Текст книги "Улица"
Автор книги: Исроэл Рабон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
И прежде чем Элла успела произнести хоть слово, он швырнул ее на землю и отрезал ей обе груди большим острым ножом.
Ее последний крик донесся до цирка. По публике пронеслось слово «убийство», и я вместе со всеми выскочил наружу. Боже мой, на улице я увидел лежащую на земле в луже крови бледную, умирающую Эллу, мою Эллу. Она умерла у меня на руках, целуя меня из последних сил и взывая слабеющим голосом: «Отомсти ему!»
Убийцей был румын, ее муж. На процесс в польском суде пришло письмо от румынского консула, в котором сообщалось о том, что убийца служил в Румынии тюремным надзирателем и был схвачен полицией за растрату казенных денег и сексуальные надругательства над арестантками. Он убежал в Польшу, где в бродячем цирке «Клудка» встретил Эллу. Польский суд приговорил его к двенадцати годам заключения. После того, как он отсидит свой срок в Польше, его вышлют в Румынию, где он осужден румынским судом за растрату казенных денег и за надругательства, совершенные им в той тюрьме, в которой он был надзирателем.
Язон закончил. Он сидел на стуле и молчал, закрыв глаза. Я сидел напротив и разглядывал его широкое лицо, на которое легла тень печали. Так мы молча сидели в течение нескольких минут. Вошел гостиничный слуга и нарушил тишину:
– Не хочет ли господин Язон поужинать?
– Нет. Я уже поел! – ответил Язон, как будто разбуженный ото сна. – А вы поедите, не правда ли? – повернул он ко мне голову.
– Нет!.. Нет!.. Я тоже уже поел, – ответил я.
Гостиничный слуга вышел. Через несколько минут мы легли спать.
18
Назавтра в пять вечера я пришел в кинотеатр «Венус». Директора не было. Я спросил у барышни, сидевшей в кассе, когда он должен прийти. Она ответила, что он скоро появится. Я стал слоняться по улице и ждать директора.
Хотя была середина недели, толпа рабочих наполнила маленький зал кинотеатра. Ткачи бастовали, у них было свободное время и еще оставались деньги, не пропитые за последние недели, поэтому они шли в кино. Мужья приходили с женами. Некоторые были одеты празднично, в суконные пиджаки и пестрые платья, другие – буднично, в залатанные одежки, покрытые пятнами машинного масла от ткацких станков.
По дороге в кинотеатр, при входе в него и в фойе все говорили о последних переговорах с фабрикантами. Рабочий, пришедший из города, из профсоюза, рассказывал, что в Лодзь приехал министр труда уговаривать рабочих, чтобы они соглашались на прибавку в пять процентов, которую им предлагают промышленники, и выходили на работу. Вокруг пришедшего из города рабочего, который пересказывал новости раздраженным, разгоряченным голосом, собралась группа рабочих, ругавших и высмеивающих фабрикантов:
– Дальше будем бастовать! Не уступим наших требований!
Тут подошел еще один рабочий с новостями из профсоюза: текстильщики в Жирардове и Белостоке провели митинги и решили бастовать, чтобы поддержать лодзинских забастовщиков. Через несколько минут появился третий рабочий и задыхающимся от радости голосом закричал:
– Товарищи! Всеобщая забастовка!
Люди облепили его, как мухи. Он оказался окружен рабочими, которые дергали его за куртку, чтобы он рассказывал как можно подробней. Принесший новость рабочий перевел дыхание – грудь его так и ходила ходуном – и, размахивая длинными, мускулистыми, потемневшими от машинного масла и фабричных дымов руками, начал рассказывать рублеными словами:
– Министр был… Приехал на автомобиле из Варшавы… В «Гранд-отель»… Вызвал делегатов от социалистического профсоюза текстильщиков и из национальных рабочих союзов… Коммунисты кричали, что не надо ходить ни к какому министру, а только бастовать до тех пор, пока не дадут всю прибавку… Социалисты призывали идти… Разодрались… Старик, семидесятилетний коммунист Рыхлинский, встал, стукнул по столу и говорит: «Тише, дети, надо послушать, что скажет их министр. Мы послушаем, а поступим, как захотим!» Социалисты закричали: «Браво!» – и хотели качать старого коммуниста. Коммунисты поутихли и перестали шуметь.
Выбрали делегацию и послали ее к министру. «Дедушку» Рыхлинского в нее тоже включили. За него голосовали все – и социалисты, и коммунисты. Дедушка, услыхав, что его включили в делегацию, рассмеялся: «Не посылайте меня ни к какому министру… боюсь, я его обижу… пошлю к такой-то матери…»
Пошли к министру без Рыхлинского. Совещание ничего не дало. Министр настаивал, что фабриканты большего дать не могут. Рабочие своими стачками ничего не добьются. Они только теряют время и не работают. Делегация вернулась ни с чем.
После встречи с министром была созвана конференция всех профсоюзов. Было решено: всеобщая забастовка. Завтра трамваи не выйдут в город. Электричество и газ не будут гореть. Все рабочие будут бастовать.
– Ура! Да здравствует всеобщая забастовка! – послышались крики со всех сторон.
– Да здравствует! Да здравствует!
Я стоял и прислушивался к пламенным, зажигательным речам ткачей. Тут я заметил, что подходит директор кинотеатра «Венус». Увидев толпу, собравшуюся в фойе, директор удовлетворенно улыбнулся. Я подошел к нему. Он меня узнал.
– Да, вы сейчас пойдете на сцену, подождите минутку, я только зайду в кассу.
Он вскоре вернулся. Я вместе с ним прошел за кулисы.
– Вот, смотрите: вы будете стоять около экрана так, как сейчас… Вас не должно быть видно. Говорите громко, так, чтобы вас было слышно аж на улице! На первом сеансе вы говорить не будете. Вы должны только посмотреть картину и понять, что там происходит…
Директор, оставив меня, исчез.
Киномеханик в кабине дал знак, что первый сеанс начинается. Кинозал был полон рабочих, мужчин и женщин. Все говорили о всеобщей забастовке.
Показывали как раз «Две сиротки» [30]30
Скорее всего, имеется в виду фильм американского режиссера Д. В. Гриффита «Сиротки в бурю» (1921), ремейк более раннего фильма «Две сиротки» (1915). Фильм посвящен Великой французской революции. Кто такой Моретти, которому Рабон приписывает авторство фильма, не ясно.
[Закрыть]Моретти, картину о Великой французской революции.
Народ был взбудоражен и воспламенен стачкой. Все головы были полны нетерпения и ожидания. В воздухе пахло митингом, демонстрацией, протестом и от тел рабочих – машинным маслом.
Первый сеанс закончился. Зал опустел и тут же снова наполнился под завязку – такими же измученными ткачами. Прежде чем второй сеанс начался, на эстраду поднялся директор и произнес «коротенькую» речь, раскланиваясь во все стороны с милой, приятной улыбкой.
– Почтеннейшая публика! – начал директор. – Дабы доставить удовольствие уважаемым гостям, я специально пригласил диктора, который будет объяснять фильмы. Я не жалел ни расходов, ни трудов, чтобы доставить в Лодзь, в мой кинотеатр «Венус», лучшего диктора. Партии, которой он прежде служил, я заплатил за него баснословную сумму отступных. Диктор, который сейчас продемонстрирует вам, дорогие гости, свой голос, уже вдохновлял митинги в сотни тысяч человек. Фашисты предлагали ему пойти к ним на службу, обещая платить по пять тысяч долларов в месяц. Коминтерн в Москве предлагал ему десять тысяч долларов. Да, господа, целых десять тысяч!..
– Ну, так он фраер, если отказался! – закричал кто-то.
Директор вошел в ораторский азарт. Слова «Коминтерн», «коммунисты», «фашисты» пробудили в нем желание говорить дальше.
Я смеялся и ждал, что после этой речи директора обо мне меня освищут.
«Слава Богу, – думал я, – что, когда я буду говорить, публике не будет видно мое лицо».
– Я сам видел у него письмо от Троцкого, в котором тот предлагал нашему диктору выступать по радио перед миллионами. Но наш диктор – беспартийный, и ему безразличны и Троцкий, и Муссолини, – продолжал мой хозяин.
Вдруг директор спохватился, что слишком уж разрекламировал меня. Он прекратил вопить и сменил тон:
– Наш диктор происходит, господа рабочие, из вашей среды. Он плоть от вашей плоти. Когда-то он голодал, умирал за кусок хлеба, ходил голый и босой, пока не начал свою блестящую карьеру…
Народ от директорских речей заскучал. Некоторые рабочие начали открыто смеяться.
– Хватит! – бросил кто-то твердое, как кулак, слово прямо в лицо директору.
– Давайте послушаем диктора!
– Хватит! Хорош трепаться!
Тут только директор заметил, что пора заканчивать. Он поклонился несколько раз, улыбнулся и покинул сцену, говоря при этом:
– Господа рабочие, сеанс начинается. Сейчас вы услышите диктора.
Мне хотелось убежать. Какой из меня диктор? Я еще никогда не говорил перед большим скоплением народа. Директор крепко подставил меня.
– Ну-с, посмотрим, что вы можете! – и директор хлопнул меня по плечу, уходя со сцены.
Я ничего не ответил. Я был готов к тому, что меня освищут. Был дан последний звонок, и стало темно. Из кабины киномеханика световым потоком хлынул фильм. На экране появилось изображение.
Я начал говорить, боясь провала:
– …французские массы не могли больше выносить иго деспотизма короля Людовика Шестнадцатого и в один прекрасный день вышли на парижские улицы, разбуженные желанием свободы и справедливости, вдохновленные возвышенными словами пророков революции, Дантона и Сен-Жюста, и мощными руками, полными силы и натиска, и грудью, полной пения и жизни, смели крепость монархии и рабства, разрушили мрачную Бастилию…
…Дантон, дух революции, – обратились массы к своему вождю, – веди нас к великой победе, возьми наши тела и наши души и очисти Францию от деспотов и тиранов. Принеси нам свет в наши мрачные жилища и погреба, очисти нашу страну от мошенников и воров, пусть наши дети перестанут умирать, а наши жены перестанут выхаркивать свои легкие от чахотки. Убери с нашего тела червей, которые сосут нашу кровь, отравленную микробами в грязных мастерских и на фабриках! Дантон, дух свободы! Создай из наших грудей и сердец стальную броню, о которую вдребезги разобьются пули вассалов Людовика, его низких рабов и слуг…
Я говорил громко, пламенно и страстно, я слышал, как притихший народ впитывает мои слова…
– …и пушки и пулеметы Людовика Шестнадцатого распахнули свои железные пасти и начали плевать огнем и лавой в революционный народ. Революционеры обнажили свои сердца и с топорами, косами и ломами вступили в битву со швейцарцами, наемными солдатами деспота, в битву с пушками и пулеметами…
…и дети свободы и справедливости победили. Бастилия разрушена. Людовик схвачен. Швейцарцы изгнаны. Трон разбит. Развевается знамя свободы. Звучит «Марсельеза». Французский народ свободен…
Когда закончилась первая часть и зажегся свет, народ бурно зааплодировал.
– Да здравствует диктор!
Мои слова переполняли рабочих, особенно теперь, в преддверии всеобщей забастовки. Зал шумел. Все громко говорили о фильме, обо мне и о французской революции. Говорили, спорили, качали головами и размахивали руками. Споры захватили весь зал, всех, кто был в кинотеатре, – мужчин, женщин и детей. Когда в фильме было показано, как массы танцуют на улицах карманьолу, некоторые бледные женщины с горящими, мутными глазами на изможденных, малокровных лицах плакали. Люди вскакивали со своих мест, тяжело дышали, открывали рты и все, как один, начинали петь «Марсельезу». Музыкантов заставили сыграть «Марсельезу» четыре раза подряд, а потом еще и «Красное знамя» [31]31
Популярная польская песня, музыка К. Богуславского, слова Б. Червенского. Широко известна в русском переводе Г. Крижижановского как революционная песня «Слезами залит мир безбрежный».
[Закрыть].
Когда публика начала петь, в кинотеатр вбежал с большими от страха глазами директор и закричал с отчаянием и испугом в голосе:
– Прекратите петь коммунистические песни! Кинотеатр закроют! Я потеряю свой кусок хлеба!
Никто его не слушал.
Когда на экране появлялся Дантон, народ устраивал ему овацию. Ему улыбались и приветственно махали шляпами со светящимися от радости лицами.
– Да здравствует Дантон!
– Да здравствует! Да здравствует! Да здравствует! – три раза повторила публика.
Короля Людовика освистали.
Бегущих аристократов провожали «за границу» насмешками и висельными шутками:
– Мыши!
– Мыши в княжеском платье!
– Эй, постой! Сейчас догоним!
– Дантон, обрати внимание, они удирают!
С Робеспьером случился инцидент. Народ из-за его непривлекательной наружности и полного ненависти сурового взгляда принял его сперва за аристократа. Когда он первый раз появился на экране, народ его освистал.
– Пошел вон, скотина! Убирайся, черт! – шумели в зале, обращаясь к экрану.
Пожилой рабочий вдруг вскочил со своего места, раздраженно взмахнул руками, протолкался к проходу, влез на сцену и встал около экрана.
– Да вы знаете, кто это? – в гневе обратился он к народу, показывая рукой на Робеспьера.
– Скотина! Подручный Людовика!
– Замолчите, невежды! – пожилой рабочий топнул ногой. – Это товарищ Робеспьер, товарищ Робеспьер, поняли? Еще папа Троцкого не родился на свет, а Робеспьер уже был коммунистом! – закричал он с гневом и презрением.
Зал на мгновение притих.
– А ты откуда знаешь? – спросил кто-то рабочего, стоящего на сцене.
– Откуда я знаю? Я хорошо знаю историю французской революции! Я прочитал больше двадцати книг о революции. У меня дома есть книга с портретом товарища Робеспьера. Я его здесь сразу узнал.
– Да здравствует товарищ Робеспьер! – закричали в зале, как бы прося прощения.
Внезапно показ фильма прервался. Зажегся свет. Народ подождал несколько минут, но так как показ картины не начинался, по полу затопали сотни ног. Но фильм дальше не показывали. Народ начал шуметь, кричать, вопить. Несколько рабочих пробились к выходу и выбежали в коридор. Там они увидели киномеханика, который сидел в буфете и пил пиво.
– Почему не крутим картину? – спросили они его строго и с угрозой в голосе.
– Аппарат сломался!
– Не дури нам голову, говори правду, почему не крутим?
Киномеханик замолчал на несколько минут, продолжая пить пиво.
Один из рабочих хлопнул его по плечу и настойчиво сказал:
– Почему не крутим, тебя спрашивают, слышишь?
– Почему? Потому что не велят.
– Мы тебе покажем: не велят. Кто не велит? Директор? Мы велим! Мы платим, а не директор!
Они ухватили киномеханика за руки и за плечи и потащили в будку, в которой находился проекционный аппарат.
– Давай, брат, крути шарманку! – ткнули они ему в аппарат.
Народ не переставал шуметь и топать ногами. Рабочий из будки киномеханика просунул лицо в дырку, через которую показывали кино, и закричал народу в зале:
– Тихо! Тихо! Сейчас будут крутить дальше!
Механик наладил аппарат. Рабочие его заперли и, забрав ключ, ушли в зал.
Картину начали показывать дальше. В зале стало темно.
Директор в отчаянии расхаживал по коридору. Вызывать полицию он не хотел. Он боялся, что, если арестуют нескольких рабочих, на его кинотеатр будет наложен бойкот и он лишится заработков.
Народ продолжал шуметь. Если какая-нибудь сцена в фильме особенно нравилась публике, она начинала кричать киномеханику:
– Эй, верти шарманку обратно! Покажи нам гильотину еще раз!
Киномеханик высовывал голову в отверстие и со слезами на глазах рассказывал, что это очень трудно. Но народ не хотел ему верить, и киномеханику приходилось делать то, что велено.
19
На другой день я встретил на улице Язона. Он спокойно прогуливался по центру города. Язон тепло пожал мне руку и спросил, почему я не пришел ночевать к нему в отель.
Было часов одиннадцать утра. Трамваи не ходили. Город выглядел сонным и усталым. По улицам слонялись усиленные полицейские патрули. Ожидали демонстрацию ткачей. Лавки были пусты; приказчики стояли в дверях и зевали от скуки в мутное небо, которое пахло заупрямившейся осенью, не хотевшей уступать свое место зиме. Легкий ночной иней совсем исчез; от него и следа не осталось. Узенькие ручейки слякоти поблескивали среди горбатых камней мостовой, как разбитые зеркала, и отражали продутое ветром, тоскливое небо и трамвайные провода, которые теперь выглядели как вытянутые, развешанные жилы какого-то гигантского зверя.
– Где вы сегодня ночевали? – спросил меня Язон.
– У одного рабочего, поляка.
Я рассказал ему о моем новом занятии и о том, что вчера произошло в кинотеатре «Венус». Его красивые светло-карие глаза вспыхнули, точно подожженные неведомым лучом. Он внимательно выслушал все, что я ему рассказал.
– Очень странная история, – заметил он с улыбкой, когда я закончил. – Вы преуспели со своим выступлением? – А потом добавил: – Редкое занятие, но вовсе не новое. В Румынии, где много неграмотных, в кино всегда есть кто-нибудь, кто объясняет, что происходит на экране.
– Мне кажется, что я действительно добился успеха. Когда фильм закончился, на сцену влезла толпа народу, чтобы посмотреть на меня. Некоторые пожимали мне руку и говорили: «Вы красиво говорите!» Это очень смешно! Я никогда прежде не говорил перед публикой, а тут мне делают комплимент, что я красиво говорю. Когда я попросил у нескольких рабочих разрешения переночевать, ко мне протянулось множество рук, они просто дрались из-за меня. Я переночевал в настоящей польской семье. Мне выделили отдельную кровать. Они были очень предупредительны и не отпустили меня без завтрака.
– Приходите сегодня ночевать ко мне, слышите!
– Возможно, приду.
– Вы обещаете?
– Да.
Рядом с нами шла дама, одетая очень богато и элегантно. Она пожирала лицо Язона большими, пламенными глазами и слегка улыбнулась ему как давнему знакомому. Язон взглянул на нее и улыбнулся в ответ, но не поприветствовал ее. Через несколько минут эта дама снова оказалась около нас. Она махнула Язону перчаткой, но Язон, не ответив ей, отвернулся. Дама так и впилась в него всем своим разгоряченным, жадным лицом.
– Вы знаете кто эта дама?
– Нет, не знаю.
– Это дочь здешнего известного фабриканта. Послушайте, как я с ней познакомился.
Вскоре после своего первого приезда в Лодзь я получаю письмо с объяснением в любви. В письме меня извещают, что мы можем увидеться в отеле «Гранд», там же указан номер комнаты. После работы в цирке делать нечего, спать не хочется, город чужой, ну мне и захотелось разогнать скуку каким-нибудь приключением – решаю пойти в отель к даме.
Прихожу в отель, захожу в указанный номер, а она уже там сидит, разодетая в шелк и атлас и сильно накрашенная – и волосы, и лицо, и руки. Замечаю, что, увидев меня, она вздрагивает. Я понимаю, что это значит, и улыбаюсь ей.
При моем появлении она сбрасывает с плеч расшитую шелковую шаль и стоит передо мной со слегка дребезжащими кольцами, браслетами и ожерельями на пальцах, на руках и на шее. Издали чувствую запах духов. Она приближается ко мне и смотрит прямо в глаза своими дразнящими, жаждущими, улыбающимися глазами.
– А вот и вы, Язон! – говорит она. – Вы знаете, я в вас влюбилась. Вы молоды и крепки, как дуб, – и, продолжая говорить всякие комплименты, она все приближается ко мне так, что ее тело оказывается у меня в руках. Я всматриваюсь в нее и вижу в ее лице жажду греха с каждым здоровым мужчиной. Узнаю в ней настоящую проститутку, пребывающую в рабстве у мужской плоти. Есть такие распущенные женщины, которых грех настигает, как гроза, и они отдаются мужчине при первой возможности: в поезде, в отеле, в поле и где угодно. Мужчина их интересует ровно настолько, насколько он силен, насколько он ловко движется, насколько у него правильные черты лица. У каждого атлета есть такая «возлюбленная» в каждом городе. А иногда их сразу несколько. Такая возлюбленная не пишет писем, она забывает тебя, как прошлогодний снег, когда ты уезжаешь от нее. Разве что, когда жажда греха терзает ее в бессонные ночи и она мечется всем своим измученным страстью телом на мягкой постели, тогда она вспоминает тебя; вспоминает, как ты выбегал на арену, как ты удерживал своего противника обездвиженным, побежденным – все эти движения дразнят женскую страсть. Или она вспоминает тебя в те непристойные моменты, когда она, обессиленная соитием, лежит в объятиях греха, как сломанная ветром ветка. Их сотни, подобных женщин. В каждом городе, в котором проходит наш турнир, они бегут на него, как суки, которые сбегаются в то место, где гицель [32]32
Собаколов.
[Закрыть]убивает кобелей. Атлеты проводят с ними веселые ночи, полные вина и страсти, и возвращаются от них с кошельками, набитыми деньгами. Такие женщины платят за грех золотом. Они крадут деньги у своих богатых родителей и тащат их нам. Ты можешь получить у них все, что хочешь. И многие из нас разбогатели благодаря таким дамочкам. У негра Бамбулы есть твердая такса: двадцать долларов за ночь. Но он умен, этот опытный негр! Он не тратит на них больше двух ночей в неделю – бережет силы!..
Она взяла меня за руку и подвела к столу, налила два стакана вина и попросила с ней выпить. Я выпил. В конце-то концов, скучно в чужом городе! Она покраснела, глядя на меня. Ее взгляды шарили по моему лицу и телу. Она обнажила верхнюю часть моего туловища, а под столом положила свою горячую ногу на мою, пытаясь меня раздразнить.
Мне было жаль эту несчастную женщину – не более того! На ее лице был отпечаток горя и муки, как у тех фанатичек, которых можно увидеть на картинах. Их страсть бывает ужасна, мучительна; она разрывает им сердце и горит раскаленным углем в их жилах. Грех – это их душа, их сердце и смысл их жизни.
Она стала ползать по мне, как паук, чтобы опутать меня своими обнаженными руками. Но я не чувствовал к ней ничего, кроме отвращения и жалости.
Язон передохнул и сменил тон;
– Вы думаете, я праведник, я святой и живу только с такими женщинами, которые заслуживают серьезного чувства. Глупо было бы так говорить. Можно встретить одну или двух женщин, которые могут любить, ну, может быть, можно встретить трех, у которых сердце создано для любви. Но когда мне хочется согрешить, я иду в бордель, выбираю одну из этих гулящих, которые стали распущенными и распутными из-за голода и нужды, но не такую, которой еще в материнской утробе суждено было стать проституткой и отдаваться множеству мужчин.
«Язон, я тебя люблю!» – и она обвилась вокруг меня своим полунагим телом, как змея, и прижалась ко мне с полузакрытыми глазами, кусая свои губы от похоти и страсти. Она видела и чувствовала мою холодность и была просто в отчаянии. Но отчаяние еще сильнее пробуждало в ней желание греха.
Она опустилась передо мной на колени и молила меня, прижимая мои ноги к своим горячим грудям, обнимая мои ноги своими горячими руками.
Я был раздосадован тем, что пошел в этот отель; в конце концов, она тоже человек, который заслуживает сочувствия…
Я начал лучше понимать Язона и только теперь увидел, что, несмотря на его мощные мускулы, на его лице всегда разлито задумчивое, нежное выражение.
– Эта сцена длилась около часа. Она лежала и рыдала у моих коленей, а потом, потеряв всякое чувство стыда, начала срывать с себя одежду и осталась наконец передо мной совершенно голой, в чем мать родила. Она принялась танцевать, вертеться и прыгать. Потом опять припала к моим ногам и начала горько плакать, как глубоко несчастный человек.
Меня охватила жалость к ней, но я не мог преодолеть своего отвращения. Так она десять минут просидела и проплакала у моих ног. Потом сразу встала, подошла к столу, вытащила стодолларовую купюру и стыдливо, с опущенными глазами, бросила ее мне в руки.
Думаете, она оскорбила меня, бросив мне деньги? Нет, вы ошибаетесь, если вы так думаете! Я почувствовал к ней еще большее сострадание.
Я вспомнил о маленьком клоуне Долли, чахоточном, который выхаркивает легкие после каждого представления. Из тех денег, что он зарабатывает, он отсылает три четверти домой в Прагу своей старой матери и глухонемой сестре, а сам голодает и гибнет от нужды и от болезни, которую он, не леча, запустил.
Я вышел в переднюю комнату гостиничного номера (номер был двухкомнатный) и позвонил служителю. Я велел ему принести конверт. Взял конверт, положил в него стодолларовую купюру и велел служителю отнести конверт Долли. Потом вернулся, оделся и…
Язон с улыбкой хлопнул меня по плечу.
– Я вижу ее в цирке каждый день, – закончил он свой рассказ. – Она повсюду следует за мной, и старается попадаться мне на глаза, и шлет мне по несколько писем в неделю.
Снег пошел гуще. Город был укрыт темной вуалью.
– Куда вы едете после гастролей в Лодзи? – спросил я его.
– Мы еще сами не знаем, куда поедем. Но не беспокойтесь, наш работодатель уж наверняка знает, куда нас послать!
– Почему вы выбрали себе такое занятие – быть цирковым атлетом? – спросил я Язона.
– Ха-ха-ха! – рассмеялся Язон, показывая свои крепкие, белые зубы. – Кем же я, по-вашему, должен быть? Сапожником, портным или, может быть, бухгалтером? Атлет, борец на ринге – сколько магии в этих словах! Можешь напиться, можешь обругать любого, смешать его с грязью – но все будут восхищаться тобой, твоими мускулами и твоей грудью. Разве плохо быть атлетом? Сегодня в Лемберге, завтра в Лодзи, послезавтра в Будапеште. Сегодня ты еврей, завтра – чех, послезавтра – голландец, а еще через неделю – латыш. Что ж, сидеть, что ли, всю жизнь на одном месте, жениться и водить детей в хедер? Не представляю, как бы я мог так жить. Я знаю, что смогу таскаться по свету с цирком еще несколько лет, ехать дни и годы в бродяжьем фургоне и демонстрировать мощь и ловкость. А состарюсь, потеряю силы, пропадет моя мощь, мои мускулы – ах, Бог весть, что я тогда стану делать?.. Знаешь, брат, – Язон взял меня под руку и придвинулся ко мне ближе, – кто прожил в цирке хотя бы два года, уже никогда не будет серьезным человеком! Ему все время будет хотеться ехать из страны в страну, он как ветер будет скитаться по миру!..
Часто я сам себя спрашиваю: что со мной будет? Я состарюсь, сил, чтобы уложить на лопатки любого, у меня уже не останется?.. Но я не утруждаю себя размышлениями об этом и гоню такие мысли из головы прочь.
Из-за снега, который пошел сильней и гуще, мы ускорили шаг. Стало темно, казалось, вечер хочет в полдень пробраться в город. Прохожие спешили с раскрытыми над головой зонтами. Язон отвел меня в кафе и предложил чаю. Мы медленно пили чай и молчали. В кафе сидели два человека: еврей с узким, тощим, бледным лицом, который поглощал новости из газеты и прихлебывал чай, и пожилая, седая женщина в длинном черном пальто. Она, пережидая непогоду, смотрела в окно.
Язон не отпускал меня. Я должен был сходить с ним пообедать. После обеда Язон вспомнил, что ему надо зайти навестить больного Долли. Он предложил мне пойти с ним. Я не отказался.
20
Долли снимал комнату в бедной квартире на четвертом, самом верхнем, этаже. Хозяин широко распахнул перед нами двери и провел в заднюю комнату, где под кучей одеял лежал Долли. Проходя через две первые комнатки, мы заметили, что на хозяйской постели одеяла не было – его переложили на кровать Долли.
Долли лежал под одеялами мертвенно-бледный – в лице ни кровинки. Лицо у него было круглое, неподвижное, с большими мутно-синими глазами – он выглядел как новорожденный младенец, которого забыла в кровати нерадивая мать.
Когда мы вошли, Долли дремал. Наши шаги его разбудили. Он открыл большие, глубокие, печальные глаза и посмотрел на нас со слабой улыбкой.
– Спи, Долли, не будем тебе мешать, – сказал Язон, уже готовый уйти.
– Ах нет, что вы, вы мне не мешаете! Я потому дремлю, что сплю слишком много. Разве вы не знаете, что тот, кто слишком много спит, всегда сонный… – Долли приподнялся и подозвал нас к себе.
Мы подошли к его кровати. Хозяин предложил нам стулья.
– Ну, как дела, Долли?
– С этой моей болезнью – страшное дело. Она играет со мной, будто насмешничает. Я, например, целый день выхаркиваю легкие, так что они давно уже как дырявый кожаный мешок, кашляю беспрерывно, а все равно каждый вечер ровно в половине девятого чувствую себя здоровым! Одеваюсь и иду выступать в цирке. И так каждый день. Кажется, болезнь разрешает мне отпускать шутки и доводить публику до смеха и до слез…
– Ты поправишься, Долли! – сказал Язон.
Долли поглядел на него с грустной усмешкой в живых, подвижных зрачках, которые метались в глазах, как две пойманные рыбки в стаканах.
– Я лежу себе вот так вот целый день в кровати – рукой-ногой пошевелить не могу. Все болит. В легких ветер и свист. Выхаркиваю с кровью сердце и легкие. Голова болит так, что можно с ума сойти. Короче говоря, пришел мой бенефис: помираю. Так лежу я до восьми вечера. А все же поднимаюсь, как только в той комнате часы начинают бить восемь, и сразу чувствую себя лучше, легче, свежее. И вот в половине девятого я уже одет и иду в цирк. И так каждый вечер, дорогие мои! Каждый вечер!.. Вы ведь, кажется, работаете в цирке? – повернулся ко мне Долли.
– Да, – ответил я.
– Это мой друг! – представил меня Язон.
Долли посмотрел на меня ясным, грустным, пронзительным и сердечным взглядом.
– Это и в самом деле комедия, – произнес Долли, и горький смех скривил его тонкие, посиневшие, бескровные губы. – Смерть каждый вечер отпускает меня в цирк. Когда лежишь тут в одиночестве, начинаешь понимать: смерть не собирается заткнуть мой наглый и дерзкий рот. Она, смерть то есть, должно быть, из самых горячих моих поклонниц. Как придет вечер, она снимает с моей груди свои лапы и прекращает меня душить. Она бежит в цирк и ждет, когда же я ее рассмешу. Ха-ха-ха – да она подружка моя, смерть, поклонница моя!
Бледное, измученное, усталое, истощенное лицо Долли покрыл влажный, жаркий румянец. Он закашлялся, начал задыхаться и сплевывать красным в платок.
– Каждый день я иду в цирк и думаю, что увижу смерть сидящей на галерке с ощеренными зубами и смеющейся червивым ртом. Клянусь вам, друзья мои, вчера я ее увидел! Меня напугало ее костяное лицо, и я не удержался – заплакал прямо посреди зала. Да, я заплакал!
Рядом с кроватью Долли на подоконнике лежали несколько пустых ампул из-под морфия и две книги.
Долли снова закашлялся, вскрикнул и беспомощно махнул рукой, как пьяный. Когда он говорил, он начинал кашлять, но чем больше он кашлял, тем больше ему хотелось говорить.
Ободранная, давно некрашеная комната, в которой он жил, отсырела по углам. В окно было видно стоящее напротив здание из розового кирпича с бесчисленными окнами. Оно застило небо. Двор был совсем темный и узкий. Солнечный свет в комнату почти не проникал.
– Не тужи, Долли, ты поправишься, – громким, звонким голосом произнес Язон.
– Да я об ином и не помышляю, – ответил Долли, кашляя и мотая лежащей на подушке головой из стороны в сторону. – Я так умираю уже лет десять. Смерть играла со мной в эту игру в разных странах и каждый раз швыряла меня в постель. Теперь я уже начинаю думать, что смерть – моя подруга. Скажите сами: что делать в чужом городе в мерзкий осенний день? По улицам шляться? В ресторан какой-нибудь закатиться? Лучше уж я полежу в постели и понежу кости… Честное слово, смерть бережет мое здоровье, – и Долли рассмеялся, кашляя и содрогаясь всем телом. – В конце концов, – произнес он, – я тоже атлет. У нас со смертью поединок. То она меня схватит за горло, то я ее. Скверно, однако, то, что у нее больше шансов победить… Ха-ха-ха! Я тут домой матери написал: мамочка, все у меня хорошо, лучше быть не может. Целыми днями сплю, как султан, еду мне подают в постель, вечером я играю, а ночью снова сплю. Немножко слишком много сплю, мамочка! Да и кто же не станет лентяем, если не надо думать о заработке! Старики говорят: счастлив человек, который хочет и может спать… – и он снова тяжело закашлялся.