Текст книги "Семья Карновских"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
Срулик, поезжай домой,
В край любимый и родной.
Потом – пластинка с веселым свадебным танцем, и Соломон не может устоять на месте, начинает слегка приплясывать под смех мальчишек, которые пришли за книжками о Шерлоке Холмсе.
– Фройляйн Жанетта, а позвольте вас спросить, не могу ли я сегодня вас на танец пригласить? – зовет он продавщицу потанцевать.
Фройляйн Жанетта – старая дева, она постоянно читает французские романы, отрываясь только для того, чтобы отпустить покупателю молитвенник или талес. Продавщица поднимает голову в мелких завитушках и испуганно смотрит близорукими черными глазами:
– А? Что, простите, герр Бурак?
Соломон Бурак переходит с дурашливого немецкого на доверительный еврейский:
– Приглашаю вас на танец, Жанетта. Думаю, вы хорошо танцуете, у вас было время научиться. Nicht so, liebes Fraulein [24]24
Разве не так, милая девушка? ( нем.)
[Закрыть]?
Фройляйн Жанетта кривится, как от зубной боли. Она не любит шуток, особенно когда прохаживаются насчет ее затянувшегося девичества. Еще она не любит, если покупатели ставят пластинки, это мешает ей читать романы о временах, когда прекрасные белокурые дамы в кринолинах играли на арфах, а рыцари в атласных плащах преклоняли перед ними колено, прижимали руку к сердцу и так изысканно, так благородно просили их любви. Но на Соломона Бурака нельзя сердиться за его насмешки. Во-первых, Жанетта хорошо воспитана, а воспитанной девушке не пристало показывать, что она сердится. Во-вторых, Соломон Бурак – выгодный клиент. Как только приходят новые пластинки, он тут же их скупает. И не торгуется, как другие. Вот фройляйн Жанетта и терпит его слова, хоть они так грубы, непристойны и совсем не похожи на прекрасные слова благородных рыцарей из книжек. Как только он уходит, она снова погружается в роман. Сейчас она не на вонючей берлинской улочке, а в мире замков, рыцарей и чистой любви. Поэтому она и называет себя Жанеттой, хотя ее имя Ентл.
Узкая лесенка поднимается из магазина в верхнюю комнату. Там сидит отец Жанетты, реб Эфраим. Магазин записан на его имя, но он не занимается делами. Торговлю книгами, талесами и пластинками ведет дочь, чтобы заработать на жизнь. Реб Эфраима интересуют только редкие издания и старинные рукописи. Они лежат на деревянных некрашеных полках, занимающих всю комнату от провалившегося пола до сводчатого потолка.
Высокий, тощий, с седой бородой и волосами до плеч, в засаленной ватной ермолке, с длинной трубкой в зубах, он сидит среди пыльных книг и листов пергамента, роется в них, рассматривает через круглое увеличительное стекло. На огромном деревянном столе, заваленном бумагами, стоит глиняный горшок с гусиными перьями и миска клея. В миску опущены засохшие кисточки. Реб Эфраим старательно склеивает разорванные листы. Гусиным пером он делает заметки на полях или старательно выводит еврейскими буквами стершиеся заголовки. Он не признает стальных перьев, пользуется только гусиными, которыми его снабжает сосед, торговец птицей. Реб Эфраим очиняет их остро отточенным ножиком. Почерк Эфраима Вальдера больше напоминает арабское письмо, чем еврейское, каждую букву он украшает коронками и завитушками, как каллиграф, который пишет свитки Торы.
Частый гость Эфраима Вальдера – профессор Бреслауэр. Он не любит посещать еврейское гетто, но вынужден это делать, потому что среди раввинов и ученых всего города нет больше такого знатока, как реб Эфраим Вальдер. Кроме профессора Бреслауэра, сюда приходят многие раввины, историки, исследователи иудаизма. Каждый раз Драгонер-штрассе с удивлением наблюдает, как эти важные люди из богатых районов пробираются по грязной улице. Особенно всю Драгонер-штрассе поражает, что приходят не только евреи, но также гойские профессора и христианские священники, которым нужно выяснить что-то в еврейской теологии. Из-за этого даже усатый полицейский в каске с почтением относится к старику и отдает ему честь, когда тот выходит из дома.
Но ему нечасто приходится это делать, потому что реб Эфраим Вальдер почти не появляется на улице. Все время с утра до позднего вечера он проводит с рукописями и книгами. В комнате днем и ночью горит маленькая керосиновая лампа: пыльные зарешеченные окна выходят в темный двор и слишком слабо освещают комнату. Возле стола стоит чугунная печка, Жанетта без конца подбрасывает в нее угли, чтобы старику было тепло. На этой же печке она готовит еду, пустой суп в кастрюльке, такой, который обычно варят бездетные женщины, и постоянно кипятит чайник: старик – большой любитель попить чайку. За день он выпивает множество стаканов с твердым кусочком сахара.
Профессор Бреслауэр и другие посетители хотели бы вытащить реб Эфраима Вальдера из гетто. Они считают, что его дочь могла бы держать книжную лавку на Драгонер-штрассе, но жить им было бы лучше в городе, среди людей, в просторной, светлой квартире. Тогда реб Эфраиму не пришлось бы целый день жечь керосиновую лампу и портить старые глаза. Кроме того, ценные книги и рукописи портятся от пыли, их грызут мыши и черви. Неплохо было бы навести порядок, составить каталог. Но реб Эфраим Вальдер и слушать не хочет.
– Нет, ребе Бреслауэр, – говорит он, – уж лучше я доживу свои годы здесь и так, как мне нравится.
В книгах вся его жизнь. Ни за какие деньги он не продаст свои драгоценности библиотеке или музею, хотя они с радостью бы их приобрели. Более того, он сам тратит на книги все, что выручает за товар его дочь. Букинисты Лемберга, Варшавы, Вильно, Бердичева и всех остальных городов знают, что реб Эфраим Вальдер – большой охотник до редкостей, и обязательно сообщают ему письмом, как только им в руки попадает что-нибудь интересное. Он никому не позволяет даже притронуться к своим книгам, а их у него видимо-невидимо. Он не спускает с них глаз, он не хочет, чтобы кто-нибудь составил каталог. Зачем? Все, что надо, у него в голове. Он помнит все издания не только Талмуда, но и научных трудов, и философских трактатов.
К реб Эфраиму Вальдеру часто заглядывает лесоторговец Довид Карновский с Ораниенбургер-штрассе.
Во-первых, он покупает книги из тех, которые имеются у реб Эфраима в нескольких экземплярах. Довид Карновский любит старые книги, особенно разные философские сочинения. Во-вторых, он любит поговорить с реб Эфраимом. Вернее, он не столько говорит, сколько слушает. Реб Эфраиму бессмысленно рассказывать что-нибудь о философии: о чем бы ни зашла речь, ему это давно известно.
– Я знаю, ребе Карновский. – Всех ученых людей он называет «ребе». – Могу показать вам, где это написано.
С юношеской ловкостью он взбирается по лесенке к верхней полке и тут же находит среди тысяч книг нужную, веничком из индюшачьих перьев сметает с нее пыль и огорченно качает головой, увидев, что страницы изгрызены червями.
– Злодеи, ребе Карновский, – говорит он о крошечных существах, посягнувших на его сокровища. – Это о них царь Соломон сказал: «Маленькие лисицы, что портят виноградники».
Но тотчас забывает о них и, глядя на свои книги, радуется, как ребенок. О каждой книге и рукописи он может рассказать целую историю, при этом он показывает столько знаний, что Довид Карновский слушает с открытым ртом. Затаив дыхание, он ловит каждое слово. Когда у реб Эфраима начинает першить в горле от речей и пыли, он зовет дочь и велит налить ему стаканчик чаю. Карновский пользуется паузой, чтобы спросить:
– Реб Эфраим, а что с вашими собственными книгами, которые вы пишете?
Реб Эфраим Вальдер быстро допивает чай с кусочком сахара. Он любит, когда его об этом спрашивают и особенно когда просят прочитать что-нибудь из его сочинений. Он с усилием выдвигает ящик стола и извлекает две рукописи, толстых, исписанных мелкими буковками, сшитых со стороны корешка длинными стежками.
Это главный труд его жизни, он начал его много десятков лет назад, когда еще почти ребенком приехал из Тарнополя в Берлин, чтобы выучиться на раввина, да так и застрял тут, на Драгонер-штрассе, до глубокой старости. Уже давно начал он писать свои произведения, но до сих пор не может их закончить. Чем больше пишет, тем больше у него появляется мыслей. Он пишет свои труды на двух языках. Один – на древнееврейском, аккуратными закругленными буквами. На титульном листе красиво выведено: «Строй Учения». Это произведение должно привести в систему мысли почти всей Торы, от Пятикнижия до Вавилонского и Иерусалимского Талмуда. С умом и величайшими знаниями реб Эфраим Вальдер разъясняет темные места, исправляет ошибки, допущенные переписчиками за тысячелетия. Сотни мудрецов делали это до него, но реб Эфраим Вальдер полагает, что и ему осталось немало работы. Годы трудится он над своим произведением, а конца все не видать.
– Древним мудрецам можно позавидовать, ребе Карновский, – говорит реб Эфраим Вальдер, указывая на пожелтевший портрет Рамбама [25]25
Рамбам (Маймонид, 1135 или 1138, Кордова – 1204, Каир) – еврейский религиозный философ, врач.
[Закрыть], прибитый ржавым гвоздиком над столом. – Рабби Мойше бен Маймон, Маймонид, как его называют гои, находил время на все: на медицину, Тору, философию, общинные дела, даже на дискуссии с арабскими учеными и вельможами. Мы, нынешнее поколение, по сравнению с ним ничто…
Второе произведение реб Эфраим пишет по-немецки готическими буквами, украшая первое слово каждой главы. Оно адресовано не евреям. Реб Эфраим Вальдер убежден, что народы мира ненавидят евреев только потому, что не понимают Торы и еврейских мудрецов. Значит, народы мира надо просветить, показать им сокровища еврейской мысли, открыть им глаза, чтобы они увидели истинный свет, который прояснит их умы и сердца. Вот реб Эфраим и делает это в своем произведении, чтобы установить мир между Симом и Иафетом. На тысячах страниц, исписанных убористым готическим шрифтом, он рассматривает всевозможные философские течения, от древнегреческих до современных, и доказывает, что все сказанное мудрецами Иафета прежде было сказано мудрецами Сима. Профессор Бреслауэр не слишком высокого мнения об этом сочинении. Он ценит познания реб Эфраима в том, что касается Торы и древнееврейского языка, но философия и немецкий – это совсем другое.
– Это всего лишь апологетика, такое уже сотни раз писали раньше, ребе Вальдер, – говорит профессор. – В сочинении видна ваша эрудиция, но мир вы не перевернете.
Реб Эфраим не хочет слышать такого о любимом детище.
– А если и апологетика, что с того? – отвечает он с досадой. – То, что писал рабби Йедидья, которого гои называют Филон Александрийский [26]26
Филон Александрийский (ок. 25 до н. э. – ок. 50 н. э.) – еврейский религиозный мыслитель, математик и астроном.
[Закрыть], тоже апологетика, однако же он внес немалый вклад в сокровищницу философской мысли.
Профессор Бреслауэр не сдается:
– Ребе Вальдер, сейчас неподходящее время для подобных сочинений. Они, так сказать, уже не в моде.
– Не в моде? – насмешливо переспрашивает реб Эфраим. – Вот этого я от вас не ожидал, ребе Бреслауэр. Дух вечен, у Божественного нет ни начала, ни конца.
Профессор Бреслауэр понимает, что так этого упрямца не переубедишь, и переходит к практической стороне.
– Вы никогда не найдете издателя, ребе Вальдер.
– Откуда вам знать, ребе Бреслауэр? Вы что, пророк?
– Есть вещи, которые нетрудно предсказать, ребе Вальдер.
– Рабби Лейви бен-Гершом, которого гои называют магистр Лео Гебреус [27]27
Леви бен-Гершом (1288, Баньоль, Франция – 1344, Перпиньян) – ученый-универсал, оставил после себя сочинения по математике, астрономии, философии, богословию, медицине и физике, изобретатель навигационного квадранта.
[Закрыть], сказал: «Чтобы пророчествовать, надо быть мудрецом», – отвечает реб Эфраим с издевкой.
Чего он не переносит, так это когда отвергают главный труд его жизни. Беда только, что чем больше он пишет, тем больше мыслей приходит в голову, вот и приходится опять возвращаться к началу, править, переделывать. А время не стоит на месте, дни уходят.
– Эх, ребе Карновский, только бы довести до конца, – говорит он печально. – Да боюсь, не дай Бог, не успею…
– Вы удостоитесь пожать плоды своих трудов, – отвечает Карновский, как обычно, цитатой.
Реб Эфраим вынимает понюшку табака из роговой табакерки, чтобы прояснилось в голове, и читает дальше отрывки из своих произведений, на древнееврейском для евреев, на немецком для народов мира. Довид Карновский внимательно слушает, выхватывает короткие фразы из моря цитат, кивает, соглашаясь с мыслями реб Эфраима. Реб Эфраим побольше выкручивает фитиль лампы. На его губах играет спокойная, радостная улыбка. Красноватый отсвет огня на пергаментном лице и седой бороде вызывает в памяти бледную святость стариков, склонившихся над свечами на молитве в Йом-Кипур.
Этот же свет падает на молодое, скуластое лицо Довида Карновского. Он устал от древесины, сделок, неуступчивых и хитрых торговцев, устал от глупого смеха и грубых шуток грузчиков, и теперь он наслаждается произведением старого мудреца. Этот святой свет падает на шерсть кота Мафусаила. Он лежит в углу, свернувшись калачиком, и тоже ловит каждое слово хозяина.
Кот слеп от старости, потому-то реб Эфраим и назвал его Мафусаилом. Хоть он и не видит, но прекрасно чует запах мышей и истребляет их без жалости. За это реб Эфраим благодарен коту, он держит его возле себя и угощает жесткими кусочками мяса, которые сам не может разжевать беззубыми деснами. Дочь давно избавилась бы от Мафусаила, но реб Эфраим не позволяет. Жанетта терпеть не может старого облезлого кота.
– Пошел к черту! – гоняет она его.
Реб Эфраим заступается.
– Нехорошо, Ентл, прогонять старика, – смеется он. – «Освети лик старца», – сказано в Торе.
Ентл, которая называет себя Жанеттой, не понимает таких шуток.
– Это про людей сказано, – говорит она серьезно, – а не про кошек.
– Что нам известно о кошках, доченька? – отвечает реб Эфраим. – Екклесиаст говорит, что человек стоит не выше животного.
Жанетта откладывает веник. Она не согласна с Екклесиастом. В ее французских романах люди, рыцари и дамы, такие прекрасные и благородные. Ей даже обидно, что отец сравнивает человека с облезлым котом. Никого у нее нет, ни матери, ни сестер, ни братьев. Все умерли, только она осталась с отцом. Когда-то, в ранней молодости, у нее была любовь. Он приехал в Берлин учиться на раввина и частенько заглядывал к ее отцу, приходил побеседовать, поучиться. Красивый парень, голубые глаза, русая постриженная бородка. Она угощала его, чинила ему одежду. Надеялась, он попросит ее руки. Но однажды, когда они остались наедине, он повел себя совсем не так, как благородный рыцарь из романа. Вдруг набросился, повалил ее на пол, прямо на книги. Она еле вырвалась. Потом со слезами рассказала отцу. Парень от позора бежал из города и, кажется, выкрестился. С тех пор она не знала ни одного мужчины. Единственный человек в ее жизни – отец. Он почти не выходит на улицу, и она тоже. Целый день сидит в лавке, да еще готовит, убирает, стирает и латает белье. И читает французские романы, чтобы забыться.
Плохо по субботам и праздникам, когда лавка закрыта. Реб Эфраим редко бывает в синагоге, разве только в Дни трепета [28]28
Первые десять дней года по еврейскому календарю, время покаяния. В Дни трепета определяется судьба человека на весь наступивший год.
[Закрыть]. Поэтому религиозные евреи из квартала его не уважают, раввины говорят, что он скрытый безбожник и саббатианец, иначе к нему не ходили бы всякие вероотступники из богатых районов. Реб Эфраим знает, что судачат про него на улице, но не обращает на это внимания. Преданный ученик Рамбама, он убежден, что путь к Всевышнему лежит не через молитву в компании грузчиков и лавочников, а через понимание Божественного. Напротив, чернь, которая орет на молитве и называет Господа дорогим отцом, словно идола, отдаляет мыслителя от Бога. Даже раввины не лучше. Они в своем роде тоже чернь, с которой разумному человеку не пристало иметь дела. Жанетта благочестива и богобоязненна, по субботам и праздникам она не делает никакой работы. И особенно остро чувствует одиночество. Уже двадцать лет прошло, а она все еще любит голубоглазого парня, который так ее обидел. Она пытается представить его в самом неблагоприятном виде, диким, разгоряченным, грубым, каким он был тогда, когда совершил свой ужасный поступок. Она думает о том, что он стал выкрестом. Но чем более отвратительным она его себе представляет, тем прекраснее он становится в ее глазах. Она злится на себя. И вдруг начинает рыдать, рыдать по матери, братьям, сестрам и больше всего по себе, по своей проклятой одинокой жизни. Она часто плачет ночами, лежа в материнской кровати, которая стоит напротив кровати отца.
– Господи, Господи! – взывает она.
Реб Эфраиму больно слышать плач дочери. Хоть он и знает, что все – суета, что все удовольствия и наслаждения – не более чем бессмыслица и глупость, только Божественная мудрость вечна, ему все равно жаль дочь, которая рыдает в подушку. Он не может ее утешить, потому что знает: она его не поймет. Она всего лишь глупая женщина, мудрость недоступна ей, она, бедная, живет инстинктами, как животное. Минуту он размышляет, почему Бог наделил многих разумом животного и человеческим горем. Потом в темноте садится на кровати и говорит:
– Не плачь, Ентл. Что толку от слез?
Жанетта рыдает еще сильнее.
Реб Эфраим чувствует слабость во всем теле. Он надевает ватный халат, сует ноги в домашние туфли и выходит во двор. От ворот идет гойка, под ручку ведет солдата к себе в подвал. Солдат смотрит на бородатого старика в ермолке и хохочет.
– Еврей, ме-е-е! – блеет он, как коза, и приставляет растопыренную ладонь к подбородку. Это он изображает козлиную бороду.
8
Довид Карновский не отдал сына сапожнику, как некогда грозился.
К двадцати годам Георг окончил гимназию, и хорошо окончил. К выпускному празднику Карновский заказал для сына фрак, лаковые туфли, крахмальный воротничок и манжеты и купил ему цилиндр. Из-за смуглого лица Георга воротничок казался особенно белым. Довид Карновский облачился в субботний сюртук, который надевал в синагогу. Лея не пошла, она до сих пор была не уверена в своем немецком и манерах. Все учителя были празднично одеты. Среди почетных гостей была даже старая полупарализованная принцесса, внучка принцессы Софии, имя которой носила гимназия. Профессор Кнейтель, как всегда, натянул узкий старомодный фрак, надел слишком высокий воротничок. Фалды взлетали каждый раз, когда профессор сгибался в поклоне перед кем-нибудь из гостей. Директор Гофрат Бриге, гроза учителей и учеников, суетился, как лакей. Из его рта, целый год извергавшего проклятия и ругань, лилась настолько сладкая речь, что казалось, его толстые губы текут медом. Георг был счастлив. Мысль, что он скоро избавится от Кнейтеля, Бриге и остальных учителей и инспекторов, что он будет свободен и сможет высмеять Кнейтеля в глаза, если когда-нибудь встретит его на улице, наполняла его радостью и нетерпением.
– А Гофрат фон Шайссендорф все никак закончить не может, – шепнул он однокласснику.
– Мы вечером в кабак идем, к цыганам, – ответил тот. – Пошли с нами, девочки будут.
Когда Георг вернулся домой, во фраке, цилиндре и с аттестатом в руке, Лея трижды сплюнула от дурного глаза.
– Ну, Довид, – спросила она, сияя, – разве я не говорила, что все будет хорошо? Видишь, как наш сын нас порадовал?
Но Довид Карновский большой радости не испытывал.
Он хотел, чтобы сын поступил в коммерческое училище. Торговля лесом шла прекрасно, недавно он купил большой дом в Новом Кельне, северном районе, густо заселенном фабричными рабочими и ремесленниками. Он хотел передать сыну и знания Торы, и торговлю, вырастить наследника, которому он сможет оставить и материальное, и духовное достояние. Но сын не собирался идти по стопам отца. Он подумывал, не стать ли инженером, архитектором, может, даже заняться живописью, но ни в коем случае не коммерцией. Довид Карновский был вне себя, что сына тянет к чужим, нееврейским занятиям.
– Это он мне назло, – кипятился он. – Именно потому, что мне это не нравится. Но я на всякую ерунду деньги тратить не собираюсь.
Через несколько недель ссор и препирательств все-таки пришли к согласию. Георг не будет заниматься ни архитектурой и живописью, как ему хотелось, ни коммерцией, как хотелось отцу, но будет изучать философию. Карновский был не слишком доволен.
– Рабби Цадок сказал: «Не делай из Торы лопату», – твердил он. – Учение Учением, а заработок заработком.
Но он смирился. Как бы то ни было, философия была ему не чужда. К тому же он дал сыну поручение. Новому дому нужен был управляющий. У самого Карновского не было времени, и он поручил Георгу присматривать за домом и взимать плату за жилье.
С отцовским великодушием Карновский вынул из кармана несколько новеньких сотенных бумажек, гладких и хрустящих, и вручил сыну, чтобы тот за год оплатил учебу в университете и прилично оделся, как подобает студенту.
– Мне в твои годы отец, царство ему небесное, денег не давал, – заметил он, как всегда, когда вспоминал, что ему в жизни было не так легко, как сыну. – Так что учись прилежно и трудись, помни о Торе и заработке.
Георг не был прилежен ни в том, ни в другом.
Как арестант, через много лет неожиданно получивший свободу, Георг хотел наверстать упущенное за годы домашнего и школьного рабства.
Вдруг у него появилось желание хорошо, элегантно одеваться. Он заказал себе несколько модных костюмов, накупил галстуков и перчаток, приобрел серебряный портсигар, ведь теперь он мог курить в открытую, и даже трость с набалдашником. Он так стремительно растранжирил деньги, что уже нечем было заплатить за университет.
Лея тайком от мужа дала ему еще несколько сотен марок. Он оплатил учебу, но на занятиях появлялся редко, пропускал больше лекций, чем посещал.
Кроме страсти к одежде, в нем проснулся вкус к веселой жизни. Георг прибился к компании старшекурсников, они стали брать его с собой в пивную, где у них был отдельный кабинет с фантастическим латинским названием. Хоть все они были евреи, из-за чего их не взяли в немецкую корпорацию, на вечеринках они вели себя, как самые настоящие студенты. Дуэлей они, правда, не устраивали, но пели веселые студенческие песенки, довольно неприличные, в основном о вине и женщинах, пили пиво огромными кружками, хотя многим из них оно совершенно не нравилось, и свято соблюдали обычаи посвящения. Как любой «лис», то есть первокурсник, Карновский тоже этого не избежал. Для начала ему густо обсыпали лицо мукой и заставили съесть миску гороха, не используя рук. Потом он должен был прочитать философскую лекцию об Аристотеле, пиве и сосисках. Когда он справился с этой задачей, ему пришлось выпить пиво из медной посудины в форме сапога. Студенты дали ему прозвище Гиппопотамус – намек на его кривоватые зубы, и он стал носить новое имя с гордостью. Он старался внести в студенческие вечеринки гораздо больше, чем мог. Еще он, как истинный студент, пытался завести как можно больше знакомств с официантками и продавщицами. Он быстро стал завсегдатаем всех ресторанчиков, кофеен и кондитерских на Унтер-ден-Линден, где парочки назначают свидания. По вечерам, когда молоденькие продавщицы стайками гуляют по бульварам, Георг выходил на охоту, чтобы поиграть в любовь с первой желающей весело провести время.
– Ты сегодня свободна, красавица? – спрашивал он и брал девушку под руку, прежде чем она успевала ответить.
Обычно девушки ему не отказывали. Георг был видным парнем, рослым, всегда хорошо одетым, черными волосами и глазами выделялся среди голубоглазых блондинов. Когда он улыбался, между ярко-красными, полными губами сверкали неровные, но ослепительно белые зубы. Девушки покатывались со смеху над его шутками, но больше всего их впечатляла его щедрость. Он брал пиво и даже вино, а если девушка спрашивала, нельзя ли ей еще кусочек яблочного пирога, тут же заказывал. Привыкшие к скупости немецких парней, которые редко баловали своих дам, они таяли перед щедрым и галантным кавалером. По внешности и поведению они сразу распознавали в нем чужака и, стесняясь спросить, не еврей ли он, делали вид, что принимают его то за венгра, то за итальянца, то за испанца. Георг посмеивался:
– Я персидский принц Карно из Марракеша на Индийском океане, между Северным и Южным полюсом, с берегов Тигра и Евфрата. Знаешь, красавица, где это?
Конечно, они не знали, но стыдились в этом признаться. Да какая разница, он все равно им нравился. С ним можно было вдоволь посмеяться, а от прикосновения его смуглой теплой руки будто ударяло током и кровь приливала к бледным щекам продавщиц. Его победы над прекрасным полом возвысили его в глазах старшекурсников, они стали охотно приглашать его на вечеринки в пивную. Но насколько быстро Георг увлекся студенческой жизнью, настолько быстро он к ней охладел. Хоть и много веселых песен пели на сборищах, хоть и пива выпивали немало, иногда даже больше, чем хотелось, никакой радости в этом не было. Какой-то скрытый страх и подозрительность царили в стенах студенческой пивной, непонятно откуда взявшийся страх. Боялись упомянуть о своем происхождении, скрывали его от официантов, как изъян, стыдились его даже друг перед другом. Будто заключили между собой договор не произносить неприятного слова. Отворачивались от бедно одетых, плохо постриженных единоверцев, приехавших учиться из России. Черноволосые, смуглые студенты с Запада избегали черноволосых, смуглых студентов с Востока гораздо больше, чем однокурсники-блондины избегали их самих. Они не хотели иметь дела с этими «нищими нигилистами», которые их, немцев непонятно какого вероисповедания, тащили назад, к тому, от чего они так стремились избавиться.
И Георга, как всегда, потянуло к запретному. Ему захотелось сблизиться с этими непонятными «русскими». И чем больше товарищи ругали его за то, что он, рожденный на немецкой земле, якшается с чужаками, тем больше они его привлекали.
– Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит, – говорили о нем однокурсники, намекая, что и он сам не совсем свой, а тоже сын «польского попрошайки».
Они не были такими напряженными и пугливыми, студенты, которые селились на берлинских задворках, эти бедно одетые и плохо постриженные ребята. Они не прятали глаз, не тряслись над своей честью и не стеснялись своей внешности. Среди них было много веселых и жизнерадостных людей. Они прекрасно проводили время за чаем и селедкой с хлебом. Георгу было хорошо с ними, особенно ему нравился студент по имени Йуда Лазаревич Кугель, которого друзья прозвали Йидл Бардаш.
Он раздражал студентов-берлинцев и нелепой фамилией, и именем, которое так явно напоминало о том, кто предал Иисуса Христа. Йуда был самым бедным из «русских», одевался хуже всех, но насколько он был беден, настолько он был весел, смешлив и остроумен.
Широкие плечи, на голове копна кучерявых каштановых волос, недельная щетина, нос картошкой, лохматые брови, хитрые карие глаза и немецкий с чудовищными ошибками – таков был Йуда, всегда довольный жизнью, собой, поношенной одеждой и даже своим прозвищем.
– Бардаш, ребята, – часто говорил он, картавя, что означало: это ерунда, пустяки, не надо принимать близко к сердцу, живите и радуйтесь.
Вечный студент, уже не слишком молодой, он странствовал по университетским городам, как вольнослушатель изучал все подряд, но ничего не доводил до конца. Он слушал лекции по естествознанию в Берне, по юриспруденции в Базеле, по классической литературе в парижской Сорбонне и по социологии в Льеже, а теперь – по философии в Берлине.
– Бардаш! – говорил он друзьям, когда они смеялись над его странствиями и поисками. – Зато весело, ребята!
Он произносил любимое слово каждый раз, когда приходил за ежемесячным пособием в Фонд поддержки студентов и коммерции советник Кон отчитывал его за манеры, внешний вид и поведение.
Филантропу Кону становилось не по себе, когда он видел студентов с Востока, которые обращались к нему за пособием. Сам очень опрятный, с серебряными бакенбардами и гладко выбритым подбородком, постоянно с медалью на лацкане, которую он получил за благотворительную деятельность, гордый своим богатством и положением, он чувствовал себя очень неловко, когда с ними встречался. Они говорили на плохом немецком с еврейскими словами, они были небриты и бедно одеты. Ходить в синагогу они не желали, не соблюдали субботу, о кошерной пище даже не думали. Зато коммерции советник Кон слышал, что они лезут в политику, или ведут глупые разговоры о возвращении в Палестину и создании еврейского государства, или выступают против русского правительства, призывают к революции, восстаниям и даже террору. Газеты не раз писали об этих людях.
– Очень плохо, господа, – наставлял их Кон. – Что позволено гоям, не позволено евреям. Мы должны быть примером для народов. Как говорили мудрецы Талмуда, все евреи ответственны друг за друга, господа.
Больше других Кон воспитывал Йуду Кугеля.
– Бенедикт Спиноза тоже был философ, – твердил коммерции советник, – но он следил за собой, одевался бедно, но чисто. Своим видом бродяги вы оскорбляете Всевышнего. Что будут думать о евреях окружающие?
– Бардаш! – отвечал Йуда Кугель.
Чисто выбритый подбородок советника краснел от возмущения.
– Оставьте вы ваш варварский жаргон, – говорил Кон сердито, – я его не понимаю.
То, что Йуда обращался к нему просто по фамилии, без титула, выводило советника из себя.
– Я коммерции советник, усвойте наконец, – кипятился он. – Речь не о моем титуле, а о вашем воспитании…
Йуда Кугель грязной рукой принимал от взбешенного Кона несколько марок и даже не говорил спасибо.
Вот этот растрепанный, веселый парень так полюбился Георгу Карновскому. Может, так случилось потому, что благородные люди презирали Кугеля, и Георга потянуло к нему им назло. А может, его просто привлекло безудержное веселье Йуды, струившееся из каждой прорехи на его заношенной одежде. Георг этого не знал, он знал только, что ему нравятся его манеры, смех, хитрые карие глаза и даже непонятное слово «бардаш».
Он ходил с Йидлом в кафе, где «русские» вели бесконечные дискуссии, выпивая море чая.
Доводы Йидла никто не принимал всерьез.
– Дурак ты, где тут логика? – горячились молодые очкастые мыслители. – Нелогично!
– Бардаш! – отвечал Йидл Кугель. – Нелогично, зато правильно.
Георг, не вдаваясь в смысл спора, аплодировал Кугелю. А после дискуссии Йидл пел песни, украинские, русские и еврейские. Глубоким, красивым басом он выводил мелодии, то щемяще грустные, то безудержно веселые.
Иногда Георг заходил к Йидлу в гости. В самом бедном районе Берлина, возле Штеттинского вокзала, Кугель снимал крошечную комнатку у сапожника Мартина Штульпе.
Для высокого, широкоплечего Йидла комнатка в полуподвале была совсем тесной. Она не имела отдельного входа, попасть в нее можно было только через другое помещение, где у хозяина располагалась мастерская. У двери, в углу двора, висела вывеска с нарисованным желтым сапогом. Воздух был пропитан тяжелым запахом пригоревшего свиного сала, кожи и клея. Фрау Штульпе кипятила на плите белье, и густой пар скрывал вырезанные из журналов фотографии бородатых, длинноволосых русских писателей и революционеров, которые Кугель расклеил по стенам своей комнатки. Над железной кроватью висела его отсыревшая гитара. На керосинке постоянно кипел чайник – единственное имущество Йидла, которое он возил с собой из одной страны в другую.