355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исроэл-Иешуа Зингер » Семья Карновских » Текст книги (страница 11)
Семья Карновских
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:42

Текст книги "Семья Карновских"


Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)

В первый день он был уверен, что не позвонит себя уломать. Он не даст совершить над своим первенцем бессмысленный обряд только потому, что тысячи лет назад Авраам поклялся своему Богу, что все его потомки мужского пола будут обрезаны на восьмой день после рождения. Какое дело врачу из самого центра Западной Европы до кровавых обычаев кочевника-патриарха? И пусть мать смотрит умоляющим взглядом, все равно он не изменит своим принципам.

На второй день он слегка смягчился, но все еще не поддался. Если бы его жена была еврейка, он, может, и согласился бы. На что ни пойдешь ради матери? Конечно, Тереза не стала бы возражать, она его любит, для нее его слово – закон. Но он не может ее принуждать. Именно потому, что он еврей, а она христианка, в таких вещах он не имеет права давить на нее и на ее семью.

На третий день Лея с трудом сдерживала слезы. Доктор Карновский не знал, куда спрятаться от ее умоляющего взгляда. Она молчала, но ее глаза говорили: «Твоя мать имеет на это право. Ты можешь сделать ее счастливой, а можешь ее убить».

Доктор Карновский был обеспокоен не на шутку. «Вдруг она этого не перенесет?» – думал он. У него есть обязанности перед женой, но есть и перед матерью. Положение было щекотливым, очень щекотливым. Вопрос стоял так: «Еврей или нет». Он хочет быть хорошим для своей нееврейской жены и ее родных, а получается, будто он считает, что еврейское происхождение – изъян, который надо скрывать.

На четвертый день к беспокойству о матери прибавилось беспокойство об отце. Сам ставший отцом, теперь Георг и о своем отце думал несколько иначе. Конечно, Карновский-старший сурово с ним обошелся, но это потому, что он человек старых взглядов, однако он желал сыну только добра, это надо понимать. Может, и правда провести эту небольшую церемонию с ребенком? Кстати, это и для здоровья полезно, а отец наверняка растает, они помирятся, простят друг друга. Пусть узнает, что молодые бывают мудрее, мягче, добрее стариков.

На пятый день он вдруг решил пойти к отцу и пригласить его на обрезание. Однако в нем тут же снова проснулось упрямство. Нет, это будет слишком, не он обидел отца, а отец – его. К тому же это его праздник, вот пускай отец сам и придет поздравить сына. Придет – прекрасно, Георг воздаст ему все сыновние почести, и пусть он будет доволен. А не придет – и не надо. Два дня он провел в напряженном ожидании, явится отец или нет. На восьмой день, когда отец так и не пришел, Георг сделал сыну обрезание, но устраивать по этому случаю праздника не стал. Он сам обрезал ребенка, без молитвы и благословения, без гостей, пряников и водки.

– Бедный малыш! – сказала сестра Гильда, поднося плачущего ребенка к кровати Терезы. – Неужели вам его не жалко, господин доктор?

– А почему должно быть жалко, Гильда? – резко, с насмешкой в голосе ответил Карновский. – Меня в свое время тоже не пожалели.

Он был зол на себя, из-за того что поступил против собственной воли.

Зато Лея была на седьмом небе: теперь все было в порядке. Она насела на мужа, чтобы тот навестил сына.

– Какое-то дикое упрямство! – возмущалась она. – Чего тебе еще надо? Ведь он ради тебя это сделал!

Довид Карновский понимал, что Лея права, но уступать не хотел. Именно потому, что она была права, а он нет.

В благодарность за то, что Тереза позволила сделать ребенка евреем, доктор Карновский дал новорожденному имя ее отца – Йоахим. А Тереза в честь мужа прибавила еще одно имя – Георг. В мальчике соединились как имена, так и внешние черты обоих родов: голубые глаза и белая кожа Гольбеков, черные волосы и крупный, с горбинкой нос Карновских.

21

Берлинские гостиницы, в которых останавливались принцы, дипломаты и знаменитые оперные певцы, были полны новых, необычных постояльцев.

Это были веселые, жизнерадостные американцы в разноцветных рубашках и лаковых туфлях. Мужчины не снимали шляп в фойе, дымили сигарами, по-приятельски, за руку, здоровались со швейцарами и хлопали по плечу коридорных в расшитых ливреях. Женщины носили дорогие меха и украшения, но их платья были слишком коротки и ярки. Держались они свободно, очень громко разговаривали и смеялись. Американцы целой толпой заваливались в гостиничный бар, выпивали, бросали окурки куда попало, даже на персидские ковры. От таких манер служащие выходили из себя. Они привыкли иметь дело с высшей знатью, а обслуживать того, кто с тобой запанибрата, казалось им позором. Однако они не показывали своего презрения, напротив, стремились во всем угождать этим шумным, невоспитанным людям. К тем, что побогаче, прислуга обращалась «ваше превосходительство», к остальным, на всякий случай, «господин доктор».

Ведь новые постояльцы, хоть и не обладали хорошими манерами, зато обладали хорошими деньгами, они так же легко разбрасывали марки, как сигаретные окурки. Им доставляло удовольствие поменять один доллар на несколько миллионов марок и швырять их коридорным, посыльным, торговкам сигаретами, официантам и швейцарам в мундирах и брюках с лампасами. Им нравилось спать на кроватях, на которых спали принцы и принцессы.

Гостиницы поменьше были заполнены другими постояльцами: румяными голландцами, элегантными, смуглыми румынами, рослыми латышами, светловолосыми чехами, поляками, эстонцами, франтоватыми русскими, быстрыми, черноглазыми евреями. Все они приехали торговать в страну, где деньги потеряли всякую цену. Приезжие коммерсанты скупали дома в столице, огромные, на века построенные дома.

До отказа заполнен постояльцами отель реб Герцеле Вишняка «Кайзер Франц-Иосиф» в квартале, который насмешливо называют Еврейской Швейцарией. В каждом номере несколько человек, даже спят по двое в одной кровати. Здесь останавливаются галицийские и польские евреи в коротких и очень коротких сюртуках, приехавшие скупать товары в страну, где деньги ничего не стоят. В других гостиницах дешевле, но они останавливаются у реб Герцеле Вишняка: приятнее жить среди своих.

Вдова Гольбек – одна из тех, кто решил продать дом в районе Зоопарка. Денег, собранных с жильцов за месяц, не хватало, чтобы купить продуктов на рынке. Госпожа Гольбек все чаще возвращалась домой с легкой корзиной и тяжелым сердцем. Вдова начала распродавать домашнюю утварь: старинные кувшины с мудрыми изречениями в рифму, венецианское стекло, хрусталь – все пошло в антикварные лавки, которых в городе становилось больше день ото дня. Но все равно кормить домашних было нечем, а Гуго еще требовал денег на сигареты, он выкуривал несколько пачек в день, и госпожа Гольбек решила продать дома, построенные ее мужем на века. Она продала их за две тысячи долларов, со всеми балконами, карнизами, колоннами и лепными ангелами. Подписывая контракт, вдова Гольбек рыдала.

– Хорошо, что твой отец этого не видит, – сказала она сыну.

Гуго, как всегда, остался спокоен. Он взял у матери один доллар, тут же поменял его на улице, распихал по карманам марки и пропал на целые сутки. Он неплохо погулял: походил по барам, купил хороших сигарет, пострелял в тире, покачался на верховой лошади, а потом нашел девушку на Курфюрстендам и пошел с ней в гостиницу. Последние деньги он отдал шоферу, который привез его пьяного домой. Главным в жизни для него была армия, а на втором месте стоял теперь зеленый американский доллар, который может доставить человеку так много радости.

Довид Карновский тоже продал дом в Новом Кельне. Мало того что деньги совсем обесценились, так жильцы еще постоянно задерживали плату. Исправно платил только доктор Ландау. Остальные с ненавистью смотрели на смуглого, черноволосого хозяина, говорившего на слишком правильном, искусственном языке.

– Мы тут не жулики и не спекулянты, – говорили они, когда Карновский приходил требовать денег. Так они намекали чужаку, что вот он-то как раз жулик и спекулянт, он и ему подобные.

Карновскому все это изрядно надоело, с дома он не получал ничего, кроме оскорблений. Торговля лесом после войны тоже шла из рук вон плохо. Каждую неделю Георг присылал отцу конверт с деньгами. И каждый раз Довид Карновский отправлял конверт обратно, даже не распечатав.

– Я не продам первородства за миску чечевичной похлебки, – ворчал он.

Когда стало совсем тяжело, Карновский нашел покупателя-иностранца и сбыл дом по дешевке, но за настоящие деньги, имеющие цену. Жаль было расставаться с имуществом, в которое он столько вложил, но делать было нечего.

А Соломон Бурак, хозяин магазина на Ландсбергер-аллее, не унывал, хотя на то и были причины. Он распродавал товары за скверно напечатанные бумажки, которые даже толком не считал. Соломон любил шум и толчею, ему нравилось, что покупательницы хватают все подряд, рвут ненужные вещи друг у друга из рук. Ита глубоко вздыхала каждый раз, когда принимала деньги за кассой.

– Соломон, мы ж отдаем товар даром! – причитала она. – Так мы скоро останемся с пустыми полками и пачкой туалетной бумаги!

– Ничего, Ителе! – отвечал Соломон. – Зато хоть как-то дело движется…

Выбора-то все равно не было. Все вынуждены были продавать себе в убыток, но только Соломон не плакал, а, наоборот, радовался толчее и шуму, как глупый мальчишка пожару. Вместо родственников из Мелеца ему пришлось во время войны набрать немецких продавщиц, но он все так же шутил, вставляя еврейские словечки. Продавщицы уже прекрасно знали, что такое «бекицер», «мишпуха», «парнуса» [33]33
  «Короче говоря», «семья», «заработок» ( идиш).


[Закрыть]
.

– Миллион туда, миллион сюда, – говорил он.

По-прежнему Соломон Бурак не упускал случая разыграть клиентку.

– Сколько? – спрашивала, бывало, покупательница, ощупывая отрез ткани.

– Пять, – бросал он в ответ.

– Сколько, вы сказали? – переспрашивала женщина.

– Десять!

– Вы же только что сказали, пять!

– Пятнадцать! – не моргнув глазом, отвечал Соломон.

Разница, собственно говоря, была невелика, пять миллионов, десять или пятнадцать, но Соломона раздражала глупость покупателей, готовых торговаться за никчемные бумажки. Или он уговаривал клиентку приобрести одежду для покойников, которая тоже продавалась у него в магазине:

– Берите, gnädige Frau! Потом дороже будет.

Он шутил, но «gnädige Frau» воспринимала его слова всерьез и действительно покупала.

Иту раздражало его веселье.

– Твой отец – сумасшедший, – говорила она Рут, которая помогала ей за кассой.

Рут не отвечала. Она уже была замужем за приличным человеком, которого нашел для нее отец, чтобы она забыла Георга Карновского, у нее было двое детей, но она до сих пор была несчастна и тосковала по тому, кто ее отверг. Она знала, что ее муж – хороший, добрый и честный человек, достойный любви. Она искренне пыталась его полюбить, но не могла. Рут жила, словно на вокзале в чужом городе: нужно недолго побыть здесь, среди посторонних людей, но скоро она поедет домой. Она сама не знала, чего ждала, но продолжала надеяться на какое-то чудо. Отец подсмеивался над ней, когда она вдруг застывала на месте и смотрела в одну точку.

– Ку-ку, где наша Рут? – кричал он, чтобы привести ее в чувство.

Но Рут не слышала. И мужа она тоже часто не слышала, когда он к ней обращался.

Невозмутимый, плотный, коренастый, ее муж Йонас Зелонек был полной противоположностью своего тестя: серьезный человек и расчетливый торговец. Сын познаньского коммерсанта, он смолоду научился разбираться в торговых делах и шел по жизни расчетливо и неторопливо. До свадьбы он сумел накопить приличную сумму, потому что не тратил денег на всякие глупости. Женился он тоже по расчету: с помощью свата нашел себе подходящую жену с хорошим приданым и стал компаньоном тестя. И торговлю, и семейную жизнь он вел солидно и основательно. Шума и суеты не любил, ему не нравились шутки Соломона и его привычка вставлять еврейские слова. Близких отношений с продавщицами Зелонек избегал, хотя многие из них не прочь были с ним пофлиртовать. Как образцовый муж он посвящал жену во все, что касалось их семейной жизни, в том числе и в коммерческие дела. Сейчас Зелонек был сильно обеспокоен: все, что он вложил в магазин тестя, включая приданое, летело к чертям из-за сумасшедшей инфляции. Он говорил об этом с женой. Рут слушала его, но не понимала. Его заботы и он сам оставались для нее чужими, хотя у них уже было двое детей.

– А? – спрашивала она, будто спросонья.

Йонасу Зелонеку было неприятно, что жена совершенно равнодушна к его заботам, но он молчал. Он знал: лучше не говорить о том, что невозможно изменить. Также он ничего не говорил тестю, когда тот переходил все границы со своими дурацкими шуточками. Зелонек был не слишком религиозен, соблюдать субботу ему было некогда, в синагогу он ходил лишь на некоторые праздники, но при этом искренне молился Богу, чтобы Он помог пережить тяжелые времена.

По расчетам выходило, что только Бог может спасти от беды.

22

Атмосфера в клинике профессора Галеви была напряженной, как всегда перед серьезной операцией. По коридорам быстро и бесшумно сновали врачи и медсестры в белоснежных халатах. Санитары провозили каталки, на которых лежали укрытые одеялами больные. Уборщицы молча надраивали линолеум. Взволнованные роженицы пытались узнать у медсестер, что происходит, но те не говорили. Таков был закон клиники: не рассказывать пациентам ни об операциях, ни о смертельных случаях.

– Ничего, ничего, – улыбались сестры, – все как обычно.

Беспокойство передалось даже старому швейцару, даже девушке, которая сидела на телефоне в справочном бюро.

В кабинете профессора Галеви, расположенном по соседству с операционным залом, тоже было неспокойно, как и во всей клинике. Старшая медсестра Гильда, затянутая в узкий медицинский халат так, что ее пышные формы чуть ли не разрывали ткань, дрожащей пухлой рукой постучалась и робко приоткрыла дверь:

– Господин профессор…

Профессор Галеви сердито посмотрел на Гильду:

– Попрошу не мешать!

Медсестра еле сдержала слезы:

– Простите, господин профессор. Я не хотела мешать, но его превосходительство господин посол хочет с вами поговорить.

– Превосходительство, не превосходительство, сейчас я никого не могу принять, – резко ответил профессор.

Так у него было заведено: с того момента, как семья пациентки дала согласие на операцию, – все, никаких разговоров, теперь она принадлежит не мужу, не родителям, а только ему, профессору Галеви.

– Идиотка! – с гневом сказал он про Гильду своему ассистенту, доктору Карновскому. – Его превосходительство, видите ли… Дура набитая.

– Не стоит на нее сердиться, господин профессор.

– Карновский, а кто вам сказал, что я сержусь? Я всегда спокоен, особенно перед операцией.

Но он не был спокоен, понимал это, и поэтому его беспокойство все росло. Уже почти сутки роженица находилась в клинике и никак не могла разрешиться от бремени. Ничего необычного в этом не было, за пятьдесят с лишним лет практики профессор видал такое не раз. Однако сейчас был особый случай. Роженица – единственная дочь посла иностранной державы, и профессор был в ответе как за собственную репутацию, так и за репутацию своей страны, которая обладала самой передовой медицинской наукой в мире. Но конечно, важнее всего была сама роженица.

Профессор испытывал к ней нежность, будто она была его собственной дочерью. Совсем юная, маленькая, худенькая, с веснушчатым личиком, тонкими руками и курчавой головкой, она больше походила на школьницу, чем на будущую мать. На обследовании она смеялась и прыгала, как ребенок, а потом, расшалившись, вдруг объяснилась профессору в любви и чмокнула его в морщинистую щеку, оставив на лице старика отпечаток помады.

Огромный живот совсем не подходил к ее маленькому, детскому телу, казалось еще не развившемуся до конца. Все месяцы, что она была под наблюдением профессора, его не покидало беспокойство за молодую женщину. А теперь, когда пришло время и ее привезли в клинику, оно достигло предела. Уже почти сутки женщина пыталась родить, но не могла.

Вместе с профессором волновалась вся клиника, а больше других – доктор Карновский, которому профессор Галеви доверил важную пациентку. Целые сутки Карновский ни на шаг не отходил от роженицы и делал все, что можно, но ничего не помогало.

– Доктор, я не хочу умирать, – испуганно бормотала женщина каждый раз, как только боль немного отпускала.

– Да что вы выдумываете? – улыбаясь, отвечал Карновский. – Все идет прекрасно, надо только еще чуть-чуть потерпеть.

– Вы ведь не дадите мне умереть, правда? – Молодая женщина сквозь слезы улыбалась ему в ответ и тонкими пальчиками хваталась за сильную, волосатую руку Карновского, как за саму жизнь.

Чем хуже ей становилось, тем сильнее она сжимала его руку.

– Господи! – стонала она от боли, от первой настоящей боли, которую ей довелось испытать.

Через сутки профессор Галеви вызвал к себе доктора Карновского и оглядел его усталыми черными глазами навыкате.

– Будем делать кесарево сечение, – сказал он сердито, будто Карновский был в чем-то виноват. – Все, больше ждать нельзя.

– К сожалению, нельзя, господин профессор, – согласился Карновский.

Профессор Галеви всегда долго думал, прежде чем принять серьезное решение, но, приняв, действовал быстро и решительно. Вот и сейчас он, несмотря на свой возраст, энергично приступил к делу. Сестры уже кипятили инструменты, стерилизовали салфетки и ватные тампоны. Врачи надевали передники, колпаки и марлевые повязки, натягивали резиновые перчатки. Все делалось быстро, без лишних слов. Карновский пошел готовить роженицу к операции.

– Доктор, очень плохо? – спросила она с испугом. – Что со мной будут делать?

– Не волнуйтесь, все в порядке, – ответил Карновский, проверяя ей пульс.

Профессор Галеви отдавал приказы.

– Проследите за подготовкой к операции, Карновский, – предупредил он ассистента. – Работаем быстро и спокойно. Главное, спокойно.

Профессор считал, что спокойствие – это самое важное. Но в этот раз старик вовсе не был спокоен, не столько из-за пациентки, сколько из-за себя самого. Время от времени он чувствовал слабость во всем теле, всемирно известный профессор Галеви. Слабость и легкое головокружение. Поначалу он списывал это на усталость и давал себе отдохнуть. На неделю-другую уезжал в деревню на Балтийское море, ловил рыбу, отвлекался от забот, и силы возвращались. Но стоило приехать в Берлин и приступить к работе, как усталость и головокружение нападали снова. Мало того, начало подводить зрение. Перед глазами мелькали серебристые и черные точки, иногда мелькали так, что он ничего, кроме них, не видел. И руки стали дрожать, а ведь у него никогда такого не было. Весь медицинский мир знал его твердую руку хирурга. За завтраком профессор Галеви видел, как чашка кофе дрожит у него в пальцах. Он понял, что это не усталость, а возраст. Профессор сам себе послушал фонендоскопом сердце. Сердце было в порядке. Давление тоже. Он сделал все анализы, но ничего не обнаружил. Однако головокружения не проходили. К ним прибавились боли в шее, иногда мускулы немели, как парализованные. Профессор Галеви даже подумал, не лечь ли на обследование к старому другу, профессору Барту, но решил себя не выдавать. Не хотелось, чтобы весь медицинский мир узнал, что профессор Галеви уже не тот.

Старые товарищи, два светила частенько подшучивали друг над другом, над возрастом и здоровьем. Каждый стремился показать, что он будет покрепче. Когда они здоровались, профессор

Галеви так стискивал руку худощавого, хрупкого Барта, что тот вскрикивал от боли.

– Галеви, тебе же сто лет, а ты все как мальчишка, – твердил профессор Барт. – Побереги последние силы, старик.

– А ты за меня не беспокойся, старая дева, – отвечал Галеви, намекая на холостяцкую жизнь и субтильное сложение Барта, – сил у меня пока хватает.

– Станет плохо с сердцем, обращайся, – отвечал Барт. – А то сегодня хватает, а завтра, глядишь, и кончатся.

– Если вдруг все-таки женишься и сделаешь обрезание, присылай жену ко мне в клинику, – не оставался в долгу Галеви.

Это, конечно, были шутки, но Галеви знал, что и Барт, и другие врачи и профессора часто обсуждают его возраст и завидуют, что он продолжает оперировать. Потому и не хотелось посвящать Барта в свои неприятности. Больше всего профессор Галеви боялся, что коллега велит ему оставить практику и отправиться на покой. Покой – это самое страшное, что он мог себе представить.

Он терпеть не мог безделья. Пока он лечил, оперировал, принимал роды, распоряжался в клинике, он знал, что живет. А на отдыхе возраст сразу давал о себе знать: здесь покалывает, там ломит. Профессор не сомневался, что никто не владеет хирургическим искусством так, как он, ни у кого нет такой легкой и верной руки, никто так не знает анатомии человека. Карновский и другие врачи просили его не задерживаться в клинике допоздна: они сами справятся, а если что-то случится, ему тут же позвонят. Но профессор не слушал. Он знал, что дома сразу навалятся апатия и слабость.

Последние сутки совершенно его вымотали. Его мутило, черные и серебристые точки кружились в диком хороводе, застилали глаза. Боль тисками сжимала виски, пальцы на руках сводило судорогой.

От волнения тело покрывалось липким потом, чего прежде никогда не бывало. Профессор сердился без причины, кричал на врачей и медсестер, тут же ругал себя за несдержанность. Никто ему ничего не говорил, но по глазам окружающих было видно, что они догадываются о его страхах и сомнениях. Когда стало ясно, что роженице не поможет ничего, кроме операции, и ее жизнь висит на волоске, профессор совсем пал духом.

Кесарево сечение – нетрудная операция для профессора Галеви, но в этот раз все сложилось уж очень неудачно. Роженица – худенькая, слабая девочка, ее мать – истеричка. Все кто ни попадя интересуются состоянием пациентки, даже из Министерства иностранных дел несколько раз звонили. Где уж тут оставаться спокойным. Хуже всего, что руки дрожат. Усилием воли профессор пытался побороть дрожь, особенно когда входил Карновский с отчетом. Ненадолго это удавалось, но скоро руки снова начинали дрожать.

Пока шли приготовления к операции, профессор пережил тяжелые минуты. Он убедил себя, что причина его волнения – тарарам, который подняли вокруг важной пациентки. Чтобы успокоиться, он прилег на диван, но от этого стало еще хуже.

Пришло равнодушие. Он почувствовал себя старым и усталым. Что поделаешь, пора уходить. Нечего цепляться за жизнь, если жизнь показывает, что он уже ни на что не годен. Глаза врут, руки трясутся. Какой из него хирург? Он не имеет права рисковать человеческой жизнью, двумя жизнями. Надо отступить.

Вдруг слабость исчезла, он резко поднялся с дивана. Чушь! Он, хирург, должен выкинуть из головы эти глупости! Бывало, и в молодости подступали страх, сомнение, беспокойство, но он не поддавался, гнал их от себя. Вот и сейчас он их прогонит. Подняли шум, устроили панику. Плевать, глупости это все. Для него, профессора Галеви, она такая же пациентка, как и все остальные. Он тысячи женщин прооперировал и на этот раз справится не хуже. Так всегда: пока идут приготовления к операции, врача мучают сомнения, но стоит приступить к работе, все меняется. Это как генерал перед сражением: он должен тысячу раз все обдумать и просчитать. Но с того момента, как прозвучал сигнал к атаке, – все, никаких колебаний и сомнений. Только спокойствие, уверенность и твердость.

Профессор Галеви ополоснул лицо холодной водой и быстро, чтобы никто не успел заметить, принял успокоительную таблетку. Вызвал Гильду, чтобы она помогла надеть халат и вымыть руки. Бросил взгляд на портрет отца, раввина в маленькой ермолке, будто прося поддержки в трудный час, и твердым, решительным шагом вошел в операционную. Глазами спросил Карновского, все ли готово. Доктор Карновский кивнул. Профессор Галеви осмотрел врачей, сестер, инструменты, баллон с кислородом и даже женщину-донора, готовую дать кровь, если понадобится. Подошел к роженице. Она уже была под наркозом. Неподвижно лежало худенькое, изнеженное тело, на лице, казалось, застыла мольба и надежда, что ее спасут, не дадут покинуть этот прекрасный, добрый и уютный мир.

Собрав волю в кулак, профессор Галеви взял скальпель, острый, блестящий скальпель, которым были прооперированы тысячи человеческих тел, и приготовился сделать первый разрез. Но в ту же секунду почувствовал резкую, нестерпимую боль в висках, будто голову сжали клещами. В глазах стало светло и темно сразу.

Врачи и медсестры застыли на месте, только повязки на лицах слегка шевелились от дыхания. Первым пришел в себя Карновский. Как офицер, который в бою принимает на себя командование, если погибает старший по званию, он принял на себя командование возле операционного стола.

– В кабинет его, вызвать профессора Барта! – приказал он.

Несколько человек подхватили профессора Галеви.

– Следите за давлением! – бросил Карновский врачу, который стоял возле роженицы. – Гильда, оставайтесь здесь.

Гильда кивнула, показывая, что поняла приказ.

– Спокойно, осторожно, – сказал Карновский, точь-в-точь как всегда говорил, приступая к операции, профессор Галеви.

Было так тихо, что можно было услышать, как у Гильды от волнения бурчит в животе.

– Давление падает, – сказал врач.

– Адреналин! – приказал Карновский.

И тут же:

– Кислород!

Когда давление стало восстанавливаться, Карновский приступил к спасению ребенка. Новорожденный не дышал. Карновский передал его стоявшему рядом врачу.

– Откачайте слизь, – сказал он негромко.

И вот раздался первый крик. Радость сверкнула в черных глазах Карновского.

Он вышел из операционной, Гильда стянула с его рук резиновые перчатки, помогла снять с лица марлевую повязку. По лбу Карновского катились крупные капли пота.

– Вытрите, пожалуйста, – попросил он медсестру и пошел в кабинет профессора Галеви.

Профессор лежал на диване, рядом сидел Барт и держал друга за руку.

– Тихо, старик, – предупредил он, когда Галеви попытался подняться, увидев Карновского, – лежи, не вставай.

Доктор Карновский в двух словах рассказал, как прошла операция. Профессор кивнул головой и слабо улыбнулся. Опытным глазом медика Карновский сразу заметил, что у него парализована правая половина лица.

Напрасно весь персонал старался, как всегда, сохранить происшедшее в тайне. Газеты были полны статей о дочери посла и ее ребенке, о родах, об инсульте, который случился с профессором Галеви в тот момент, когда он взял в руку скальпель, и о докторе Карновском, который успешно провел операцию. Репортеры и фотографы осаждали клинику.

Профессора Галеви увезли в больницу профессора Барта. Он уже не вернулся к практике, его место занял доктор Карновский. Он стал знаменит на всю столицу, особенно же его восхваляли жены иностранных дипломатов.

– Он бесподобен! – говорила подругам мать спасенной роженицы.

– А какой интересный мужчина! – вторили ей молодые аристократки, рассматривая фотографии в газетах. – С таким доктором и болеть приятно.

– Только уж очень ярко выраженная восточная внешность, – кисло замечали дамы постарше.

Среди тех, кто прислал доктору Карновскому поздравления, была доктор Эльза Ландау. Она написала несколько слов на листке с печатью рейхстага. «Вот она меня и признала», – думал Карновский, в очередной раз перечитывая строчки, написанные уверенной, не по-женски твердой рукой. Ему было приятно, но в нем снова проснулась тоска по Эльзе.

23

Маленький Йоахим Георг, Егор, как его называют родители – они соединили два имени в одно, – занят важным делом: во дворике отцовского дома в Грюнвальде он поливает траву. Струя из резинового шланга заливает цветы на клумбах, окруженных натянутыми на колышки веревками. На веревках висят белые флажки. С газона, ровно подстриженного, как голова садовника Карла, вода уже льется на тротуар. Взволнованная Тереза Карновская просит, чтобы малыш прекратил устраивать беспорядок.

– Егор, хватит! – кричит она. – Ты всю улицу залил.

– Егор, не лей на цветы, ты их поломаешь!

– Егор, у тебя ноги мокрые! Ты же недавно болел! Забыл уже? Вспомни, Егорхен!

А Егорхен продолжает делать свое дело. Болеть он не любит, но в пику матери не хочет пойти сменить мокрые ботинки. Тереза с беспокойством смотрит на свое чадо. Егор высокий для пятилетнего ребенка, но очень худенький, кожа да кости. Голова на тонкой шейке кажется слишком большой. Он часто простужается и успел переболеть всеми детскими болезнями: корью, скарлатиной и коклюшем. Родители не понимают, как он умудряется заболеть. Карновские живут в лучшем районе, чистом и просторном. Теперь у доктора Карновского прекрасная, хорошо оплачиваемая практика. Сразу, как только он стал знаменит, он приобрел в Грюнвальде дом с большими окнами, садиком и железным забором. У Терезы есть служанка и садовник, который к тому же водит машину. Здесь маленькому Егору хватает солнца и свежего воздуха. С другими детьми он почти не общается, не хочет. Мать растит его по всем правилам медицинской науки. Она дает ему ровно столько молока и овощей, сколько указано в справочнике, не больше и не меньше, минута в минуту выводит его на прогулку и укладывает спать, одевает так, как написано в книге для родителей. Отец часто делает сыну медицинский осмотр. Вернувшись домой, доктор Карновский тщательно моет руки, прежде чем подойти к ребенку. Он играет с сыном, берет его на руки и подбрасывает высоко-высоко, до самого потолка. Тереза никак не поймет, откуда берутся болезни. Ладно бы они жили в северных рабочих районах, в каком-нибудь Новом Кельне, тогда было бы нечему удивляться. Да и никто в семье этого не понимает, ни Карновские, ни Гольбеки. Разумеется, каждая сторона винит другую. Доктор Карновский не сомневается, что слабое здоровье ребенок унаследовал от матери. Ведь Тереза очень бледная, у нее каждая жилка видна. Ее брат слишком худой для своего роста, у него тоже бледная, прозрачная, нездоровая кожа. По опыту Георг знает, что такие люди склонны к инфекционным заболеваниям и простуде. Другое дело – смуглые, крепкие Карновские. А Гуго Гольбек уверен, что это как раз Карновские виноваты. Хотя евреи – лучшие врачи, сами они хилые и изнеженные, не закаленные суровой жизнью и тяжелой работой.

– А чего ты ждала от этих Карновских, черт бы их взял, – зевая, говорит он матери.

– Но ведь Георг такой крепкий, сильный, – недоумевает госпожа Гольбек.

Гуго лениво объясняет:

– Да не в нем дело. Это вообще раса такая.

Он недавно слышал об этом в пивной Шмидта, где собираются студенты и отставные офицеры. И по армии он это знает. В его части был один солдат-еврей, маленький, толстый, в очках, смешно смотреть.

Единственная, кто никого не винит в болезнях ребенка, это его мать, Тереза Карновская. Она знает, что во всем виновата война. Терезе пришлось голодать, когда ее организм развивался и требовал хорошей пищи. И после войны было несколько тяжелых лет. Тереза не одна такая: многие матери жалуются ей, что послевоенные дети слабенькие и болезненные. Она пичкает сына укрепляющими микстурами, а его рвет от них на персидский ковер в столовой. То же самое происходит, когда мать дает ему лекарство или стакан молока. Егор научился вызывать у себя тошноту, даже если после еды прошло добрых два часа, и пользуется этим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю