городе, я слишком часто использовал все места, где можно было укрыться от дождя или поискать знакомых. На обоих вокзалах и на крытых трамвайных остановках меня уже знали как облупленного.

Буфетчицы и киоскеры глядели на меня с подозрением и недоверием. Но я не уходил не потому, что чего-то боялся, а потому, что чувствовал, как меня охватывает жалость, жалость к самому себе: «Мужчина с двумя здоровыми руками – и такой пропащий!..»

За несколько недель шатаний по Лодзи я свыкся с тишиной своей несчастной жизни.

Моя душа была поглощена ритмом ничегонеделания и праздношатания. Я, блуждая по незнакомым улицам большого промышленного города и грея спину на солнце, на прохладном унылом осеннем солнце, становился под влиянием голода и отчуждения все более отделенным, все более отрезанным от мира.

Я даже полюбил свое одиночество, свое горькое, черное одиночество и непрекращающуюся тоску по хлебу и чистой рубашке, я избегал любого недоброго взгляда и шел своей дорогой.

Несколько часов назад я встретил одного из тех, кто служил вместе со мной. Я остановил его. Это был хитрый молодой еврей с двумя стремительно бегающими, желтыми, как у лисы, глазами-горошинами.

Я и сам не знал, зачем я его остановил.

На нем был отутюженный синий костюм и шляпа; он располнел и изменился, и я удивился, что сумел его узнать.

– Борнштейн! – окликнул я его.

Он обернулся и посмотрел на меня как на незнакомого.

– Ты меня узнаешь? – спросил я.

– Нет! – он покачал головой и гордо посмотрел на мое убогое платье.

– Я…

– Ты тот, который служил вместе со мной?

– Да, он самый.

– Чего надо?

Я задумался, что ему ответить. Он был дельцом, полковым торговцем. Я вспомнил, что в армии он торговал всем: хлебом, башмаками, новыми конфедератками, жестяными козырьками, которые не каждый солдат получал за счет полка. У него в ящике всегда имелся целый склад фуражек, солдатских пуговиц, белья, белого хлеба, сыра, колбасы и всякой всячины.

На фронте, на самой линии, под вражеским огнем, он торговал.

Если ему запрещали брать на фронт свой узел, свой ящик, он торговал папиросами.

Я не знаю, где он на линии фронта, в окопах, на марше доставал папиросы. Как я ни пытался понять, это осталось для меня загадкой.

Солдаты и даже офицеры, а также сестры Красного Креста часто приходили к нему в окоп попросить папиросу.

Пади он от большевистской пули, о нем можно было бы уверенно сказать: он торговал до последнего вздоха!

Глядя на Борнштейна, к таким видам спорта, как футбол, скачки, плавание, парусные гонки, можно было добавить еще один: торговлю!

Борнштейн любил продавать папиросы в опасные моменты на поле боя, как опытный мореход, который порой рискует пуститься в плаванье во время бури.

– Ну, Борнштейн, как дела? – спросил я его.

– Да никак, – ответил он, помедлив, и отвернулся, порываясь уйти.

– Купишь у меня что-нибудь? – спросил я, сам не зная, что могу ему продать.

Он, быстро и хитро глянув, повернул ко мне свое круглое, упитанное лицо.

– Что у тебя есть?

– Погоди минуту, сейчас достану…

Я зашел в подворотню, снял ремень и подвязал брюки веревкой. Это был широкий офицерский ремень светлой кожи с тяжелой, толстой медной пряжкой.

Этот ремень я получил когда-то у пленного украинского офицера в Лемберге [3]3
  Австрийское название Львова.


[Закрыть]
, а теперь намеревался продать его Борнштейну.

Он оглядел мой товар и скривился:

– Это совсем… Теперь я такое уже не покупаю…

И собрался уходить.

Я был в отчаянии.

– Борнштейн, дай за ремень пятьсот марок! Этот ремень стоит все три тысячи!

Сегодня я еще не ел и был вне себя от того, что ремень никак не продается.

Он не обернулся и пошел дальше, а ведь он был моим единственным знакомым в городе.

Я понял, что не могу вот так взять и отпустить его. Я вдруг почувствовал то, что чувствует заблудившийся при неожиданной встрече со знакомым – этот человек мне не чужой.

– Борнштейн, помнишь, как я тебе отдал полкурицы и не взял с тебя ни гроша?.. Помнишь, под Скалмержем?.. У поваленного креста? – крикнул я дрожащим голосом ему вслед.

Под Минском мы в одном окопе пролежали с ним несколько дней без еды.

Борнштейн стонал, плакал от голода и проклинал своего отца, который не изувечил его, чтобы освободить от польской военной службы.

Я отважился и пошел к крестьянину, за тридцать шагов от окопа. У крестьянина я раздобыл буханку хлеба, жареную курицу, половину которой принес Борнштейну, а тот лежал в яме ни жив ни мертв, направив ружейный ствол не в сторону врага, а, наоборот, в сторону своих.

– Борнштейн, помнишь… помнишь, как ты едва не помер с голоду, а я принес тебе полкурицы… у поваленного креста…

Он продолжал идти и делать вид, что не слышит. Внезапно он остановился, вынул из кармана брюк несколько купюр, протянул их мне и пошел дальше.

Я взял деньги, подбежал к нему и, набросив ему на голову, словно бублик, ремень светлой кожи, поспешно развернулся и пошел прочь.

Ощутив на шее ремень, Борнштейн легонько вскрикнул, будто его собирались повесить на этом ремне, быстро и ловко снял его и сунул в сумку.

В булочной я купил полбуханки хлеба. Половину съел в подворотне. Походив полчаса, я вновь проголодался и съел оставшийся хлеб.

Солнце обмануло, дождь шел все сильнее и гуще. Моя одежда насквозь промокла, а башмаки были в грязи. Я раздумывал, где бы укрыться от дождя. Стоять в воротах мне надоело.

Я вышел на улицу и пустился прежним путем.

Возле маленькой русской церкви на Видзевской я остановился, будто разбуженный легким шепчущим пением, доносившимся оттуда в вечерней тишине.

Я вошел в церковь. Десять-двенадцать мужчин стояли на коленях перед алтарем и шептали вечернюю молитву. Я снял фуражку и тоже встал на колени.

Звуки святого песнопения раскачивались в глубоком сводчатом пространстве, и эхо несколько мгновений дрожало в спертом воздухе храма, замирая в темных углах.

Стоя на коленях, я начал дремать. Песнопение, казалось, доносилось издалека.

Разбуженный глубоким, хриплым грудным голосом, я осмотрелся. Все уже стояли и с почтением смотрели на мой двейкес [4]4
  Прилепление <к Всевышнему> ( древнеевр.). Этим термином в хасидизме описывается состояние молитвенного экстаза. В данном случае использовано иронически. – Здесь и далее слова, выделенные курсивом, в оригинале приведены на русском, польском, немецком и древнееврейском языках.


[Закрыть]
. Ябыстро поднялся.

Поп, напоминавший мне своей рыжей бородой и густыми рыжими волосами императора Барбароссу, читал проповедь; он рассказывал, что Всевышний более всех остальных своих чад любит православных.

Желая увидеть, останутся ли они Ему верны, Он послал им большевистского Антихриста – Троцкого. И, примкнув к Антихристу, православные чада изменили Всевышнему.

– Посему, – закончил поп со вздохом и слезами на глазах, – Святой Дух отвернулся от своих православных чад и от их матушки России, и на небесах был вынесен приговор, что быть чадам православным семьдесят пять лет в изгнании или под властью Антихриста – большевиков.

Проповедь сопровождали вздохи и плаксивое бормотание.

Две старушки рыдали в носовые платки и время от времени восклицали:

– Горе тебе, матушка Россия!

Старый русский генерал с уймой медных, золотых и серебряных медалей бил себя кулаком в грудь и беспрестанно молил:

– Смилуйся, Христос, над нашей Россией!

После проповеди все начали молча и неторопливо выходить из церкви, целуя попу мясистую, пухлую руку.

Дождь продолжал идти. Я побродил по улице еще минут десять-пятнадцать, а потом отправился туда, где обычно ночевал.

2

Я жил в длинном, узком и вечно погруженном в густую тьму подвале. Каморки в нем были сделаны по образцу соединявшего их коридора: длинными и узкими.

В подвале находилось семь каморок. Пять служили кладовыми для товаров, а в двух других проживали две семьи. Главой одной семьи был возчик, работавший в городском ассенизационном обозе, второй – старый полубезумный сапожник.

Я проживал у последнего.

Войдя в коридор подвала, я услышал свежий, радостный и бодрый детский смех и крики из дальнего правого угла коридора, который был изогнут дугой, из-за чего оттуда было невозможно увидеть входящего.

Дверь в жилище сапожника была распахнута настежь, в комнате никого не было.

Я вошел, закрыл дверь, огляделся и, не увидев старого сапожника, забеспокоился. Но тут же услышал его хриплый голос, доносившийся из коридора:

– Дай ему, дай ему, Стах!

Старик играл с детьми.

Горела тусклая лампа, подвешенная на стене. Два набитых соломой тюфяка лежали на полу, придвинутые друг к другу.

На маленькой кирпичной плите что-то варилось в кастрюле; пар поднимался клубами, и казалось, будто в комнате осело облако дыма.

Рядом с маленьким окошком стоял низкий столик с сапожным инструментом, приготовленным для работы; под столиком валялись старые башмаки; тут же стоял трехногий сапожный табурет. Кроме еще одного стола, деревянной скамейки и плетеной корзины, в комнате ничего больше не было.

На грязных стенах, покрытых от сырости темно-зеленой плесенью, висели портрет святой пары, Христа и Марии, и цветные картинки с изображениями польских национальных героев, таких как Костюшко, Понятовский, Пилсудский [5]5
  Костюшко, Тадеуш (1746–1816) – лидер польского восстания 1792 г. Понятовский, Юзеф (1763–1813) – командир польских повстанцев в 1792 и 1794 гг. Командир польских частей в армии Наполеона, маршал Франции. Пилсудский, Юзеф (1867–1935) – политический деятель, «начальник государства» с диктаторскими полномочиями с момента создания Польского государства в 1918 г. Главнокомандующий польской армией в советско-польской войне.


[Закрыть]
и других, вырезанные из какого-то журнала.

Я устал, измучился и насквозь промок. Я быстро скинул с себя пальто, снял башмаки и упал на тюфяк, укрывшись растрепанным ватным одеялом, которое лежало на нем.

Я не мог заснуть; запах вареной картошки пробудил во мне голод, желание съесть суп, что-нибудь горячее, чего я не ел уже тринадцать дней.

– Король, король, даруй ему жизнь! – доносились из коридора детские голоса, сопровождаемые топотом множества детских ног.

Старый сапожник постоянно играл с детьми в солдаты. Он слегка тронулся умом, этот старик. Это было особенно явно, когда он говорил о войнах. Всякий раз, когда у него находилось время, он играл с детьми, которых всего – из обеих семей – было восемь человек.

Когда он командовал детьми, его истинно польские усы гордо топорщились, глаза горели, грудь топырилась, изо рта вырывались пламенные приказы, и он все время пел:

–  Марш, марш, Домбровский! [6]6
  Строчка из «Марша Домбровского», гимна польских повстанцев, а впоследствии – гимна Польши.


[Закрыть]

Едва я лег, как строевым солдатским шагом вошел старик с горящими глазами. За ним строем шли дети с бумажными шапками на головах и деревянными ружьями на плечах, ведя окруженного со всех сторон маленького семилетнего Фабианека, у которого не было ни ружья на плече, ни бумажной шапки на голове.

Не замечая меня, старик неторопливо, «церемонно», уселся на трехногий сапожный табурет.

Дети, вытянувшись в струнку, встали около него и, приставив пальцы ко лбу, стали отдавать честь, салютовать.

Один светловолосый мальчик с испитым, бледным, как картофельный побег, лицом сделал два шага вперед.

– Король, что нам делать с побежденной Германией? – промямлил он заученные слова, пальцем указывая на маленького «пленного» Фабианека, которого двое детей крепко держали за плечи.

Фабианек, слабый ребенок с тонкими, длинными, рахитичными ножками и бледным, ко всему безразличным лицом идиота, наивно глядел на всех своими вытаращенными большими водянистыми глазами.

«Король» поднялся с сапожного табурета и произнес пламенным тоном:

– Что нам делать с побежденной Германией, мои верные солдаты? Нужно раз и навсегда вырвать ее тигриные клыки, нужно раз и навсегда ее уничтожить!

Он торжественно и серьезно опустил голову на грудь и задумался, затем поднял руку и с воодушевлением воскликнул:

– Во имя меня, короля великого Царства Польского, во имя шляхты и всего польского народа, во имя единого Бога и посланного Им Спасителя Иисуса Христа я выношу смертный приговор кайзеру побежденного Немецкого царства! Ныне сгинет извечный враг Польши, который тысячи лет пожирал лучших ее детей – сильнейших сынов святого польского народа!..

Манера речи, пламенный гнев и дикое воодушевление, скрытые в его голосе, нагнали на детей страху. Лица их сделались серьезными, испуганными и бледными.

Маленький «пленный» Фабианек, который начал понимать, что он и есть тот самый немецкий кайзер, задрожал; на его лице появилось выражение беспомощности и страха.

Фабианек действительно был немцем.

Во время оккупации Польши [7]7
  В ходе Первой мировой войны территория Царства Польского была в конце 1915 г. оккупирована Германией и Австро-Венгрией. Оккупация продолжалась до ноября 1918 г.


[Закрыть]
его мать Стефа жила с немецким унтер-офицером и от него родила Фабианека.

Фабианека все ненавидели и презирали. Особенно глубоко его ненавидел старый сапожник.

Каждый бил, клял и мучил Фабианека. Иначе как Швабом его не называли. Если что-то пропадало, говорили: не иначе Шваб стащил; что-то ломалось: это Шваб натворил.

С трех лет несчастный ребенок перестал плакать, будто осознав, что плач ему не поможет. Своей детской душой и разумом он понял, что всякий может его бить, клясть и поносить, потому что он – шваб, немец.

Страшно и стыдно было глядеть на то, как дети или взрослые его бьют.

Ребенка били кулаком, ремнем, палкой и всем, что попадалось под руку.

Фабианек сносил побои молча, тихо и безропотно. Его глаза умоляли прекратить, но в них ни разу, насколько я помню, не появилось ни слезинки, ни следа, ни проблеска слез.

Он был слабым мальчиком с узкой грудью и большой круглой головой на тонкой и длинной шее.

Поскольку дети стыдились с ним играть, он привык быть один, сам с собой, держась в стороне ото всех.

У него были свои потайные, темные уголки, где он играл один, делал кукол из теста, лепил из глины человечков и зверей.

Когда дети ловили его в этих укрытиях и ломали или отбирали его кукол, человечков и зверушек, он делал вид, будто его это не касается, и молча, не моргнув глазом, не спеша, вставал и уходил на поиски другого укрытия, чтобы заново натащить туда теста и глины и заново налепить человечков, лошадок, львов и котят.

На его тупом, почти неподвижном, застывшем лице не видно было ни малейших признаков боли, досады или огорчения.

Из его души было вырвано всякое желание, всякая воля к сопротивлению, к тому, чтобы не давать себя донимать и мучить.

Я заметил, что этот ребенок убегает от солнца, избегает дневного света, словно боясь, что в ясном свете солнца его увидят; увидят его, Фабианека, которого никто не должен видеть, который обязан ото всех держаться подальше, потому что он – Шваб.

Его тянуло в темноту, в тень, ко всему, что напоминало о ночи и укрытии.

На его лице не было ни капли солнца, ни следа дня и света.

Он был своего рода человеком-червем, который вечно должен находиться в темных уголках, скрытых местах, потаенных щелях.

Мне, лежащему на тюфяке, было любопытно посмотреть на то, что произойдет с несчастным ребенком.

Глаза старика становились все более дикими, блестели все ярче; они источали ядовитую ненависть.

Его непреходящая вражда к немцам, которых старик проклинал при всякой возможности, распалила его сердце так, что не осталось ни капли рассудка.

– Они разрушили нашу страну! – продолжал он кричать хриплым, возбужденным голосом. – Нашу святую страну, которую Христос благословил всяким благом и изобилием; нашу королеву Ванду [8]8
  Легендарная королева поляков, дочь основателя Кракова князя Крака. Ее земли подверглись нападению германского князя, который хотел взять ее в жены. Не желая выходить замуж, Ванда утопилась в Висле.


[Закрыть]
они загнали в волны Вислы; сотни лет держали они нас в порабощении и вечно замышляли нас истребить, стереть с лица земли; они послали христианскому миру сатану Мартина Лютера, дабы отравить чистую христианскую веру!

Его воодушевление росло с каждой минутой.

– Боже! – старик внезапно упал на колени перед иконой. – Я прославлю имя Твое до края земли, ибо теперь предал Ты в руки мои врага моего. Восхвалю Твое величие везде, где являет свое сияние солнце, и во всяком месте, где встречу свет дневной, вознесу Тебе молитву! – провозгласил он богатым, сочным, поэтическим языком душевнобольного и, сложив молитвенно руки, склонился перед иконой.

От изумления и ужаса «солдаты» оцепенели и, разинув рот, с замершим от страха сердцем, не отводили взгляда от старика.

Двое детей, державших «кайзера» за плечи, еще сильнее и глубже вдавили пальцы в его тело, прикрытое только грязной рваной рубашонкой и драными штанишками, подвязанными веревкой.

Фабианек наконец понял, к чему идет дело.

Лицо его побелело, как у покойника. Оно оцепенело от ужаса, рот искривился, глаза еще сильнее вылезли из орбит, а зубы застучали.

Быстрым движением старик поднялся с колен, прыгнул, как кот, к плетеной корзине и достал из нее белую простыню и толстую веревку для развешивания белья.

Он взял простыню и прибил ее гвоздями к стене, потом привязал веревку к водопроводной трубе, оставив на конце две петли.

– Ведь это ужасно! Он действительно собирается повесить мальчика! – вскрикнул я на своей лежанке.

Но никто меня не услышал.

– Давайте его сюда! – вопил старик, распаляясь и скрежеща зубами.

Плохо пришлось бы тому ребенку, который сейчас бы ему не подчинился!

Я застыл, не зная, что делать.

Дети подвели «кайзера» к старику.

Фабианек трясся, как в лихорадке, и дрожащим, обмирающим взглядом смотрел на веревку, на простыню и на перекошенное, пылающее лицо старого сапожника.

Нижняя губа мальчика дрожала, а на гладком, круглом лице в уголках рта застыли две маленькие морщинки, изображавшие несказанное отчаяние.

Он понял, что эта веревка приготовлена для того, чтобы его повесить.

Однако он не мог понять, чем же это он так сильно провинился на этот раз, что ему полагается такое наказание, такое суровое, ужасное наказание.

В тусклом свете маленькой висячей лампы лицо старика было окружено красноватым ореолом, и в давящей тишине, в которой отчетливо и громко был слышен стук детских сердец, крылось потаенное ожидание чего-то ужасного.

Ощущение мучительной тяжести, которое есть в каждом подвале, на который налегли три этажа камней, бетона, дерева, извести, стали и людей, стало еще тяжелей и темней.

Не отрываясь, помертвев, восемь детей смотрели взглядами, нацеленными будто копья, вслед движениям старческой руки, вслед движениям его пальцев, его налитого кровью и ненавистью лица, следили за каждым словом, которое вырывалось из его груди, и за каждой мыслью, которую можно было распознать по выражению лица и обрывкам слов.

Тик! Так! – в глубокой мучительной тишине послышался звук часов на этаже, расположенном над подвалом.

Внезапно Фабианек вырвался из рук охранников, упал на землю, принялся биться своей большой головой с редкими белобрысыми волосами о каменный пол и дико, душераздирающе реветь, как теленок, который убежал из-под ножа с наполовину перерезанным горлом.

В этом крике отчетливо слышались странное, животное отчаяние, неистовый, надрывный, идущий из глубины души страх смерти, невыразимая, трепещущая детская мольба о милосердии и жизни.

Этот крик еще сильнее разъярил старика с отравленной ненавистью кровью, еще сильнее взбудоражил его и опьянил. Тусклые, серые, как мох, редкие волосы на голове встали дыбом; усы сделались угловатыми и заострились, как два мышиных хвоста; крылья красного носа раздулись, словно извергая языки пламени. Старик раскрыл свой широкий перекошенный рот и, глядя на Фабианека, который ревел и бился головой о каменный пол, разразился диким, судорожным, прерывистым, астматическим смехом:

– Хи-хи-ха! Хи-хи-ха! Так… так умирает кайзер Вильгельм Второй [9]9
  Вильгельм II Гогенцоллерн (1859–1941) – император, возглавлявший Германию во время Первой мировой войны.


[Закрыть]
!.. Кхе, кхе, кхе!.. – тут он закашлялся, сотрясаясь всем телом. – Ха-ха-ха!.. Мне стыдно за тебя перед твоими предками, которые смогли одолеть царство Юлия Цезаря, могучий Рим.

Он согнулся над маленьким Фабианеком, который лежал, прижав голову к полу, и выл, как собака.

– Ну, ваше величество, Вильгельм Второй, император Германии и король Пруссии, зинген зи маль [10]10
  Ну-ка, спойте ( нем.).


[Закрыть]

 
Дойчланд, Дойчланд
Ибер аллес,
Ибер аллес ин дер вельт!.. [11]11
  Германия, Германия, / Превыше всего, / Превыше всего на свете ( искаж. нем.). Слова патриотической «Песни немцев». Эта песня 1922 г. стала германским государственным гимном.


[Закрыть]

 

Старик запел на ломаном немецком языке, пренебрежительно и насмешливо.

Между словами он делал паузы, во время которых кашлял, отхаркивался, хихикал и хрипел.

Внезапно он утомился, расправил грудь и строго выкликнул:

– Маршал Фош! [12]12
  Фош, Фердинанд (1851–1929) – маршал Франции, главнокомандующий войсками Антанты на заключительном этапе Первой мировой войны.


[Закрыть]

Никто не отозвался. Все дети стояли, не двигаясь, словно окаменев, словно неподвижные мертвые куклы, с которыми играл живой сумасшедший старик. Они не понимали, на каком они свете.

Я, ошеломленный и застывший от страха, продолжал лежать на своем тюфяке.

Он что, действительно повесит мальчика?

Сам дьявол предстал перед моими глазами, облаченный в доспехи из пламени и ненависти.

– Маршал Фош! – снова воззвал старик строгим, угрожающим тоном самого главного начальника, бросая при этом на детей гневные, предупреждающие взгляды.

После второго вызова маленький мальчик с узким личиком, острым подбородком и узким лбом, похожий на голодную церковную мышь, предстал перед стариком и в страхе заученно поклонился:

– Слушаюсь, ваше величество!

Старик ответил на приветствие искривленной ухмылкой, обнажив свои желтые, гнилые «королевские» зубы, а затем снова воззвал:

– Генерал Юзеф Пилсудский, главнокомандующий польской армии!

Другой мальчик с круглым позеленевшим лицом цвета неспелого осеннего яблока точно так же, как первый, поклонился и сказал:

– Слушаюсь, ваше величество!

Старик снова расправил плечи, слегка откинул голову, откашлялся и громко сказал:

– Фельдмаршалу Фошу и генералу Юзефу Пилсудскому я предоставляю великую честь вести к виселице Вильгельма Гогенцоллерна, императора Германии и короля Пруссии!..

Оба «генерала» чуть не упали со страху.

Усмешка застыла на распаленном морщинистом лице старика, сделав его похожим на маску черта.

– Я понимаю, господин генерал, что в вашем отечестве для подобных вещей предпочитают гильотину, которую вы считаете своим национальным достоянием. Я, однако, полагаю, что было бы преступлением против Бога и против Франции, если бы под лезвием гильотины, которое обезглавило благородного короля Людовика Шестнадцатого, упала голова Вильгельма Второго, которого можно сравнить с обычным пиратом и лесным разбойником. Такому и веревка сойдет!

«Маршал Фош» засунул палец в рот, не поняв ни слова из сказанного стариком. Его колени непрерывно дрожали. «Пилсудский» вытянулся в струнку и от страха даже не слышал, что ему говорят. Остальные мальчики застыли, точно окаменели от колдовского заклятия.

Старик пылал в огне своего безумия, душа в его теле горела, как фитиль в керосиновой лампе.

– Приведите кайзера! – приказал он кратко и резко.

«Пилсудский» и «Фош» подошли к Фабианеку, нагнулись к нему, осторожно и мягко коснулись его плеч и тихо позвали:

– Вставай! Вставай!

Фабианек повернулся и посмотрел на мальчиков мутным, тупым взглядом. В его глазах не было ни следа слез, только рот его был вывернут и перекошен, словно от какой-то глубокой странной боли.

Тонкая, белесая пленка грязной слюны засохла на его узких, плотно сжатых губах.

Он приподнял голову и оглядел всех взглядом, выражавшим смятение теленка, получившего первый оглушающий удар мясника. В глазах «маршала Фоша» и «Юзефа Пилсудского» показались слезы.

– Дедушка, дедушка, подари ему жизнь! – бросились они с мольбой к старику.

Старик в страшном гневе сорвался с места. Слово «дедушка» низвергло его из вымышленного, светлого, прекрасного королевского мира в настоящее, в отвратительную бездну нищеты и горькой нужды. Слово «дедушка» пробудило его от удивительного сна о власти и богатстве, сломало и уничтожило воображаемый королевский трон.

– Какой я вам дедушка, а?! – закричал старик, топая ногами, и стал рвать на себе волосы. – Ваш дедушка – старый сапожник, калека, ничтожество, пьяница!.. От бед и горестей, мук и огорчений он давно уже помер, потому что солдаты Гинденбурга сделали из его дочери уличную девку, курву!.. Ваш дедушка похоронен за оградой, потому что всю свою жизнь он латал сапоги и никогда не жил праведной христианской жизнью. Он свел свою жену в могилу, оставив ее без капли молока, чахоточную, выхаркивать легкие в сыром подвале… Нет, нет! Я не ваш дедушка!.. Я польский король… Почет мне и уважение!.. Отдавайте честь, трепещите, падайте на колени!.. Я прикажу вас разорвать на куски, ублюдки, черти, цареубийцы, заговорщики, негодяи!..

Старик кипел от гнева и ярости. Он топал ногами и скрежетал зубами; от великой ярости сжатые в кулаки руки чуть не выскакивали из суставов.

Его багровое лицо искривилось, сморщилось и выглядело как искореженная маска, на которой нос, рот и глаза не остались на своих местах, а перемешались друг с другом, чтобы выразить нечеловеческий, безумный, неимоверный, ужасающий гнев.

Внезапно одним прыжком, как волк, он бросился к веревке, висящей на водопроводной трубе, схватил ее трясущимися руками, а другой сжал пальцы мальчика Фабианека.

Я больше не мог терпеть.

Я вскочил со своей лежанки и изо всех сил ударил старика кулаком в грудь. Он, взмахнув руками, повалился на пол, как подрубленный. Его тощая, костлявая грудная клетка отозвалась хриплым вздохом.

Дети громко заплакали. Этот плач становился все громче.

Минуты две старик лежал без признаков жизни. Пенистая жидкость вытекала сквозь его сведенные губы. Все его тощее тело не шевелилось, лишь мизинец правой руки сгибался, подергиваясь.

Я стоял, будто вовсе лишившись рассудка. Глядел то на плачущих, до смерти напуганных детей, то на старика.

Внезапно он поднял на меня глаза; не припомню, чтобы мне приходилось видеть такие.

В дырах подо лбом застыли вытаращенные белки закатившихся глаз, очерченные узкими полосками темной, грязной, гнилой крови; нижние ресницы на левом глазу прилипли к белку и поблескивали на закатившемся глазу, как тонкие, узкие, едва заметные брызги.

– Антихрист, убийца, сатана! – принялся орать старик диким голосом, быстро и из последних сил, чтобы успеть выкрикнуть все те проклятия, которые еще таились у него под сердцем и на языке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю