Текст книги "Семья Карновских"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Исроэл-Иешуа Зингер
Семья Карновских
Часть первая
1
О Карновских из Великой Польши каждый знал, что люди они тяжелые, упрямые, но ученые. Из тех, кого называют «железные головы».
Высокие лбы, умные глаза, черные как уголь, глубоко посаженные, быстрые. Носы, как у всех насмешников, слишком велики для худых, узких лиц. Таких попробуй тронь. Из-за этого упрямства никто из семьи Карновских так и не стал раввином, хотя многие могли бы. Но они отдавали предпочтение торговле, шли в бракеры на лесозаготовки или сплавляли по Висле плоты до самого Данцига. В домишках, которые мужики-плотогоны ставили для них на сколоченных бревнах, Карновские возили с собой множество книг и рукописей. Из-за этого же самого упрямства они не искали себе наставников из больших раввинов. Изучали они не только Тору, но и светские науки, разбирались в математике и философии, даже почитывали немецкие книги, набранные остроконечными готическими буквами. Зарабатывали Карновские неплохо, но богачами не были, однако своих сыновей отдавали в зятья богатейшим людям Великой Польши. Невесты из самых состоятельных домов рады были выйти за статных, загорелых, пахнущих лесом и речной свежестью парней из необъятной семьи Карновских. Довида Карновского выбрал дочери в мужья Лейб Мильнер, первый лесоторговец в Мелеце.
И в первую же субботу после свадьбы зять богача Мильнера поссорился в синагоге с раввином и прочими уважаемыми людьми.
Хоть и сам из Великой Польши, Довид Карновский, знавший древнееврейский язык до тонкостей, прочитал отрывок из Исайи с литовским произношением, что местным хасидам не очень-то понравилось. После молитвы раввин решил по-доброму объяснить чужаку, что здесь, в Мелеце, литовских обычаев не придерживаются.
– Видишь ли, молодой человек, – начал он, улыбаясь, – мы не думаем, что пророк Исайя был литвак и миснагед [1]1
Миснагед – сторонник ортодоксального иудаизма, в противоположность хасидизму. Как правило, литваки (литовские евреи) были и остаются миснагедами ( Здесь и далее примечания переводчика).
[Закрыть].
– Напротив, раввин, – ответил Довид Карновский, – я вам докажу, что он как раз был литвак и миснагед.
– И как же, молодой человек? – спросил раввин.
Прихожане собирались в кружок, с любопытством прислушиваясь к схватке между своим ребе и ученым чужаком.
– А вот как, – ответил Карновский. – Если бы пророк Исайя был польским хасидом, он не знал бы грамматики и писал на святом языке с ошибками, как все хасидские раввины.
Такого раввин не ожидал. Какой-то молокосос, да еще у всех на глазах… С досады, что чужак выставил его дураком перед всей общиной, раввин растерялся, попытался что-то возразить, но речь не клеилась, и он смутился еще больше. А Карновский смотрел на него с издевательской улыбкой на губах под слишком большим для молодого, смуглого, скуластого лица носом.
С тех пор раввин стал опасаться чужака. Да и другие уважаемые люди, те, что молятся у восточной стены [2]2
Места у восточной стены считаются почетными.
[Закрыть], в разговоре с Карновским были осторожны, взвешивали каждое слово. Но однажды в синагоге случилось такое, после чего раввин и все остальные перестали его бояться и повели против него открытую войну.
Это было в субботу, когда читали Тору. Все повернулись к биме [3]3
Бима – возвышение посредине синагоги, с которого читают свиток Торы.
[Закрыть]и тихо повторяли за чтецом по своим Пятикнижиям. Довид Карновский, в новом талесе [4]4
Талес – молитвенное покрывало.
[Закрыть], наброшенном не на голову, а на плечи, как принято у миснагедов, тоже следил глазами по Пятикнижию, но вдруг книга выпала у него из рук. Он спокойно наклонился, чтобы ее поднять, но один из его соседей, длиннобородый, с головы до ног закутанный в талес, поспешил сделать благое дело. Он быстро поднял Пятикнижие, поцеловал и хотел уже передать зятю богача, но в ту же секунду заметил, что его губы коснулись букв, которых он в Пятикнижии никогда не видел. Это был не еврейский язык. Довид Карновский протянул руку, чтобы взять книгу, но еврей, с головы до ног закутанный в талес, не спешил отдавать ее владельцу. Вместо этого он поднес ее раввину. Тот взглянул, перевернул страницу, и его лицо покраснело от испуга и гнева.
– Мендельсон! [5]5
Моисей Мендельсон (1729, Дессау – 1786, Берлин) – философ и переводчик Торы на немецкий язык, основоположник движения Гаскала («просвещение»), стремившегося интегрировать евреев в немецкое общество, фактически же толкавшего их к ассимиляции.
[Закрыть]– крикнул он, плюнув. – Библия Мойше Мендельсона! Святотатство!
В синагоге поднялся шум.
Чтец, которого прервали на полуслове, стучал кулаком по столу. Раввин тоже начал стучать по конторке, народ заволновался, от летевших со всех сторон «тихо!», «ша!», «замолчите!» шум только усиливался. Чтец, поняв, что никто все равно не будет слушать, быстро закончил главу. Кое-как, наскоро, довели молитву до конца. Синагога гудела, как улей.
– Мендельсон, будь он проклят! – кричал раввин, тыча пальцем в Пятикнижие Довида. – У нас, в Мелеце… Нет уж, я этого берлинского выкреста к нам в город не пущу!
– Выкрест Мойше, да сотрется память о нем! – плевались хасиды.
Простолюдины навострили уши, пытаясь понять, что случилось. Длиннобородый еврей, с головы до ног закутанный в талес, вихрем носился по синагоге.
– Только в руки взял, вижу, что-то не то, – объяснял он бог знает который раз. – Я сразу заметил.
– Хорошего зятя вы нашли, реб Лейб! – стыдили богача евреи. – Нечего сказать.
Лейб Мильнер растерялся. Талес с серебряной вышивкой, густая, седая борода, очки в золотой оправе – всегда важный и спокойный, он не мог понять, почему это раввин набросился на его зятя и чего хотят от него самого. Сын арендатора, разбогатевший своим трудом, из всей Торы он знал лишь слова молитв. Сейчас он понимал только, что какой-то Мендель видел сон, но при чем тут он и его зять?
– Раввин, что стряслось?
Раввин снова со злостью ткнул пальцем в Пятикнижие:
– Видите, реб Лейб? Это Мойше Мендельсон, отступник из Дессау, позор еврейского народа! – крикнул он. – Он своим безбожием толкал евреев к крещению!
Хоть Лейб Мильнер так толком и не понял, кто этот Мойше из Дессау и что он натворил, ему все же стало ясно, что какой-то безбожник сбил его зятя с пути. Что ж, с такими людьми это бывает. Он попытался успокоить народ.
– Евреи, мой зять, чтоб он был здоров, знать не знал, кто такой этот Мойше, – заговорил он примирительно. – Не пристало устраивать ссору в синагоге. Пойдемте лучше домой делать кидуш [6]6
Кидуш – молитва, которую произносят над бокалом вина в субботу или праздник.
[Закрыть].
Но его зять не хотел идти домой делать кидуш. Растолкав толпу, он подошел к раввину.
– Отдайте Пятикнижие, – сказал он с гневом. – Я хочу свое Пятикнижие.
Раввину не хотелось выпускать книгу из рук, хоть он и не знал, что с ней делать. Не была бы сегодня суббота, он тут же велел бы служке растопить печь и сжечь трефную книгу [7]7
Трефной – запрещенный законами Торы.
[Закрыть]у всех на глазах, как требует закон. Но была суббота. Мало того, комментарии Мендельсона были напечатаны вместе со словами Торы, скверна и святость вместе. Книга жгла руку, но отдать оскверненную святость хозяину раввин все же не хотел.
– Нет уж, молодой человек! Такого еще никто на белом свете не видал! – крикнул он.
Лейб Мильнер снова попытался установить мир.
– Довид, дорогой, – заговорил он, – ну сколько там стоит Пятикнижие? Я тебе другое куплю, еще лучше. Брось ты, пошли домой.
Довид Карновский и слушать не желал.
– Нет, – кипятился он, – я своего Пятикнижия не отдам! Ни за что на свете!
Лейб Мильнер попробовал пойти другим путем:
– Довид, пора кидуш делать. Лееле тебя уже небось заждалась.
Но Довид Карновский так разошелся, что забыл даже о своей Лееле. Казалось, он все сейчас испепелит взглядом, хоть и была суббота. Нос – как острый клюв сокола, терзающего добычу. Он готов воевать со всеми. Сперва он потребовал, чтобы раввин показал, где в комментариях Мендельсона безбожие. Потом принялся сыпать цитатами, чтобы показать, что ни раввин, ни все остальные ни слова не знают из книг Мендельсона и вообще не в состоянии их понять. И наконец, просто заявил, что у рабби Мойше Мендельсона, благословенна его память, в одной пятке больше ума и знаний, чем у раввина со всей компанией в головах.
Это было уж слишком. И то, что он так оскорбил раввина и других приличных людей, и то, что он в святом месте назвал безбожника «рабби», да еще сказал «благословенна его память», рассердило хасидов не на шутку. Они просто-напросто взяли Довида под руки и вывели на улицу.
– Убирайся к чертям со своим рабби, да сотрется память о нем, – напутствовали его. – Иди к своему берлинскому выкресту.
И Довид Карновский последовал этому совету.
Хоть он мог бы еще долго получать пропитание в богатом доме тестя, ему не хотелось оставаться в городе, где с ним так несправедливо обошлись. Тесть упрашивал его, говорил, что больше в эту синагогу в жизни не пойдет, а будет вместе с Довидом молиться в другой, где собираются умные, просвещенные люди. Или будет приглашать их на молитву к себе, если Довид захочет. Лея, жена Довида, умоляла его не уезжать из родительского дома. Но Довид Карновский оставался тверд.
– Ни дня больше не останусь среди дикарей, – твердил он. – Ни за какие коврижки.
В гневе он называл обывателей Мелеца невеждами, мракобесами, идолопоклонниками, ослами. Он хотел уехать не только из ненавистного города, но и вообще из темной, невежественной Польши. Его давно тянуло в Берлин, в город, где его рабби Мойше Мендельсон когда-то жил и писал, откуда распространял по миру свет знаний. Еще мальчишкой, изучая по Библии Мендельсона немецкий, он мечтал о стране, откуда исходит добро, свет и разум. Потом, когда он уже помогал отцу торговать лесом, ему часто приходилось читать письма из Данцига, Бремена, Гамбурга, Берлина. И каждый раз у него щемило сердце. На каждом конверте было написано: «Высокородному». Так красиво, так изысканно! Даже красочные марки с портретом кайзера будили в нем тоску по чужой и желанной стране, язык которой он выучил по Пятикнижию. Берлин для него – просвещение, знание, благородство и красота, о которых можно только мечтать, но которых никогда не увидишь. Однако теперь у него появилась такая возможность. И он налег на тестя, чтобы тот выплатил ему приданое и отпустил его туда, за границу.
Сначала Лейб Мильнер не соглашался ни в какую. Пусть зять живет в его доме, и все тут. Жена Мильнера, Нехума, затыкала уши, чтобы вообще не слышать таких речей. Чтобы она отпустила свою Лееле в чужую страну? Нет, она не согласится даже за сокровища всего мира. Нехума так мотала головой, что длинные серьги били ее по щекам. Но Довид Карновский стоял на своем. И в конце концов уговорами, просьбами, всевозможными доводами и врожденным упрямством он добился того, что тесть и теща позволили ему сделать то, к чему так стремилась его душа. День за днем он твердил одно и то же, пока тесть не сломался. Лейб Мильнер больше не мог противиться уговорам зятя, но Нехума не сдавалась. Ни за что, повторяла она, даже если, не дай Бог, до развода дойдет. Но тут вмешалась Лея.
– Мама, – сказала она, – я буду делать то, что велит Довид.
Нехума опустила голову и разрыдалась. Лея бросилась ей на шею и помогла выплакаться.
Довид Карновский, как всегда, добился своего. Лейб Мильнер полностью выплатил ему приданое, двадцать тысяч рублей новенькими сотенными бумажками. Также Довид добился от тестя, чтобы тот вступил в его дело и посылал ему в Германию лес по рекам и по железной дороге. Теща напекла пирогов и коржей, приготовила столько бутылей сока и банок варенья, будто ее дочь собиралась в пустыню и нужно было снабдить ее продовольствием на годы. Довид Карновский постриг черную бородку, надел твердую шляпу и кафтан до колен, приобрел цилиндр для праздников и заказал суконный сюртук с шелковыми лацканами.
Всего за несколько лет в чужой столице, где он поселился, Довид Карновский достиг многого. Во-первых, он в совершенстве выучил немецкий язык. Это был уже не тот язык, на котором писал Мендельсон, а язык банкиров и служащих. Во-вторых, он преуспел в торговле лесом. В-третьих, он сам, в свободное время, по учебникам прошел полный гимназический курс, что когда-то казалось ему несбыточной мечтой. И наконец, благодаря способностям и знаниям он стал видным человеком в новой синагоге, куда ходил на молитву. Там молились не те, кто недавно переселился из Польши, но люди, предки которых укоренились в Германии много поколений назад.
В роскошной квартире окнами на Ораниенбургер-штрассе, недалеко от Гамбургер-штрассе, где стоял памятник Мендельсону, Карновские нередко принимали гостей. В просторном кабинете Довида стояли высокие, до самого лепного потолка, шкафы, полные еврейских и немецких книг. Было немало старинных, редких изданий, которые он покупал у букиниста Эфраима Вальдера в еврейском квартале, на Драгонер-штрассе. По вечерам в глубоких кожаных креслах часто сидели гости: раввин доктор Шпайер и другие ученые, библиотекари, преподаватели, даже старый профессор Бреслауэр, руководитель раввинской семинарии, – и беседовали о Торе и Талмуде.
Через три года Лея родила сына, и Довид Карновский дал ребенку два имени: Мойше – в честь Мойше Мендельсона, еврейское имя, по которому его будут вызывать к Торе, когда он вырастет, и Георг – переиначенное на немецкий лад имя отца Довида Гершона. Под этим именем удобнее будет вести торговлю.
– Будь евреем дома и человеком на улице, – сказал на обрезании Довид Карновский на древнееврейском и немецком, будто бы благодаря переводу малыш мог лучше понять смысл слов.
Приглашенные, среди них раввин доктор Шпайер, все в черных сюртуках и цилиндрах, одобрительно закивали головами.
– Ja, ja, verehrter Herr Karnowski [8]8
Да, да, уважаемый господин Карновский ( нем.).
[Закрыть], —говорил доктор Шпайер, поглаживая бородку клинышком, острую, как карандаш, – нужно держаться золотой середины: еврей среди евреев, немец среди немцев.
– Именно золотая середина! – дружно согласились гости и заложили белоснежные салфетки за высокие крахмальные воротнички, приготовившись к обильному угощению.
2
Для Леи Карновской самая большая радость – когда хвалят ее ребенка, особенно если при этом говорят, что он похож на отца.
Сколько раз за пять лет, с тех пор как родился ее сын, она слышала, что он такой красивый, умненький и так похож на папу! Но она готова слушать это снова и снова.
– Смотри, Эмма, – отрывает она служанку от работы и указывает на малыша, будто девушка никогда его не видела, – ну какой сладкий!
– Конечно, госпожа.
– Весь в папу, правда же?
– Да, госпожа.
Эмма прекрасно знает: любая мать в восторге, когда говорят, что ее дети удались в отца, даже если это не так. Но сейчас ей не приходится лукавить. Маленький Георг – копия Довида Карновского, у него такие же блестящие, черные глаза, такие же черные брови, слишком густые для маленького ребенка. У него смуглые щечки, пухлые ладошки и упрямый дерзкий нос, как у настоящего Карновского. Черные кудри, которые мать ни в какую не хочет постричь, даже отливают синевой. Эмма пытается найти хоть что-то от мамы, но это нелегко. У Леи каштановые волосы, бледная кожа, зеленовато-серые глаза, доброе лицо, чуть полноватая фигура.
– Ротик как у вас, госпожа, – наконец говорит Эмма неуверенно.
Но Лея не хочет соглашаться.
– Нет, папин ротик, – говорит она. – Ну, посмотри же, Эмма!
Женщины смотрят на разыгравшегося малыша, а он скачет по комнате на деревянной лошадке. Он чувствует их внимание и собственную важность и показывает язык. Эмма сердится:
– Ах ты, чертенок эдакий!
Черными волосами и смуглой кожей малыш кажется ей похожим на чертика. Лея приходит в восторг от проделки сына, хватает его на руки и покрывает поцелуями.
– Счастье мое, радость моя, сокровище мое! Мойшеле, сладкий мой! – шепчет она, прижимая ребенка к груди.
Маленький Георг вырывается из материнских объятий, сучит ножками.
– Мам, пусти! Мне надо к лошадке! – кричит он сердито.
Он не любит, когда мама целует его и щиплет за щечку. И еще больше не любит, когда она говорит ему непонятные, чужие слова и называет его чужим именем. Никто, кроме мамы, ни отец, ни служанка Эмма, ни дети в саду не говорят с ним на этом странном языке, и все называют его Георгом или уменьшительно – Ори.
– Я не Мойшеле, я Георг, – объясняет он сердито.
А Лея за это целует его черные глазки, сперва один, потом другой.
– Ах ты, негодник, упрямец, Мойшеле, Мойшеле, Мойшеле, – шепчет она с нежностью.
И чтобы он не сердился, дает ему шоколадку, хотя Довид и запрещает его баловать. Малыш откусывает шоколад белыми зубками и за лакомством уже не обращает внимания на чужое имя. Он даже позволяет маме целовать его, сколько душе угодно.
Часы в столовой звонко бьют восемь, и Лея укладывает сына в кроватку. Эмма уложила бы его, но Лея не позволяет, она сама хочет это сделать. Она вытирает ему лицо и руки от шоколада, надевает на него синюю пижаму с золотыми пуговками и вышитыми якорями, а поверх пижамы – рубашку до пят. Потом сажает его на плечи и носит по комнатам, чтобы он перед сном поцеловал все мезузы [9]9
Мезуза – буквально «дверной косяк», листок пергамента с текстом из Торы, который прикрепляют, обычно в футляре, к дверному косяку в доме. Прикрепление мезузы является заповедью.
[Закрыть]. Маленький Георг целует их, как велит мама. Он не знает, что это такое, но знает, что надо их поцеловать и тогда к его кроватке прилетят ангелы и будут охранять его всю ночь. И еще ему очень нравится, что каждая мезуза спрятана в маленький резной футлярчик, блестящий, как золотой. Но когда мама начинает читать с ним «Шма Исроэл» [10]10
«Слушай, Израиль», одна из важнейших молитв.
[Закрыть], ребенку становится смешно. Он хохочет, когда мама поднимает глаза к лепному потолку и нараспев произносит непонятные, странные слова. Сейчас она кажется ему похожей на курицу, которая пьет воду, и малыш передразнивает ее: «Ко-ко-ко…»
Лея Карновская бледнеет от ужаса: как бы ангелы, которые должны охранять ребенка, Михаил справа, Гавриил слева, Уриил спереди и Рафаил сзади, не наказали его за то, что он смеется над молитвой.
– Солнышко, перестань, – упрашивает она, – скажи, мой хороший: «Бехол левовхо увехол нафшехо» [11]11
«Всем сердцем своим и всей душой своей» ( древне-еврейск.). Слова молитвы.
[Закрыть].
– Белебебехе, хелелешехе, – говорит малыш, и его звонкий смех разносится по комнатам огромной квартиры.
Несмотря на испуг, Лея тоже начинает смеяться. Она, конечно, понимает, что совершает грех, но, когда кто-то смеется, она никак не может удержаться. Она хохочет до слез, но вдруг вспоминает, что Довид в кабинете может услышать. Он не любит смеха, к тому же у него сейчас гости, серьезные люди. Лея зажимает рот, уткнувшись лицом в подушку.
– Всё, спать! – притворяется она сердитой и тут же снова целует ребенка, сперва все пальчики на ручках, потом на ножках, а потом переворачивает его и целует в попку.
– Сладкий мой! – шепчет она.
Укрыв его и попросив у Бога прощения за детские шалости, Лея идет в столовую, усталая от смеха и материнских забот.
– Эмма, сделай господам чаю! – кричит она в кухню.
Поправив платье, пригладив растрепанные волосы, Лея идет в кабинет, чтобы подать угощение мужу и его гостям. Сегодня пришли только мужчины, и все они старше ее мужа, гораздо старше. Они носят темные сюртуки до колен и белоснежные манишки. Многие в очках. Один из гостей – старик с густыми серебряными волосами до плеч, такой же серебряной бородой, усами и бровями. У него веселое, румяное лицо, на коротком, мясистом носу – очки в золотой оправе. Он носит ермолку и курит длинную фарфоровую трубку. Старик был бы очень похож на раввина, если бы говорил по-еврейски, а не по-немецки. Он профессор.
– Guten Abend, Herr Professor [12]12
Добрый вечер, господин профессор ( нем.).
[Закрыть], – здоровается Лея смущенно.
– Добрый вечер, доченька, добрый вечер! – отвечает профессор Бреслауэр, улыбаясь доброй детской улыбкой.
Затем Лея здоровается с остальными. У них родные, домашние лица, хоть они одеваются, как гои, бреют бороды и говорят по-немецки. К госпоже Карновской они обращаются с преувеличенным почтением.
– Guten Abend, gnädige Frau! [13]13
Добрый вечер, милостивая госпожа! ( нем.)
[Закрыть]– говорят они, неловко кланяясь. – Как поживаете?
Потом вынимают из кармана маленькие ермолки, надевают, чтобы произнести благословение перед едой, и тут же снимают. Благословляют они очень тихо, едва шевеля губами, только профессор Бреслауэр говорит громко, во весь голос. Так же громко он делает госпоже Карновской комплименты за домашний штрудель, который она подает к чаю.
– Гм… Да у нее талант, – хвалит он ее. – Настоящий еврейский штрудель, лет шестьдесят не пробовал ничего вкуснее. У вас не жена, а сокровище, герр Карновский.
Смущенные гости согласно кивают. Единственный, кто не уступает профессору Бреслауэру, это раввин доктор Шпайер. Поглаживая острую, как карандаш, бородку, он превозносит не только Леин штрудель, но и ее красоту.
– Почтенная Frau Karnowski, – говорит доктор Шпайер, – превосходит праведницу из Притч Соломона. О той сказано, что ее обаяние – ложь, а красота – пустое, только благочестие достойно хвалы. Однако Frau Karnowski обладает всеми достоинствами.
– Бесспорно, бесспорно, ее обаяние и красота – не ложь и не грех, они только подчеркивают ее моральные качества. Вот так-то, господа, – расцветает в улыбке профессор Бреслауэр. – Поосторожней, мой дорогой раввин, – грозит он пальцем. – Смотрите, расскажу вашей жене…
Гости улыбаются. После серьезного разговора о Торе они отдыхают за непринужденной беседой. Недоволен только хозяин, Довид Карновский. Хоть он тут моложе всех и его лицо светится энергией и жизнью, он не любит пустых разговоров. Другое дело – просвещение, наука. Он как раз рассказывал о редкой книге, которую нашел у букиниста Эфраима Вальдера на Драгонер-штрассе, и ему не нравится, что гости заболтались с женщиной.
– Так вот, господа, – перебивает он, – этот мидраш – уникальное издание…
Лея выходит. О мидраше ей нечего сказать. Кроме того, она знает: Довид не любит, когда она при посторонних сидит у него в кабинете. Она до сих пор не научилась хорошо говорить по-немецки, делает ошибки, вставляет еврейские словечки, вгоняя мужа в краску. Смущенная, она выходит из комнаты. От комплиментов она вдруг почувствовала себя, как служанка, которая сделала всю работу и теперь может отдыхать. В столовой горит свет, но по углам лежат густые тени, и в просторной комнате Лее становится грустно и одиноко, когда она садится на диван и начинает штопать чулки мужа.
Хоть она уже несколько лет живет в этом большом городе, она все так же одинока, как в первый год по приезде. Она до сих пор тоскует по дому, по родителям, подругам, по улочкам родного местечка по ту сторону границы, в котором она родилась и выросла. Муж хорошо обращается с ней. Он верен ей, он обеспечивает ее всем, чем надо. Но они редко бывают вместе. Днем он занят торговлей, вечером книгами или принимает гостей, с которыми ведет ученые беседы о Торе. А Лея ничего не понимает ни в Торе, ни в торговле. Соседи – чужие люди. Встретятся на лестнице, поздороваются, и все. Лея не знает, как спастись от одиночества. Только по праздникам они с мужем вместе ходят в синагогу. Он в цилиндре, она в праздничном платье и украшениях, они идут пешком, она опирается на его руку. По пути встречают знакомых, тоже наряженных, идущих важно, не спеша. Мужчины снимают цилиндры, женщины приветствуют друг друга кивком головы. Бывает, спросят, как дела, как здоровье, и разойдутся.
Хоть и веселая, дружелюбная, Лея никак не может сблизиться с этими дамами. Она не уверена ни в своем немецком, ни в своих манерах, чувствует себя чужой, робеет. Она не может привыкнуть к тому, как в синагоге читают молитвы: слова на святом языке звучат странно, будто их выговаривает не кантор, а христианский священник. Хор поет, доктор Шпайер произносит проповедь. Он говорит с деланным воодушевлением, жестикулирует, и это так не вяжется с его подтянутой фигурой и холодным взглядом. Раввин Шпайер уснащает свою речь цитатами из немецких философов и поэтов, украшает ее изречениями из святых еврейских книг. Женщины в восторге от проповедей доктора Шпайера.
– Божественно! – восклицают они. – Как вы считаете, Frau Karnowski?
– Да, конечно, конечно, – соглашается Лея, хоть она не поняла из всей проповеди ни слова. И в молитвеннике, переведенном на немецкий, она тоже понимает немного. Ничего еврейского в этой синагоге, молитвах, свитках Торы. Даже сам Бог кажется Лее чужим в этом разукрашенном гойском храме. Как ее мать там, дома, Лея хочет излить Всевышнему свое женское сердце, назвать Его отцом, но она не решается сделать это в роскошном дворце, больше похожем на банк, чем на дом Бога.
Довид Карновский очень доволен своей синагогой и ее прихожанами. Они хорошо его приняли. Время от времени ему выпадает честь вынуть свиток Торы из ковчега. Когда читают свиток, он водит по строчкам серебряной указкой. Вызванные к чтению пожимают ему руку, как положено по обычаю, после молитвы все желают ему доброй субботы. Довид очень горд. Когда-то его изгнали из Мелеца, а теперь просвещенные и богатые берлинские евреи оказывают ему такие почести. Он хочет, чтобы Лея тоже гордилась, но она не может этого оценить. С друзьями мужа она чувствует себя чужой и лишней. И еще более чужой и лишней она чувствует себя, когда они наносят визит доктору Шпайеру. Хоть он и реформистский [14]14
Реформизм – течение в иудаизме, стремящееся приспособить законы Торы к условиям современности.
[Закрыть]раввин, его супруга очень благочестива. Она не только молится три раза в день, но омывает руки и произносит благословение перед каждой чашкой кофе со сладкой булочкой. При этом она, как и ее муж, очень начитанна, помнит наизусть множество стихов. Она происходит из семьи потомственных франкфуртских раввинов и прекрасно знает Тору. Она бездетная, поэтому она никогда не говорит о детях, но, словно мужчина, любит уснащать свою речь цитатами из Писания. Еще она помнит родословные старейших еврейских семей не только Франкфурта и Берлина, но и всей Германии. Знает, кто от кого происходит, кто с кем породнился, кто чего стоит. Все ее гости – такие же уважаемые и знатные люди, как она сама. В основном это пожилые женщины, наряды и дети их уже не интересуют, но они охотно говорят о браках, приданом, подарках, родословных. Жена раввина Шпайера – царица в своем доме. Она не просто говорит, а вещает, то и дело цитируя отца или деда.
– Мой дед, великий франкфуртский раввин, как-то сказал в субботней проповеди… – сообщает она с гордостью.
А Лее Карновской нечего сказать о своих дедах, арендаторах из польских деревень. Однажды она попыталась вставить слово о сыне, но госпоже Шпайер не интересны разговоры о детях, лучше она расскажет про своих предков. Только на улице Лея Карновская переводит дух.
– Довид, милый, – просит она идущего рядом мужа, – пожалуйста, не бери меня больше на эти визиты.
– Ради Бога, говори по-немецки, – отвечает Довид.
Немецкий язык для него – это образование, свет, Моисей Мендельсон, мудрость еврейского народа. Язык, на котором говорит Лея, – это Мелец, тамошний раввин, хасиды, глупость и невежество. Довид боится, как бы этот язык не услышали на улице: еще, чего доброго, подумают, что он из тех, кто селится на Драгонер-штрассе.
Дома Карновский читает жене лекцию. Сколько раз он ей говорил, чтобы не забывала, кто она. Она больше не провинциалка из Мелеца, она – мадам Карновская, жена Довида Карновского, настоящего берлинца. Довид Карновский не может ходить в гости один, словно он холост или постоянно в ссоре с женой. Они будут ходить вместе, как принято у приличных людей. Она должна научиться вести себя в обществе, ей надо работать над собой, больше читать, как он, чтобы его не позорить. Главное, она должна выучить язык, усвоить грамматику. Чтобы как следует овладеть немецким, ей надо забыть жаргон, на котором говорят в Мелеце: он портит ей произношение. Пусть привыкает к новой жизни, как он, Довид. Никто не распознает в нем чужака. Лея слушает наставления мужа, и ей нечего ответить. Что она может сказать? Что ей одиноко?
Когда ей совсем плохо, она садится писать письма домой родителям, сестрам, подругам, брату, который живет в Америке. Всю душу, всю свою печаль изливает она в этих письмах на родном еврейском языке.
Довид не понимает, о чем можно столько писать. Правда, он тоже много пишет, но он пишет о делах, торговле, счетах за древесину или же, на древнееврейском языке, о просвещении и образовании. А о чем может писать жена, да еще в этот Мелец? Но он ничего не говорит. Лишь иногда из любопытства бросит взгляд на исписанный листок, усмехнется про себя над ошибками в древнееврейских словах да смуглой ладонью погладит Лею по гладким, будто шелковым волосам. А она прижмется к нему всем своим мягким, теплым телом.
– Довид, ты меня любишь? – спрашивает она. – Никого у меня нет, только ты и ребенок.
Ее любовь заставляет Карновского забыть обо всем: и о манерах, и о просвещении. Только об одном он не может забыть: о немецком языке, он говорит на нем даже самые нежные слова. Лея чувствует себя обиженной. Ласковые слова на чужом языке ей не по душе. Нет в них настоящей любви.
3
В магазине Соломона Бурака, недалеко от галицийско-польского квартала, шумно и многолюдно: толстые пожилые немки в огромных шляпах с цветами и лентами, прикрывающих высокие прически; худые, бледные жены рабочих с детьми на руках; светловолосые девушки в длинных цветастых платьях, с зонтиками. Женщины ходят по огромному залу, до потолка набитому всевозможными товарами: постельным бельем, ситцем, сукном и шелком, чулками и фартуками, атласными подвенечными платьями и фатами, ползунками для детей и саванами для покойников. Продавцы и продавщицы, нарядные, проворные, черноволосые и черноглазые, ловко и быстро обслуживают многочисленных покупателей, отмеряют, прикидывают, улыбаются, разглаживают материю, подсчитывают цену, пакуют товар.
– Следующая, дамы, следующая, пожалуйста, – подгоняют они женщин, стоящих в очереди.
За кассой сидит мадам Бурак, принимает деньги, умело отсчитывает сдачу пухлыми пальчиками в перстнях.
– Danke schön [15]15
Большое спасибо ( нем.).
[Закрыть], danke schön, – повторяет она, беспрестанно улыбаясь людям и деньгам.
Самый ловкий, быстрый и нарядный в магазине – хозяин Соломон Бурак. Худощавый, светловолосый, в щегольском клетчатом костюме английского сукна, на шее красный галстук, в кармане пиджака шелковый платочек, на указательном пальце правой руки перстень с печаткой. Бурак больше похож на немецкого комедианта или циркового артиста, чем на владельца магазина, расположенного по соседству с еврейским кварталом. И по-немецки он говорит, как коренной берлинец: у него сочный, свободный уличный язык. Но по быстрым, нервным движениям в нем сразу можно распознать еврея, и не немецкого, а выходца из Восточной Европы. Как вихрь носится он по огромному залу, рассекает толпу покупательниц, всюду успевает.
– Червонец туда, червонец сюда, – говорит он продавцам, – лишь бы дальше. Люблю, когда дело движется.
Это его принцип с тех пор, как он, совсем еще молодой, перебрался сюда из Мелеца и начал развозить товары по немецким деревням. Этого же принципа он придерживался тогда, когда открыл мануфактурную лавку в самом центре еврейского квартала, и остался верен этому принципу до сего дня, став владельцем крупного магазина. Ему нравится покупать, продавать и покупать снова. Он приобретает товар партиями, чем больше, тем лучше. Он скупает ткани, вышедшие из моды, скупает брак, скупает то, что осталось после банкротств и пожаров, всё, что дешево. А что недорого купил, то недорого продает. Он продает товар за наличные, расплачивается им по векселям, отпускает в кредит. Хоть он и выбрался из еврейского квартала и имеет в основном немецкую клиентуру, он, в отличие от большинства торговцев в этом районе, не скрывает, что он еврей. Его еврейское имя написано на вывеске большими буквами: Соломон Бурак. Он не пытается набирать в продавцы светловолосых немецких парней и девушек, чтобы покупатели не догадывались о его еврейском происхождении. Пусть лучше рядом будут его родственники и родственники жены, которых он приглашает из Мелеца. Им хорошо, и ему хорошо: он дает им заработок и при этом знает, что на них можно положиться, все-таки свои люди. Те, что помоложе, быстро перенимают язык и местные манеры, они работают в магазине. Те, что постарше, ездят собирать долги по кредитам.