Текст книги "Семья Карновских"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
В тот раз у Георга получилась особенно удачная карикатура. Он пустил ее по классу, и мальчишка с первой парты не выдержал и прыснул в ту самую минуту, когда профессор Кнейтель вдохновенно повествовал о битвах Германа Херуска, своего любимого героя. Профессор тут же завладел бумажкой, рассмотрел ее через очки, и не только его пергаментные щеки, но даже лысина вспыхнула от гнева. Герр Кнейтель увидел на листке человечка с тремя волосинами на огромном лысом черепе, точь-в-точь как у него самого. Из шеи человечка выпирал острый кадык, манжеты развевались, как крылья. Профессор узнал себя, но не мог поверить в такую дерзость. Однако под рисунком был написан издевательский стишок, в котором упоминались и фамилия Кнейтель, и развевающиеся манжеты. Это было чересчур. Они вздумали смеяться над его славным родом, в котором были судьи, пасторы и даже один генерал!
Профессора бросило в дрожь от гнева и обиды.
– Кто это сделал?! – взвизгнул он.
– Я, герр профессор, – сознался Георг.
– Георг Мозес Карновский, – протянул профессор Кнейтель. – Не удивляюсь.
Сперва он дважды ударил Карновского линейкой по пальцам, затем запер его в школьный карцер до вечера, а напоследок послал за отцом, чтобы тот явился назавтра в гимназию.
Довид Карновский надел праздничный пиджак, как поступал всегда, если собирался на важную встречу, и причесал острую бородку. Когда профессор Кнейтель показал ему творение Георга, Довид рассердился не на шутку. Серьезный человек, он всегда считал рисование глупостью, пустой тратой времени, а карикатур вообще терпеть не мог. Шаржи на известных людей в газетах раздражали его, он усматривал в них преувеличение и ложь, то, что он ненавидел.
– Вы правы, герр профессор, стыд и позор.
Он назвал учителя профессором, хотя тот был профессором всего лишь в гимназии.
– Совершенно верно, стыд и позор, герр Карновский, – обрадовался герр Кнейтель.
Еще больше Довид Карновский рассердился, когда герр Кнейтель прочитал ему стишок под рисунком.
– Я не могу этого слышать, герр профессор, – сказал он учителю. – Это слишком отвратительно, слишком мерзко.
– Совершенно верно, отвратительно и мерзко, – повторил за рассерженным отцом герр Кнейтель.
На прекрасном немецком с безукоризненной грамматикой Довид Карновский излил душу профессору Кнейтелю, высказал все, что думает о молодом поколении, которое не знает ни благодарности, ни уважения. Он цитировал, переводя для профессора на образцовый немецкий, множество стихов из Притч, множество изречений о мудрости и добродетелях. Профессор, в свою очередь, отвечал цитатами из немецких философов и поэтов.
– Весьма приятно было познакомиться с таким благородным, умным человеком, – закончил беседу профессор Кнейтель, потными пальцами пожимая сухую, горячую ладонь Довида Карновского. – Огорчает только, что сын не хочет идти по стопам отца. Честь имею.
– Всего доброго, герр профессор, – ответил с поклоном Карновский. – Уверяю вас, мой сын будет наказан, не сомневайтесь.
Он сдержал слово. Довид Карновский всыпал единственному сыну по первое число
– Будешь еще рисовать на уроках? – приговаривал он. – Будешь про учителя стишки сочинять? Вот тебе за рисунки! Вот тебе за стишки!
Георгу досталось на орехи, но зато он сильно вырос в глазах одноклассников и из-за рисунков, и, еще больше, из-за того, что ему хватило мужества признаться Кнейтелю.
Какое-то время школьный поэт Печке еще цеплялся к Георгу. Он не мог смириться с тем, что вместо него героем класса стал Карновский. Когда мальчишки на перемене доставали бутерброды и менялись сыром и ветчиной, Печке каждый раз предупреждал:
– Только с Мозесом из Египта не меняйтесь, ему свинину нельзя.
Георг не захотел оставаться в долгу и сочинил про Печке стихотворение, над которым покатывалась со смеху вся школа. Печке понял, что словами ему Георга не победить, и решил воспользоваться кулаками, чтобы преподать этому Мозесу хороший урок. Георг принял вызов, и весь класс собрался, чтобы посмотреть на драку. Хоть Печке был выше и руки у него были подлиннее, Георг, крепкий, коренастый, и не думал сдаваться. От долго не могли одолеть друг друга. Только когда в руке у Печке оказался изрядный клок черных волос Георга, а в смуглой руке Георга – пучок светлых волос из солдатского ежика Печке, ярость противников утихла и они заключили мир.
А война с профессором Кнейтелем все продолжалась, не хотел Георг слушать его лекции о немецкой истории. Назло учителю он даже налег на другие предметы, особенно на математику, и стал по ней одним из лучших в классе. Особенно раздражали профессора издевательские вопросы Георга. Герр Кнейтель доказывал ученикам, как важно помнить все даты, имена королей и курфюрстов, знать биографии полководцев и великих поэтов.
– Кто хочет понимать поэта, должен знать его биографию, – закончил он.
– Почему, герр профессор? – спросил Георг с невинным видом, чем рассмешил весь класс.
Герр Кнейтель был уверен, что нахальство Георга – национальная черта. Такие это люди: или слишком тихие, как другие еврейские мальчики из класса, или, наоборот, слишком наглые. При очередной стычке с Георгом профессор решил на это намекнуть. Он рассказал в классе анекдот про одного торговца с Александер-плац, у которого была привычка отвечать вопросом на вопрос. Когда его спросили, почему на все вопросы он отвечает словом «почему», он ответил: «Почему бы нет?»
И герр Кнейтель, который раньше никогда не шутил на уроках, громко расхохотался над собственным анекдотом. Ученики покраснели, поняв, на что намекает учитель, кого он подразумевает под торговцем с Александер-плац. Только Георг не смутился.
– Герр профессор, этот анекдот был напечатан в календаре за прошлый год, – показал он свою осведомленность.
Мальчишки со смеху легли на парты.
Хуже уроков профессора Кнейтеля были только уроки раввина Тобиаса, который приходил по вечерам, чтобы учить с Георгом Тору, древнееврейский язык и особенно Пиркей-Овес [18]18
Пиркей-Овес («Наставления отцов») – трактат Талмуда.
[Закрыть].
Против раввина Тобиаса Георг ничего не имел. Мягкий, тихий человек с грустными испуганными глазами, успевший привыкнуть к тому, что дети ненавидят его уроки, герр Тобиас вызывал скорее сочувствие, чем неприязнь. Но все, что он преподавал, казалось мальчику совершенно ненужным. Георг никак не мог понять, почему он должен зубрить грамматику чужого, бесполезного языка. Ему не нравилось звучание слов, не нравились квадратные еврейские буквы, не нравились грамматические правила, по сравнению с которыми даже латинский плюсквамперфект казался простым и ясным. Поэтому он даже начал ненавидеть самого учителя, хотя иногда испытывал к нему жалость.
– Следуй заветам отца своего, дитя мое, и не забывай наставлений матери своей, – тянул герр Тобиас плачущим голосом, – ибо они – прекрасный венок для головы твоей и украшение для шеи твоей…
Георг зевал ему в лицо. Старомодный немецкий учителя и бесконечные наставления мудрецов нагоняли на него тоску. Он терпеть не мог этих древних раввинов с такими именами, как рабби Халафта из Кфар-Ханании, рабби Ниттай из Арбеля и тому подобное. Георга раздражало, что они требуют без конца учиться и трудиться, он не понимал смысла их изречений, но любил рисовать мудрецов, бородатых, со злыми лицами, как он их себе представлял. Даже их имена вызывали у него смех.
– Смешные они, – заявил он как-то на уроке.
– Кто, Георг?
– Ну, эти, рабби Халафта и рабби Ниттай.
Черные глаза раввина Тобиаса стали еще испуганней, чем обычно.
– Ради Бога, – попросил он ученика, – не говори так о великих людях.
– Почему, герр Тобиас? – не понял Георг.
Герр Тобиас не нашелся что ответить, только глубоко вздохнул.
– Давай-ка еще раз повторим, – пробормотал он со страданием во взгляде, – что мы запомнили из Притч Соломона…
Георг, увидев, что время занятий вышло, стрелой помчался во двор. Он учился в гимназии, но остался в дружбе с Куртом, сыном консьержки. В тесной, пропахшей плесенью каморке, куда сквозь зарешеченное окошко едва проникал свет, друзья проводили самые счастливые часы. Они стреляли из игрушечных пистолетов, которые сумели где-то выменять, и читали детективные романы. Дома Георг не мог их читать, отец не разрешал. На стенах Георг рисовал мелом профессора Кнейтеля и толстых голых женщин с огромными грудями, а Курт очень интересно рассказывал о том, чем занимаются по ночам его мать и швейцар из гостиницы.
– Взрослые – придурки, – смеялся Курт, – думают, мы ничего не видим и не понимаем.
Когда Георгу исполнилось тринадцать, отец послал его к раввину Шпайеру, чтобы тот подготовил мальчика к бар мицве [19]19
Бар мицва – совершеннолетие, наступает в тринадцать лет и отмечается как праздник.
[Закрыть]. С деланным воодушевлением, которое так не соответствовало его холодному взгляду, доктор Шпайер рассказывал Георгу Карновскому об ответственности, которая ляжет на него, когда он станет взрослым человеком. Как только его отец произнесет в синагоге: «Благословен Ты, освободивший меня от ответственности за него», он, Георг, станет совершеннолетним и сам должен будет отвечать за свои поступки. Перед ним лежат два пути, как Бог передал еврейскому народу через Моисея: «Смотри, Я дал тебе жизнь и смерть, добро и зло, чтобы ты сам выбрал путь добра».
Доктор Шпайер уже не одну сотню раз читал мальчикам эту лекцию, он мог бы произнести ее слово в слово, если бы его разбудили среди ночи, и ему хотелось поскорее закончить. Но с Георгом вышло не так гладко. Когда доктор Шпайер начал называть его Мозесом, как в синагоге, мальчик поправил:
– Меня зовут Георг, герр доктор.
Раввин назидательно поднял палец.
– Георг ты на улице, сынок, – объяснил он, – а в синагоге ты Мозес, Моисей.
– Я везде Георг.
Доктор Шпайер был вынужден уделить Георгу на несколько минут больше, чем обычно уделял другим. Он поведал о муках, которые еврейский народ претерпел за Тору, и закончил тем, что Георг должен гордиться своим именем и принадлежностью к Моисеевой вере.
Как всегда, Георг спросил:
– Почему я должен гордиться, герр доктор?
Холодные глаза доктора Шпайера засверкали.
– «Страх пред Господом – начало познания. Глупцы презирают мудрость и наставление», – многозначительно процитировал он Притчи. – Знаешь, откуда это?
Георг с вызовом ответил, что не помнит. В его ответе звучали упрямство и насмешка. Доктор Шпайер задумался. Его предки уже много поколений жили в Германии, и он решил, что причина такого поведения – происхождение из Восточной Европы, именно оттуда приходят все несчастья. Вслух, однако, он этого не высказал. Доктор Шпайер сумел скрыть свой гнев, помня, что ученому мужу не подобает проявлять чувства.
– Всего доброго, – холодно сказал он, давая понять, что Георгу лучше уйти.
Когда Довид Карновский все узнал, он так разозлился, что даже забыл на время немецкий и обласкал сына на родном еврейском языке, теми самыми словами, которые когда-то, мальчишкой, слышал от своего отца. Он напророчил жене, что из парня вырастет голодранец, выкрест, ворюга, короче, ничего хорошего.
– Сапожнику в подмастерья отдам! – кричал он. – Господи прости!
6
После Георга у Кардовских не было детей, но через пятнадцать лет Лея снова забеременела.
Она была счастлива, как бездетница, о которой наконец-то вспомнил Бог. Хоть у нее уже был сын, она все эти годы чувствовала себя виноватой перед мужем, что больше не может родить, а ведь и ее мать, и сестры, и другие родственницы рожали детей одного за другим. И еще она страдала от того, что не знала, куда себя деть. Она никак не могла привыкнуть к чужому городу. Чем дольше Лея здесь жила, тем более одиноко она себя чувствовала. Муж все больше погружался в торговлю и науку. Всю материнскую нежность Лея изливала на единственного сына, кормила его и умывала, укладывала спать, даже купала, старалась все время быть с ним вместе. Но Георг уставал от ее опеки. Он стал стыдиться ее, после того как Курт рассказал, откуда берутся дети. Чем старше Георг становился, тем больше отдалялся от матери. Лея страдала.
– Негодник, дай хоть разок тебя поцеловать, – просила она, – хоть перед сном.
– Я не девочка, – отвечал Георг.
Когда он засыпал, Лея подкрадывалась к кровати и покрывала его поцелуями. Ей хотелось не столько получать, сколько дарить ласку, она не могла равнодушно пройти мимо ребенка на улице, радовалась, увидев малыша в коляске, и сдерживалась, чтобы его не поцеловать, только потому, что боялась рассердить родителей. Втайне от мужа она ходила на прием к берлинским профессорам. Каждое лето, приезжая в Мелец, она плакала, рассказывая матери о своей беде. Мать давала ей всевозможные советы и украдкой, чтобы Довид не узнал, даже съездила с ней в соседнее местечко к ребе просить помолиться за Лею.
И вот через пятнадцать лет, когда она уже потеряла всякую надежду, хоть ей было только немного за тридцать, Лея забеременела. Она была счастлива и взволнованна. Пустота и тоска ушли, лишь только она почувствовала первое шевеление в своем теле. Она стала готовиться, шить рубашечки и ползунки. Она целовала эти рубашечки, прижимала их к сердцу, как живые существа. Когда ребенок начал толкаться у нее в животе, она вместе с болью почувствовала такую радость, что у нее дыхание перехватило.
– Довид, я так счастлива, боюсь только, как бы, не дай Бог, чего не случилось, – говорила она с беспокойством. – Не сглазил бы кто.
Довид Карновский не понимал ни ее счастья, ни ее страхов.
– Женщина есть женщина, – посмеивался он над Леей.
Черствость мужа обижала Лею, она молила Бога, чтобы родилась девочка, которая поймет материнское сердце, примет ее нежность и отплатит любовью за любовь. Она мечтала, как будет наряжать дочку, расчесывать, завязывать ей бантики. Лея была настолько занята крошечным существом в своем теле, что даже ее чувства к первенцу немного остыли. Она, как прежде, оберегала его, беспокоилась о нем, огорчалась, что он плохо ест, хотя за обедом он уплетал за обе щеки, но такой же нежности, как к будущему ребенку, уже не испытывала. Она даже стала стесняться его, как постороннего мужчины. Ей было неловко перед ним за растущий живот, будто она, в ее-то годы, вдруг сделала какую-то глупость.
– Что ты так смотришь, Мойшеле? – спрашивала она, краснея, и прикрывала живот руками.
– Да что тебе все кажется? – отвечал Георг, злясь, что мать угадала его мысли.
Он был очень обеспокоен и растерян, пятнадцатилетний Георг, мать которого готовилась принести в мир новую жизнь. В последнее время он вытянулся, рос не по дням, а по часам. При этом он очень похудел, полные руки стали по-мужски жилистыми, на шее проступил кадык, на щеках и верхней губе появились черные волоски. Он говорил то басом, то высоким мальчишеским голоском. Говоря, он мог вдруг вскрикнуть, как молодой петушок, и очень этого стыдился. Прежняя нагловатая уверенность сменилась застенчивостью. Но самое ужасное – прыщи, усеявшие все лицо. Георг сдирал их, но чем больше он это делал, тем больше их высыпало. По ночам он видел необычные сны.
Учился он плохо, с каждым днем все хуже, отец наказывал и ругал его. Друзей, с которыми можно было бы поделиться, у него не осталось. Курта отдали в ученики шорнику, теперь он появлялся дома только по воскресеньям. Георг радовался ему, но Курт держался холодно. Они здоровались, и рука Курта была незнакомой, твердой и шершавой от работы, остро пахла кожей, краской и клеем. И такими же незнакомым, чужим был его разговор, серьезный, сдержанный разговор человека, который начал взрослую жизнь и давно выкинул из головы детские глупости. Какая-то приземленность и в то же время важность, солидность звучали в каждом его слове. Граница пролегла между учеником ремесленника и гимназистом из состоятельной семьи, а потом их дружба и вовсе сошла на нет. Немецкие ребята из гимназии были приятелями, но не друзьями. Они смеялись, когда он подшучивал над учителями, вместе они ходили туда, где уличные девушки ищут клиентов, но убегали, когда те приглашали их самих.
Изредка Георг бывал у одноклассников дома. С одним из них он даже сблизился настолько, что парень предложил ему дружбу. Звали его Гельмут Кольбах. Однако никакой радости эта дружба Георгу не доставляла.
Они были одного возраста, учились в одном классе, но Гельмут Кольбах очень сильно отличался от Георга Карновского. Круглый сирота, живший с бабкой, которая получала государственную пенсию, Гельмут был тихим и очень сентиментальным. Его мягкие, золотистые волосы вились, как у девочки, нежные белые руки легко пахли душистым мылом. Мальчишки в гимназии называли его женским именем: фройляйн Трудель. Георгу с самого начала было не по себе, когда одноклассник начал приставать со своей дружбой. Ему совсем не интересно было смотреть альбомы в плюшевых переплетах, наполненные фотографиями покойных родителей Гельмута, стихами, засушенными цветами и бабочками. Ему не нравилось, когда в своей чистенькой комнатке Гельмут садился за пианино и тонкими пальцами играл печальные, нежные мелодии. Говорил Кольбах очень грамотно и культурно. Каждый раз, когда Георг употреблял крепкое уличное выражение, Гельмут краснел, его смущало даже слово «идиот». Разговаривать с ним была скука смертная. Но самое ужасное – это его странная преданность и ревность. Он дико ревновал, стоило Георгу лишь проявить симпатию к кому-нибудь из одноклассников, злился, устраивал сцены, потом писал записочки на розовой надушенной бумаге. Георгу эти обиды, упреки, записки были смешны и, главное, совершенно не понятны. Он начинал избегать Гельмута, но тот всегда находил путь к примирению, уговаривал, делал подарки и бывал счастлив, когда их дружба восстанавливалась. Мальчишескому самолюбию Георга льстило, что он властвует над чьей-то радостью и горем.
После ссор с отцом и огорчений из-за ломающегося голоса и прыщей Георгу было особенно приятно, что кто-то его боготворит, но через какое-то время Гельмут начинал ему надоедать. Раздражала его навязчивость, манеры, тонкие девчоночьи ручки и хилое тело, которому совершенно не шла мужская одежда. Георг предпочитал оставаться один на один со своими переживаниями. Он чувствовал себя потерянным, никому не нужным. Мать часто посещала клинику профессора Галеви, отец всегда ходил с ней. То, что мать занята подготовкой к родам, освобождало от родительской опеки, но в то же время обижало и беспокоило. К тому же в доме постоянно крутились всякие женщины. Чаще других приходила Ита Бурак, хоть это и не нравилось Довиду. Она по-женски хлопотала, подшучивала над Георгом, что скоро он перестанет быть единственным ребенком в семье. Однажды она привела дочку, Рут. Девушка была ровесницей Георга, но выглядела гораздо старше: рано созревшая, с телом взрослой женщины, округлыми бедрами и полной грудью, проступавшей под жакетом, украшенным золотыми пуговицами от горла до туго затянутого пояса. Когда Ита Бурак представила дочь Георгу, он ни с того ни с сего покраснел и тут же разозлился и на самого себя, и на девушку, которая, конечно, заметила его смущение.
– Георг Карновский, – пробурчал он под нос, стараясь говорить низким мужским голосом, быстро протянул и еще быстрее отдернул руку и попытался скрыться в своей комнате, но это ему не удалось.
– Георг, разве так можно? – засмеялась Лея. – Пригласи фройляйн Рут к себе, развлеки ее. Нам с госпожой Бурак надо поговорить.
Георг с деланной учтивостью пригласил девушку в комнату. Когда они выходили, Ита Бурак шепнула Лее:
– Красивая пара…
Она сказала очень тихо, но Георг услышал, еще больше смутился и из-за этого еще больше разозлился.
Но насколько он был взволнован, настолько девушка была спокойна. Она шутила, смеялась, предложила помериться ростом, чтобы посмотреть, насколько он выше. Потом захотела станцевать с ним вальс. Чувствуя тепло ее тела, ее горячее дыхание, Георг танцевал плохо, его рука потела в ее руке. Он смущался все больше, и чем больше он нервничал, тем спокойнее становилась Рут.
Когда гости ушли, Георг перевел дух, но беспокойство не проходило. Он отправился к Гельмуту. Гельмут обрадовался ему, начал рассуждать о ребенке, которого собиралась родить мать Георга.
– Кого ты больше хочешь, братишку или сестренку? – спросил он.
Георгу не хотелось говорить об этом. Вообще-то ему было все равно. Ну да, малыши забавные. Гельмут его не понимал. Вот он бы все на свете отдал, чтобы у него была сестренка, такая пухленькая, со светлыми волосками, такой ангелочек, которого можно целовать. У него никогда не было ни брата, ни сестры.
Вдруг у него на глазах показались слезы, он схватил ладонь Георга и крепко сжал тонкими, белыми пальцами. Георг отдернул руку, ему стало неприятно. Гельмут вздрогнул.
– Георг, поклянись, что всегда будешь моим другом, – попросил он.
– Я ж и так твой друг, – сказал Георг.
– Да, но я все время думаю, что ты можешь меня бросить, найти новых друзей, – жалобно заговорил Гельмут, – а я так тебя люблю.
– Идиот, – выругался Георг.
Вместо того чтобы тоже сказать какую-нибудь грубость, Гельмут неожиданно наклонился к Георгу и поцеловал его в щеку. Георг с отвращением оттолкнул его. Гельмут упал, из носа потекла кровь. Георгу стало страшно. Минуту он ждал. Он думал, что друг обругает его или даже полезет в драку, но вдруг Гельмут разрыдался. Испуганный Георг выбежал на улицу, думая, что больше никогда сюда не придет.
Растерянность и стыд полностью овладели им, он ходил по улицам, забрел в квартал притонов и дешевых ресторанчиков со светящимися вывесками. На тротуарах толпились уличные девушки.
– Эй, красавчик, пошли со мной, – зазывали они его.
Георг шел все дальше и дальше. Когда он вернулся домой, было уже совсем поздно. Родителей не было. Он пошел на кухню, к Эмме, их единственной служанке. Она сидела и обметывала широкие дамские панталоны. Кофточка на груди была утыкана иголками с ниткой. Эмма почувствовала на себе его взгляд.
– Что с тобой? – спросила она и рассмеялась, показав зубы и даже десны.
– Ничего. – Георг был не в силах отвести взгляд от ее колышущейся груди.
– Есть хочешь?
– Нет.
– А чего хочешь?
Георг молчал. Эмма щелкнула его по носу.
– Мама пошла к аисту за ребеночком, – сообщила она ему, словно маленькому.
Георг почувствовал себя обиженным.
– Что я, по-твоему, совсем дурак? – спросил он с досадой.
Эмма снова засмеялась:
– Я думала, ты еще веришь в аиста.
Георг все сильнее ощущал волнение в крови. Смех Эммы, ее полная грудь, мягкая шея, округлые бедра под сукном юбки возбуждали его, его глаза загорелись. Эмма заметила, что с ним происходит.
– Ты красивый парень, Георг, – вдруг сказала она. – Высокий брюнет, как твой отец. Вот только прыщи…
Георг не знал, что ответить, а Эмма все смеялась.
– Бесстыжий, – ругала она его. – Я давно заметила, когда убирала твою постель…
– Еще что-нибудь такое ляпнешь, в зубы заеду, – ответил Георг на языке, который частенько слышал в доме Курта.
Эмма не больно-то испугалась.
– Сопливый еще. Ну, попробуй! – сказала она с вызовом и отложила в сторону рукоделие.
Георг приблизился и схватил ее. Он почувствовал в руках тепло ее полного, мягкого тела, и служанка не успела оглянуться, как он повалил ее на пол. Эмма боролась, не переставая смеяться:
– Бесстыжий, бесстыжий…
Юбка на ней задралась, Георг увидел ее белое, круглое колено. Впервые в жизни он увидел часть женского тела, всегда скрытую одеждой. У него помутилось в голове.
– Ну, кто сильнее? – прохрипел он.
Эмма не торопилась прикрыться.
– Ах ты, наглец, – ругала она его, – бессовестный какой…
Вдруг она обхватила его руками и прижала к себе так сильно, что он не мог вдохнуть. Как когда-то, в детстве, когда она раздевала его перед сном, она стала стаскивать с него одежду.
– Осторожней, – бормотала она, – на иголку не наткнись.
По-простому, называя вещи своими именами, она учила его, что надо делать.
– Наглец, бесстыжий, – повторяла она, целуя его и покусывая…
Эмма собрала иголки и снова принялась за шитье, а Георг стоял, растерянный и тихий. В нем смешались стыд, счастье, сожаление, радость. Его охватила внезапная любовь к этой женщине и в то же время чувство вины перед ней. Из книжек Георг знал, что женщины всегда плачут, согрешив, и готов был ее утешать. Он казался себе насильником.
– Эмма, – промямли он, – мне так неловко, правда…
Эмма пожала полными плечами, будто услышала какую-то глупость.
– И какой подарок ты мне купишь за рождение братика или сестрички? – спросила она деловито.
Георг не знал, что ответить. Он никогда не дарил подарков женщинам. Эмма подсказала, что он может просто дать ей денег, которые он готов потратить, а она сама себе что-нибудь купит. Георг вытряхнул все содержимое кошелька, несколько марок и мелочь, и высыпал Эмме на ладонь. Эмма спрятала деньги за пазуху.
– Danke [20]20
Спасибо ( нем.).
[Закрыть], – сказала она равнодушно.
И спокойно, будто ничего не случилось, снова принялась за шитье. Ее лицо было тупым, как морда коровы, которая, только что исполнив свой ежегодный долг, опять поедает траву. Георг стоял, не зная, что делать. Женская душа была для него загадкой. Эмма отправила его с глаз долой.
– Георг, иди спать, у меня еще работы много.
Эмма объяснила несколько важных вещей, пока стелила ему постель. Во-первых, он ни в коем случае не должен об этом никому рассказывать, даже лучшим друзьям. Во-вторых, чтобы он не ходил к уличным девкам, как делают глупые мальчишки. Зачем деньги тратить? Да еще какую-нибудь заразу можно подцепить. В-третьих, пусть он лучше отдает свои карманные деньги ей, и все у них будет хорошо.
– Понял?
– Да, – пробормотал Георг в ответ.
Лея родила девочку, как и мечтала. Когда она вернулась из клиники профессора Галеви, она не узнала своего первенца. Кожа у него на лице стала гладкой и чистой, взгляд – спокойным и мягким, нервный блеск в глазах исчез. И говорил он теперь тоже спокойно и мягко, даже поцеловал мать. И маленькую сестренку поцеловал. Материнское чутье подсказало Лее, что с ее сыном что-то случилось. Она беспокоилась, но молчала. Кроме того, она была слишком занята новорожденной.
Довид Карновский тоже заметил изменения, которые произошли с сыном. Георг стал гораздо усидчивее, начал лучше учиться. Теперь он приносил хорошие отметки. Отец не понимал, откуда взялось такое усердие, как раньше не понимал, откуда у сына отвращение к учебе.
– Ein rätselhafter Junge [21]21
Непонятный мальчик ( нем.).
[Закрыть], —сказал он жене. – Странный он какой-то…
– Скорей бы увидеть его взрослым, – мечтательно ответила Лея, подняв глаза к лепному потолку.
7
В старых облупившихся зданиях на Драгонер-штрассе, в еврейском квартале, который гои в насмешку называют Еврейской Швейцарией, находятся всевозможные лавчонки, мелкие гостиницы и синагоги.
В мясных лавках на окровавленных столах мясники разделывают туши с печатями, которые удостоверяют, что животное кошерно, заколото по всем правилам под наблюдением раввинов. Женщины в черных и светлых густых париках, которые совсем не идут их рано состарившимся, усталым лицам, внимательно наблюдают за мясником, чтобы не обвесил. Хоть народ тут и беден, за кусок мяса приходится платить больше, чем в шикарных дорогих магазинах. Здесь не доверяют берлинским резникам, которые стригут бороды, говорят по-немецки и бьют скот под надзором бритомордых реформистских раввинов. Здесь согласны отдать пару лишних пфеннигов за фунт, лишь бы скотина была заколота своим резником с Драгонер-штрассе, из польских или галицийских евреев, которые в чужой стране не сменили ни одежды, ни обычаев и за которыми наблюдают свои раввины из квартала.
В гостиницах и ресторанчиках с нарисованными на оконных стеклах шестиконечными звездами и с вывесками, на которых написано, что здесь все кошерно и вкусно и что дорогие гости будут обслужены по высшему разряду, шныряют между столиками бритые официанты в шелковых ермолках, разносят еврейские блюда: печень, фаршированные кишки, селезенку, морковный цимес, куриный бульон с лапшой. Посетители, в широкополых шляпах или кепках, как у велосипедистов, – или неженатые парни, старьевщики, которые крутятся на богатых улицах и покупают ношеную одежду, или отцы семейств, коробейники, у которых жены и дети остались за границей, на востоке, вот им и приходится обедать в забегаловках. Скупленное тряпье грудами лежит у их ног на полу. Есть тут и пекари из еврейских пекарен, и портные-поденщики, эмигранты, которые застряли в Берлине, потому что не хватает денег на билет в Америку, и женщины, которые приехали к знаменитым профессорам лечить застарелые болезни, и нищие праведники. Те, что постарше, произносят перед едой благословения и торгуются с официантами. Молодые смеются, говорят о торговле, поют, играют в кости и карты. В продовольственных лавках и пекарнях выставлены калачи, яичные коржики, домашний черный хлеб, лепешки с луком, маком и тмином. Еврейская вывеска на выкрашенном в красный цвет облезлом отеле «Кайзер Франц-Иосиф» сообщает, что хозяин, реб Герцеле Вишняк из города Броды, встретит гостей наилучшим образом и дешево возьмет как за комнату, так и за постель. В отеле также можно справить свадьбу, хозяин предоставит раввина и музыкантов. Здесь лучшая еда и вина, все кошерно.
Из синагог и молелен, зажатых между лавками, лавочками и лавчонками, выходят старые евреи с талесами под мышкой, евреи в бархатных шляпах, какие носят в Галиции, и с длинными бородами, евреи с подстриженными, причесанными бородками и в котелках, сдвинутых на затылок, евреи с длинными пейсами, с короткими пейсами и без пейсов. Из открытого окна доносятся голоса меламеда и учеников. Под фонарями, возле лошадей и телег, стоят извозчики, нищие, бездельники, курят, сплевывают. Высокий, жирный полицейский в каске, с закрученными кверху усами, как у кайзера Вильгельма, важно прохаживается по тротуару, заваленному объедками, обрывками бумаги и конским навозом. Блатные величают его по званию:
– Guten Tag, Herr Kapitan [22]22
Здравствуйте, господин капитан ( нем.).
[Закрыть].
– Tag! – небрежно бросает в ответ полицейский, не спуская глаз с домов и людей.
В книжном магазинчике реб Эфраима Вальдера, приткнувшемся между лавкой старьевщика и портняжной мастерской, толпятся покупатели. Из гигантской трубы зеленого граммофона посреди недели несется субботний напев. Покупатели выбирают пластинки. Праведные евреи приобретают талесы, молитвенники, мезузы и филактерии [23]23
Кожаные коробочки кубической формы с вложенными в них кусками пергамента, на которых написаны четыре отрывка из Торы. Во время молитвы одна коробочка с помощью кожаного ремня крепится на голове, другая на руке.
[Закрыть]. Женщин интересуют истории про разбойников, принцесс и волшебников или книжки со стихами и песнями. Мальчишки в коротких курточках покупают зачитанные до дыр книжки про Шерлока Холмса. Вперемешку с ермолками, субботними подсвечниками, латунными пасхальными тарелками и старинными фолиантами лежат праздничные белые халаты для мужчин и черные накидки для вдов.
Среди бедных покупателей из квартала стоит мужчина в модном, с иголочки, костюме. Это владелец магазина одежды Соломон Бурак, он зашел на Драгонер-штрассе пополнить свою коллекцию еврейских пластинок. Он ставит их одну за другой, с наслаждением слушает. После грустного синагогального напева он ставит веселую песенку о старом муже и молодой жене, потом торжественную песню о разрушении Храма. Соломон благочестиво воздевает руки, слушая молитву, пощелкивает пальцами в такт, когда звучат веселые песни, и замирает от печали, когда звучат грустные. Вот он дошел до песни о Срулике, который поедет домой, в прекрасную родную страну. Сам Соломон никуда ехать не собирается, не бросать же магазин, но ему нравятся слова, он с чувством подпевает: