Текст книги "Семья Карновских"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
– А ну, мальчики, хватит жевать! – вдруг прикрикнул он на сыновей. – Марш на кухню, помогите матери мыть посуду.
Ему нравилось командовать высокими и сильными парнями.
И Довид, и Лея, и доктор Карновский, и даже Тереза, понимавшая только одно слово из десяти, были поражены, когда взрослые молодые люди, которые работают и учатся, встали и пошли мыть тарелки. В Германии ничего подобного быть не могло. Они были в восторге от сыновей дяди Гарри.
Егор сидел, опустив глаза. Из кухни доносился смех, и он не сомневался, что смеются над ним. Он совсем растерялся, когда в дом вдруг вбежала единственная дочь дяди Гарри, опоздавшая к обеду.
Черноглазая и смуглая, как братья, но худенькая и быстрая, с черными локонами, которые разлетались в стороны при каждом ее движении, она принесла с собой веселье, озорство и смех. Дядя Гарри попытался изобразить рассерженного отца, но она не больно-то испугалась, а расцеловала его в щеки, оставив на них следы помады, и назвала разными смешными словами: lollipop, sweetheart [46]46
Сладенький, милый ( англ.).
[Закрыть]и какими-то еще.
– Счастье твое, что здесь люди, – сказал отец, – а то бы я тебе задал.
Девушка показала ему язычок и опять рассмеялась. Единственная дочь, украшение семьи, она пользовалась тем, что была отцовской любимицей. Она ничего не делала по дому, оставляя всю работу братьям. Она не мыла посуду, вставала позже всех, не являлась вовремя к обеду и позволяла себе любую шалость, на которую никто из братьев в жизни бы не решился. Достаточно было обнять отца, расцеловать, назвать каким-нибудь ласковым словом, и он прощал ей все. Озорными черными глазами она открыто посмотрела в лицо незнакомого кузена и протянула ему маленькую белую руку. Егор не знал, как вести себя с девушками. Он растерялся, его ладонь тут же вспотела. Он решил спасти положение галантностью. Егор вспомнил, как дядя Гуго ухаживал за тетей Ребеккой. Вскочив и вытянувшись по струнке, он услужливо подвинул девушке стул. Сыновья дяди Гарри рассмеялись, увидев, как Егор пытается ухаживать за их сестрой, и, что было самое ужасное, она тоже засмеялась вместе с ними.
– Я Этл, – представилась она без церемоний.
Егор совсем смутился. Он неуклюже положил ей еды на тарелку, налил девушке воды, но чем больше он старался делать все как надо, тем хуже получилось. Наливая воду, он пролил ее на скатерть. Парни зажимали рты, чтобы не прыснуть. Девушка, уверенная, что это ее красота привела кузена в замешательство, наслаждалась его растерянностью и собой, весело болтала и смеялась. А Егор не сомневался, что она смеется над ним и его неловкостью.
Он из кожи лез, чтобы выглядеть элегантным, но ничего не получалось, все валилось из рук. Он места себе не находил, мягкое сиденье стула казалось ему жестким и неудобным, словно было утыкано иголками. Ладони потели от волнения. Он боялся окончательно опозориться. Когда тетя Мильнер подала жареную курицу, он пришел в ужас, ведь он не умел ее есть, не знал, как отделить мясо от костей, как добавить густого коричневого соуса. Стоило поднять глаза, как взгляд натыкался на сыновей дяди Гарри. Как всегда, Егор попытался скрыть растерянность грубостью. Именно потому, что тетя Мильнер так настойчиво его угощала, он отказывался даже пробовать. Этл, уплетая за обе щеки, постаралась помочь матери:
– Почему ты ничего не ешь? Все ведь так вкусно.
– Слишком острая еда для меня. И, черт возьми, здесь так жарко, – пробормотал он в сторону.
– А мне так ничуть не жарко, – ответила Этл, облизывая губы кончиком розового язычка. Егору подумалось, что это ему она показала язык.
Карновские попытались вмешаться, когда Егор начал грубить. Сначала Лея стала уговаривать его поесть, потом Довид, потом отец с матерью. Но чем больше к нему приставали, тем больше он упрямился. Первым не выдержал дядя Гарри. Насмешливо глядя на Егора, он сказал, что думал:
– Боюсь, мы не приглянулись вашему мальчику. Ни наша страна, ни наша жизнь, ни мы сами. Не так ли, мистер немец?
Его слова и, главное, отчетливо прозвучавшая в них насмешка, дескать, можешь нас любить, можешь не любить, меня это мало волнует, окончательно добили Егора. Он уже настолько не владел собой, что даже обидел даму, за которой пытался ухаживать. Она решила свести все к шутке:
– Кто-кто, а я-то ему понравилась. Правда, Егор?
– Нет! – отрубил он.
– Почему? – искренне удивилась Этл.
– Не люблю черных, – ехидно сказал Егор.
Он перешел все границы. Тетя Мильнер попыталась спасти положение.
– Такой болезненный мальчик, – заботливо сказала она. – Совсем ничего не ест.
Она налила ему стакан воды и вытерла салфеткой вспотевший лоб. Тетя Мильнер надеялась, что так она замнет неловкость и за столом восстановится мир. Но ее слова оказались последней каплей. Егор больше всего на свете ненавидел, когда его называли болезненным мальчиком. Он с детства этого терпеть не мог, а тут чужая женщина, едва его увидев, заговорила о его слабом здоровье, к тому же при двух крепких парнях и девушке.
– Я здоровый, черт возьми, здоровый, понятно? – крикнул он и поднялся из-за стола. – И оставьте меня в покое. Все, чего я хочу, это чтобы от меня отстали…
Лея, Довид, дядя Гарри, тетя Мильнер, Этл – все, кроме парней, которые продолжали невозмутимо жевать, бросились успокаивать Егора. Тереза покраснела до корней волос.
– Егор, Егорхен! – кричала она.
Доктор Карновский взял сына за руку и вывел из комнаты.
– Ноги моей больше не будет в этом доме, – тихо прошепелявил Егор. – Они смеются надо мной…
У него уже несколько месяцев не было нарушений речи. Доктор Карновский испугался:
– Хорошо, хорошо, мы сюда больше не придем. Только успокойся, сынок, пожалуйста, успокойся.
На улице ярко светило солнце, но у доктора Карновского было темно в глазах. Он рвался в эту страну ради сына, и все началось так неудачно. Карновский, хоть и не был суеверен, увидел в этом дурной знак.
35
Соломон Бурак не сдержал слова, что, пока он будет президентом синагоги «Шаарей-Цедек», мистер Пицелес будет ее шамесом.
Когда немчики бунтовали против венгерского шамеса, он за него заступался. В их презрении к мистеру Пицелесу он ощущал презрение ко всем таким, как он, Соломон Бурак. Но однажды субботним утром в синагоге неожиданно появился Довид Карновский с Ораниенбургер-штрассе. Он держал под мышкой старый мешок с талесом. Этот бархатный мешок был у него со свадьбы, Лея вышила на нем его имя, имя его отца, год рождения и щит Довида. Едва увидев Карновского, Соломон Бурак почуял неладное.
На секунду он растерялся. Еще там, в Берлине, при виде образованного и спесивого Довида Карновского он чувствовал себя не в своей тарелке. Соломон прекрасно помнил, как этот надутый индюк воротил от него нос. И еще лучше помнил, как пришел к нему сватать дочь за его сына, а Карновский сказал ему в лицо, что не считает его достойным. С тех пор прошли годы, но такие обиды не забываются. Соломон притворился, что сильно занят, засуетился, стал давать мистеру Пицелесу приказы, в которых не было никакой нужды, лишь бы не встретиться взглядом с новым прихожанином.
Однако растерянность быстро прошла. Соломон взял себя в руки. Он никогда не робел перед немчиками, а Карновский и немчиком-то только прикидывался. Наблюдая из угла, как Карновский, сильно поседевший, сутулый, озирается по сторонам, Бурак почувствовал себя крепче и моложе своих лет. «Ничего, есть Бог на свете, – подумал он, хотя никогда в этом и не сомневался. – Есть Бог, который все видит, все слышит и каждому воздает по заслугам».
Соломон Бурак встряхнул головой, провел ладонью по свежему, гладко выбритому лицу и, выпятив грудь, хозяйским шагом направился через синагогу. Шамес следовал за ним. На секунду у Соломона мелькнула мысль, что он, пожалуй, и не посмотрит на Карновского, сделает вид, что его не заметил. Карновский не признал его тогда, он не признает его теперь. Однако тут же решил, что лучше будет показать: Соломон Бурак нимало не зазнался и рад приветствовать Карновского в своей синагоге. В своем положении Соломон мог проявить снисходительность.
– Здравствуйте, земляк, – громко сказал он, подавая руку. – Как поживает Лееле?
В Берлине Соломону приходилось разговаривать с Карновским по-немецки, но сейчас он заговорил на родном еврейском языке, чтобы показать Карновскому, что считает его своим, земляком из Мелеца, нравится это ему или нет. И сразу спросил о жене, чтобы Карновский не подумал, что он, Соломон Бурак, благоговеет перед ним, а знал, что он согласен иметь с ним дело только из-за того, что он муж Леи, ведь Бураки всегда считали ее близким человеком. И потом, если Карновский вдруг опять попытается сделать вид, что Бурака не знает и знать не хочет, так у него не получится. Он из Мелеца, муж Леи, а Соломон Бурак теперь не из тех, кого можно в упор не замечать. Но Довид Карновский не только узнал земляка, а даже обрадовался.
– Герр Бурак! – воскликнул он, обеими, руками пожимая ладонь Соломона. – Здравствуйте, реб Шлойме!
Соломону было приятно, что его назвали домашним именем, к тому же с добавлением «реб». На секунду в нем появилось подозрение, что Карновский не иначе как попал в беду и пришел за помощью. Но глаза Довида, черные и такие же блестящие, как много лет назад, светились искренней радостью. Горячая, смуглая рука крепко пожимала пальцы Соломона, и он отбросил дурные мысли. Лед на сердце растаял. Довид Карновский опустил глаза.
– Гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда сойдутся, – процитировал он Талмуд, хотя раньше никогда этого не делал в разговоре с невеждой. – Надеюсь, реб Шлойме, вы на меня зла не держите.
Этого хватило, чтобы Бурак вмиг забыл все прежние обиды. Неприязнь, отчужденность и подозрения окончательно испарились. Соломон не был злопамятен, к тому же по седым волосам и морщинам на лице Карновского было видно, что он хлебнул сполна, с лихвой расплатился за грехи уже на этом свете. Соломон еще раз крепко пожал руку Карновского, дескать, что было, то прошло, к чему старое вспоминать?
– О чем вы, реб Довид? – улыбнулся он. – Скажите-ка лучше, как имя вашего отца, чтоб вызвать вас к Торе.
Карновский не понял, к чему это.
– Я президент синагоги, – объяснил Бурак не без гордости. – Хочу, чтоб вас вызвали шестым.
В его сердце не осталось ни капли обиды на человека, который когда-то его оскорбил. Его правила были просты: червонец туда, червонец сюда, лишь бы дело шло – в торговле, надо жить и людям помогать – в отношениях с людьми, а искренняя радость Карновского совсем его подкупила.
Впервые явившись в синагогу «Шаарей-Цедек», Карновский повел себя не так, как остальные прихожане. Первым делом он благословил Бога, за то что Он спас его и его семью из рук убийц. Потом, едва закончилась молитва, во весь голос принялся рассказывать о том, как за океаном амалекитяне уничтожают народ Израиля. Неподвижное лицо доктора Шпайера совсем окаменело, когда он услышал речь старого друга. Он только что закончил проповедь, полную пафоса и красивых слов, и ему очень не хотелось слушать о чем-либо грустном. К тому же он вообще избегал разговоров на эту тему, как избегают разговоров о физических мучениях, которые довелось испытать лично. Никто в синагоге не говорил об этом открыто.
– Слова мудрых спокойны, дорогой герр Карновский, – перебил он, поглаживая острую бородку. – Зачем об этом говорить, да еще в субботу?
– Я не о торговле говорю, ребе Шпайер, – возразил Довид, – а о спасении жизни, а это можно даже в Йом-Кипур, который выпал на субботу.
И он с еще большим жаром заговорил о том, что прежде всего надо спасти старого Эфраима Вальдера и его книги.
– Все вы знаете, кто такой ребе Вальдер. Нужно во что бы то ни стало спасти мудреца от рук убийц.
Доктор Шпайер не разделял его чувств.
– Это очень хорошо с вашей стороны, герр Карновский, очень благородно, но Вальдер там не единственный. В Германии осталось множество ученых, в том числе и гораздо более великих, чем он, но мы не в состоянии им помочь.
– Неправда, – горячился Карновский. – Эфраим Вальдер – один такой, ему нет равных.
Последние слова особенно не понравились доктору Шпайеру. Они принижали его ученость перед всей синагогой. Однако он, как всегда, не стал отвечать грубостью на грубость, а попытался свести спор к шутке:
– Дорогой Карновский, что вы так кипятитесь? Сегодня же суббота, а по субботам ничего кипятить нельзя.
Прихожане засмеялись, но Довид Карновский не дал заговорить себе зубы.
– Вы шутите, ребе Шпайер, а там злодеи мучают мудреца, старого человека! – воскликнул он.
Увидев, что шутками с упрямцем Карновским не сладишь, доктор Шпайер пошел другим путем.
– Слово дорого, а молчание дороже вдвое, – привел он цитату из Талмуда. – Мудрый должен понимать, когда лучше молчать. Особенно в святом месте.
Карновский ничуть не смутился. На любую цитату доктора Шпайера он мог привести десять.
– Царь Соломон сказал: «Бывает время молчать и время говорить», – ответил он громко. – Сейчас время говорить, даже кричать, ребе Шпайер.
Доктор Шпайер не нашелся что ответить. Поняв, что с помощью Торы ему не одолеть упрямого Карновского, он попытался взять его политикой.
– Так или иначе, уважаемый герр Карновский, – сказал он тихо, – все это должно оставаться между нами. Посторонним незачем этого знать.
Доктор Шпайер хотел убить двух зайцев. Во-первых, показать прихожанам, что это их личное несчастье, их беда, и нечего рассказывать о ней таким, как, например, венгерский шамес. Во-вторых, он хотел перетянуть Карновского на свою сторону: он образованный человек, прекрасно говорит по-немецки, долго жил в Германии, значит, хоть и не совсем, но почти свой. А если так, пусть соблюдает местный обычай молчать о прошлой жизни «там», как в семье молчат о пережитом позоре.
Довид Карновский, однако, ему не внял.
– Мы все здесь евреи, – сказал он резко, – хоть из Франкфурта, хоть из Тарнополя, не важно. Нам нечего скрывать друг от друга, ребе Шпайер.
Он так же решительно наступал на раввина синагоги «Шаарей-Цедек», как когда-то, в молодости, на раввина города Мелеца, когда тот плохо отозвался о Мендельсоне. Доктор Шпайер увидел, что терпит поражение, и поспешил уйти. Его сторонники ушли следом за ним. Соломон Бурак на радостях крепко обнял Довида Карновского:
– Чтоб вы были здоровы, реб Довид! Хорошо вы им показали…
И, махнув рукой на все дела, тут же пригласил Карновского к себе домой на кидуш. Довид отказался. Он был поражен, как легко Соломон его простил, но сам не мог забыть обиду, которую когда-то ему нанес. Довид Карновский не забывал с такой легкостью ни чужих грехов, ни своих. Ему не хватало мужества пойти домой к Шлойме Бураку. Он не мог посмотреть в глаза его жене, с которой даже не здоровался, когда она навещала Лею, и тем более дочери, которую не захотел видеть своей невесткой.
– Реб Шлойме, не сегодня, – попросил он. – Не могу я показаться вашим на глаза.
Соломон Бурак не стал слушать.
– Реб Довид, не сомневайтесь, Ита будет счастлива вас видеть.
Довид Карновский испробовал другую отговорку:
– Лея будет беспокоиться, если я не приду вовремя. Новая страна все-таки…
Но Соломон знал, что делать. Он пошлет шамеса, и тот скажет, что Довид зашел к Буракам. Да что он несет, какого шамеса? Он сам пойдет к Лее. Пусть Карновский только скажет, где они поселились, и они оба пойдут, причем прямо сейчас! Соломон так разошелся, что на секунду даже забыл о субботе. Он уже готов был бежать на угол, где оставил машину, чтобы отвезти Довида, но вовремя опомнился.
Как когда-то, на том берегу, Лея Карновская и Ита Бурак снова бросились друг другу в объятия, расплакались, а потом рассмеялись, как девушки, снова обнялись, расцеловались и всё говорили и говорили. Как когда-то, Ита поставила на стол угощение: варенье, душистый хлеб, штрудель, маковые коржики. А Соломон без устали наливал сливовицу, пасхальную сливовицу, которую пил целый год.
– Давайте, реб Довид, выпьем за то, чтоб весь наш народ был спасен, а враги уничтожены, – говорил он, перед каждым стаканчиком пожимая Карновскому руку. – Выпьем, реб Довид! Будьте как дома.
Довид Карновский не мог быть как дома, хоть и пытался. Он не мог забыть, как обидел этих людей. Больше всего он старался не встречаться взглядом с дочерью Соломона. Она подносила ему угощение, расспрашивала о его жизни, даже о сыне. Довид Карновский не знал, куда спрятать глаза.
– Спасибо, фрау, – бормотал он смущенно, будто хотел благодарностью искупить свою вину, – не беспокойтесь, прошу вас.
Женщины болтали, макая пряники в сладкую водку, и вдруг разрыдались, как на свадьбе.
– Какая же я старая, Лееле, – плакала Ита, глядя на подругу. Она видела на ее лице собственный возраст.
– Годы идут, Ителе, – отвечала Лея, вытирая глаза.
Соломон терпеть не мог женских слез.
– Что это за Тише-Бов [47]47
Пост в память о разрушении Храма, день скорби.
[Закрыть]в субботу? – прикрикнул он. – Давайте-ка лучше выпьем за то, чтобы все евреи радовались и веселились.
Увидев, что бутылка почти пуста, Ита забеспокоилась.
– Шлоймеле, ты ведь уже не молодой, – напомнила она. – Что-то ты сегодня разошелся. Смотри, как бы тебе плохо не стало.
– Я никогда не был так молод, как в последние годы! – похвалился Соломон. – Чем старше становлюсь, тем моложе себя чувствую. Запросто мог бы ходить с чемоданами, столько сил в руках…
– Прикуси язык! – перебила Ита. – Пусть наши враги торгуют вразнос. Ты свое отходил.
– Да я и не собираюсь, это я так, для примера, – успокоил жену Соломон.
– Лучше даже не говори такого.
Но Соломон не хотел молчать. Чем меньше сливовицы оставалось в бутылке, тем разговорчивее он становился. Под хмельком он начал высказывать все, что было на душе:
– Реб Довид, у меня праздник сегодня. Сам Довид Карновский снизошел до меня, явился в гости к Шлойме Бураку. Настоящий праздник.
Ита испугалась, как бы Шлойме не заварил кашу, и попыталась его остановить:
– Шлоймеле, не расходись. Пойди лучше приляг.
– Ита, дай мне сказать, – не послушался Соломон. – Я должен сказать.
И он высказал все, что думал о давних обидах и спеси Довида Карновского. Он вспомнил, как пришел к нему сватать дочь, а Карновский его унизил. Рут выбежала из комнаты, Ита ладонью зажала мужу рот.
– Шлоймеле, перестань! – закричала она. – Замолчи сейчас же! Реб Довид, не слушайте его, он сам не понимает, что несет.
– Пусть говорит, фрау Бурак, так будет лучше, – сказал Довид.
Он хотел выслушать все до конца. Чем больше Соломон говорил, тем легче становилось Карновскому.
– Да, да, реб Шлойме, – повторял он, – все так.
Излив душу, Соломон опять развеселился:
– Я человек простой, говорю, что думаю. Не мог не высказаться, реб Довид. Зато теперь на душе легко.
– И мне тоже, реб Шлойме. Теперь смогу смотреть вам в глаза.
Тем же вечером Соломон Бурак пошел к мяснику Райхеру, созвал совет общины и заявил, что отныне Довид Карновский станет главным шамесом синагоги «Шаарей-Цедек», а мистер Пицелес будет выполнять работу сторожа Вальтера. Члены совета были недовольны. Мало им было венгерского шамеса, теперь им придется терпеть еще одного чужака, который так неуважительно обошелся с доктором Шпайером и прочими прихожанами. Есть и другие желающие занять это место, уважаемые люди, некоторые даже с титулами. И увольнять сторожа Вальтера им тоже не хотелось, он был им ближе, чем мистер Пицелес.
– Это слишком, уважаемый герр Бурак, – твердили они. – Надо во всем соблюдать меру.
Но Соломон Бурак не поддался.
– Положитесь на меня, – сказал он немчикам. – Я знаю, что делаю. Червонец туда, червонец сюда, надо жить и людям помогать.
Так Довид Карновский стал шамесом синагоги «Шаарей-Цедек».
Лея расплакалась, когда Довид рассказал ей, что теперь он шамес в синагоге Шлойме Бурака. Ей-то ничего, она всегда хорошо относилась к Шлоймеле, даже хотела с ним породнится. Но ей было больно за Довида: он, ученый человек, на старости лет стал шамесом, да еще в синагоге, где заправляет Бурак.
– До чего мы дожили, Довид, – вытирала она слезы.
Довид Карновский не дал ей плакать.
– Радоваться надо, – сказал он, – Бога благодарить каждую минуту, за то что Он спас нас от убийц и привел сюда.
– Мне за тебя обидно, Довид, не за себя, – ответила Лея.
– Пусть это будет в искупление моих грехов, – смиренно сказал Довид. – За обиду, которую я нанес реб Шлоймеле, за мою гордыню, за то, что по глупости много лет идолам служил.
Лея не узнавала мужа. За всю жизнь ни разу не было, чтобы он в чем-нибудь раскаивался.
36
Как новые ботинки, которые кому-то оказываются впору и доставляют радость, а кому-то жмут, трут и приносят такие мучения, что хочется поскорее их снять и надеть старые, стоптанные, но привычные, так и новая страна.
Старшие в семье Карновских быстрее приспособились к новой жизни. Довиду пришлось на старости лет стать шамесом, платили ему мало, но Лея не была так счастлива даже в лучшие времена, когда они жили на Ораниенбургер-штрассе в богатстве и почете. После многолетнего одиночества в Берлине, к которому она так и не смогла привыкнуть, Лея снова жила полной жизнью. Она быстро познакомилась со всеми еврейскими женщинами, жившими по соседству. В основном они были из Великой Польши, Лея сразу распознавала их по выговору. Она не крутила носом, как другие из Германии, когда соседки пытались завязать разговор о том, что творится за океаном. Наоборот, она охотно поддерживала беседу и была благодарна за советы, как лучше устроиться в Америке. Соседки сразу увидели в ней своего человека и полюбили ее, как и она их. В Берлине она дрожала от страха, когда ей приходилось беседовать с дамами в синагоге, а теперь опять могла свободно говорить на родном языке, как в Мелеце, без боязни сделать ошибку или сказать какую-нибудь глупость. Она снова могла посадить на колени чужого ребенка и ласкать его сколько душе угодно, молодые матери были этому только рады. От соседок Лея быстро нахваталась американских словечек. Она перезнакомилась со всеми мясниками, рыбниками, пекарями и бакалейщиками на улице, их речь и манеры были ей известны и близки. Они прекрасно понимали друг друга. Встречала она и земляков, их здесь оказалось больше, чем в самом Мелеце. Они жили повсюду: в Бруклине и Бронксе, на берегах Ист-Ривер и Гудзона. Лея всегда радовалась встречам с земляками. Они знали, что она дочь Лейба Мильнера, а она узнавала их. Английский язык был ей не нужен. На родном еврейском она всегда могла расспросить, как проехать и как пройти. Снова появилась связь с домом, Лея узнавала новости из Мелеца, получала и передавала приветы, нередко навещала брата Хаскла, которого здесь называли Гарри. Хоть он и был постоянно занят строительством или закупкой и расчисткой участков, он всегда был рад сестре и возил ее по городу на машине, забитой инструментом и банками с краской. При этом он не уставал расхваливать Нью-Йорк и дома, которые в нем построил:
– Ничего городишко, а, Лееши?
Иногда на новой машине приезжали Соломон и Ита Бурак и увозили Лею к себе, когда у них были на обед клецки и рыбный бульон. Только одно мешало счастью Леи: с ней не было дочери. Даже любимая домашняя еда не лезла в рот, когда она вспоминала Ребекку, глупую девочку, которая из-за своего музыканта не захотела поехать с родителями.
Довид Карновский тоже нашел занятие по душе. Когда было свободное время, он заходил в какую-нибудь синагогу или ешиву, где можно было поучить Талмуд. Как Лея сдружилась с женщинами, так он сдружился с местными знатоками Торы, раввинами и преподавателями семинарий. Они заводили споры, показывали друг другу свою ученость. Лея мечтала вывезти из Германии Ребекку с ее детьми, а Довид так же мечтал вывезти Эфраима Вальдера с его книгами и рукописями.
– Евреи, сокровища гибнут! – без устали повторял он знакомым ученым и просветителям. – Мудрец Израиля погибает от рук злодеев.
Молодым Карновским оказалось не так легко прижиться в новой стране.
Приехав и найдя жилье в западной части города, они навестили всех родственников и знакомых, а дальше потянулись унылые, серые будни. Праздник кончился. Чужой город вползал в окна и двери их тесного жилища. Карновские не могли привыкнуть к постоянному шуму. После тихого Грюнвальда их слух был особенно чувствителен к звуку проезжавших автомобилей, сигналам клаксонов и скрипу тормозов. Еще ужаснее были вопли детей на улице, скрежет роликовых коньков, на которых они катались по тротуарам, и стук мячей. Вечером детей загоняли домой, но тут из всех окон начинали греметь радиоприемники. Пламенные речи политиков, слащавая реклама, джаз, хохот комических актеров, пророчества всевозможных проповедников, призывавших вернуться к Богу и Его заповедям, репортажи с боксерских и бейсбольных матчей, заглушая друг друга, неслись изо всех окон и дверей. Тереза постоянно страдала от головной боли. Она не знала, куда деваться от непрерывного шума и тесноты нового жилья.
Перед отъездом доктор Карновский говорил ей, что не надо брать с собой так много вещей, но она не послушалась. С детства привыкшая хранить старое барахло, приученная бережливой матерью, что любая тряпка может пригодиться в хозяйстве, она не смогла с ними расстаться. Каждая вещь была ей дорога. Она не смогла оставить мебель, старинную резную мебель, стоившую целое состояние. Всегда послушная Тереза, на этот раз не согласилась с мужем, что надо выбросить «этот хлам», как он говорил. Рука не поднялась. Тайком они сумела упаковать все. Она привезла с собой фарфоровую и стеклянную посуду, ковры, белье, мебель, старые платья, давно вышедшие из моды, – все, что удалось приобрести в благополучные времена. За перевоз было заплачено немало, а теперь эти вещи не только ничего не стоили, так еще и заполнили всю квартиру. Тереза целый день была занята тем, что стирала с них пыль.
Медицинские инструменты и оборудование доктора Карновского тоже занимали полквартиры. Когда он продал клинику, он забрал оттуда, что смог: рентгеновские аппараты, осциллографы, лампы для освещения операционной, не говоря уже о скальпелях, ланцетах и зажимах. Доктор Карновский очень надеялся, что инструменты снова ему понадобятся, но пока они только загромождали дом и нагоняли своим видом тоску, как вещи, оставшиеся после покойника. Сколько их ни протирали, на них всегда лежал тонкий слой пыли. Терезе становилось грустно каждый раз, когда она видела их холодный блеск.
Ее пугали незнакомые улицы и чужой язык. Тереза была уверена, что никогда не сможет ни изучить город, ни овладеть английским языком, быстрым и невнятным. Даже кирха, в которую она заходила по дороге за покупками, чтобы в одиночестве преклонить колени и помолиться, была чужой и неуютной. Служба на английском языке была пресной и бессмысленной, Тереза сомневалась, что Богу угодны такие непонятные молитвы. Забрав корзинку для покупок, она покидала кирху с тяжелым сердцем. С еще более тяжелым сердцем она вынимала из кошелька доллары. Питаться приходилось скудно, деньги, вырученные за имущество, таяли на глазах. Тереза дрожащей рукой доставала зеленые бумажки и долго мяла пальцами каждый банкнот, прежде чем отдать быстрому и небрежному продавцу. Тереза никак не могла привыкнуть к небрежности, с которой продавцы считали деньги и бросали товар на весы. Она не понимала небрежности и расточительности хозяек, которые запросто покупали продукты огромными пакетами и спокойно выкидывали на помойку хорошие вещи: одежду, обувь и даже мебель. Она все время экономила и считала. Тереза не могла допустить, чтобы лампочка в комнате горела лишнюю минуту, сама стирала белье, чтобы не тратиться на прачечную, ходила дома без чулок, без конца штопала и ставила заплаты. Но сколько она ни экономила, доллары испарялись из кошелька. Робко опустив глаза, она просила у мужа денег на неделю, словно была виновата в том, что семья должна есть.
– Георг, прости, мне опять надо денег, – вздыхала она. – Ты не будешь сердиться?
– Милая, да ты что? – улыбался Георг и выдавал ей порцию денег и ласки.
Его тоже угнетали теснота, уличный шум и особенно бесполезное медицинское оборудование. Протирая инструменты, в том числе и любимый скальпель, который когда-то принес ему славу, он чувствовал такую тоску по работе, что сердце начинало болеть. Он страдал от вынужденного безделья. Но доктор Карновский гнал от себя печаль и дурное настроение. Кроме кое-каких вещей, он привез из Германии тамошнюю мудрость: деньги потерять – ничего не потерять, мужество потерять – все потерять, и изо всех сил стремился сохранить присутствие духа. Он старался почаще уходить из дома, чтобы не вдыхать запаха нафталина и не видеть бесполезных инструментов.
В Германии Георг любил зайти в кафе, посидеть, покурить, поболтать со знакомыми, но в «Старом Берлине» появлялся редко. Его там прекрасно помнили, узнавали, обращались к нему «герр доктор», и все же он избегал это заведение. Посетители «Старого Берлина» жили воспоминаниями о покинутой родине и безвозвратно ушедших временах, жаловались на одиночество в чужой стране, по тысяче раз рассказывали друг другу об утраченном богатстве и почете и о том, как «там» было хорошо и какой «там» был порядок.
– Erinnem Sie sich, Herr Doktor [48]48
Вспомните, господин доктор ( нем.).
[Закрыть], – с тоской говорили они Карновскому.
Доктор Карновский не хотел вспоминать прошлое. Он сразу понял этот огромный, каменный город, свободный, но суровый. Здесь нужны немалые силы, чтобы проложить себе дорогу, силы и мужество. И он делал все, чтобы его покорить.
Ранним утром, встав с постели и наскоро перекусив, он выходил на улицу. Он решительно шагал вдоль Гудзона. Зеленел лес на противоположном холмистом берегу. Карновский выветривал из себя запахи пыли, постельного белья и нафталина, а вместе с ними тоску и сомнения. Он гулял здесь каждый день, но все не мог привыкнуть к доброте новой земли, где можно идти с высоко поднятой головой, даже если волосы черного цвета. Он часто приезжал на берег океана, там ему нравилось еще больше. В Германии его особенно угнетало то, что ему было запрещено ездить купаться на Ванзее. До запрета бодрящее, освежающее купание было для него величайшим удовольствием, и теперь он наверстывал упущенное. Он любил позагорать, сделать несколько гимнастических упражнений, поплавать и покувыркаться в воде. Лежа на горячем песке, выкапывая ракушки, вдыхая запахи солнца, воды, рыбы и водорослей, он чувствовал себя молодым, здоровым и сильным. Волны мерно бились о берег, выбрасывая просмоленные куски дерева, мусор с кораблей, мелких серебристых рыбок, крабов и моллюсков. Карновский с мальчишеским любопытством разжимал створки ракушек и смотрел на слизистые, белые, бесформенные, но живые тельца морских существ. Он чувствовал сильнейшую жажду жизни, когда рассматривал эти комочки слизи – предков всего живого на Земле. Набравшись сил и нагуляв аппетит, он иногда заглядывал к дяде Гарри и с удовольствием ел все, что подавала на стол тетя Ройза. А она радовалась, что он так хорошо ест, ей всегда нравилось, когда люди едят и не заставляют себя упрашивать. А ее дочери Этл нравилось, что он такой свежий и загорелый и что от него пахнет солнцем, ветром и морем. Они часто ходили на пляж вместе, бегали и плавали наперегонки. В озорстве Георг ничуть не уступал кузине.