Текст книги "Семья Карновских"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Пролетариат замучен безработицей, люди устали ждать неизвестно чего и жить на пособие. Они требуют конкретных действий от правительства, депутатов и партийных лидеров. Эльза взывает к разуму, приводит доказательства, ссылается на книги по экономике, но ее не хотят слушать.
– Одни слова! – говорят самые недовольные и нетерпеливые. – Мы устали от слов, нам нужен хлеб, нужна работа.
Эльзе Ландау нечего на это ответить. Она видит, что надвигается большая беда, а партийные лидеры не хотят этого понять, им некогда встречаться с народом, они заняты своими делами. В провинциальных городах она заходит к рабочим домой, ест с ними за одним столом, беседует с их женами, видит их нужду и, главное, апатию. Она предупреждает товарищей о надвигающейся опасности.
– Слишком пессимистично, товарищ Эльза, – отмахиваются они.
Но ей лучше знать. Невеселые мысли приходят ей в голову по ночам, когда она лежит в номере провинциальной гостиницы и не может уснуть. Когда она выступает перед рабочими, приходит на их праздники или спортивные соревнования, слушает их оркестры, которые играют в ее честь, она забывается, ей кажется, что все хорошо. Но потом она остается одна в захолустной гостинице, которые все на одно лицо: одинаковая мебель, одинаковые гравюры с замками и рыцарями, широкие кровати и тяжелые шторы. На Эльзу нападают отчаяние и страх.
Ей одиноко. Стройное тело утопает в перинах на огромной двуспальной кровати. Сквозь стены доносятся приглушенные голоса, смех и шепот влюбленных парочек. Эльза чувствует, что она никому не нужна, но гонит от себя грустные мысли. Какое ей дело до влюбленных за стеной, ей, борцу за счастье народа? Но тоска не уходит. Ей вспоминаются отцовские слова: «Эльза, ты пожалеешь, но будет поздно».
Отец не раз ее предупреждал, а она смеялась. Но теперь его слова кажутся не такими уж смешными. Она вспоминает другого близкого человека, Георга Карновского. Вспоминает гостиницу в городе на берегу Одера. Комната была очень похожа на эту, в ней даже висели точно такие же гравюры. Но там она была не одна. С ней был Георг, он уезжал на фронт. Как давно это было! Но она прекрасно помнит ту ночь. Он любил ее, и она впервые в жизни почувствовала любовь. Но она отказала ему, променяла его на партийную работу, борьбу и, главное, на славу. Эльза не обманывает себя. При всем ее идеализме важнее всего была слава, желание доказать мужчинам, что она ни в чем им не уступает, а может, даже их превосходит. Она добилась своего. Она знаменита, мужчины ею восхищаются. Пресса подхватывает каждое ее слово, с ней считаются даже враги. Женщины завидуют и говорят, что она должна собой гордиться.
Но она несчастна. На работе она отвлекается, но стоит остаться одной, особенно ночью, как в ней просыпается женская слабость. Она думает о семье, покое, уюте и любви. Она не может забыть Георга. У него семья, жена и ребенок. Она не видела его уже несколько лет, но все знает о нем. Он стал известным врачом. А ведь они могли бы быть вместе. Пусть ей пришлось бы подчиниться мужу, зато она не была бы одна.
Откуда-то прилетает детский плач и сонный голос матери. Эльза прислушивается. Она завидует этой женщине, баюкающей ребенка. Отец твердил, что женщина должна выйти замуж, рожать детей. Она смеялась над ним, а теперь знает, что он гораздо лучше нее понимал женскую душу. Она приходит домой к рабочим и видит, что их жены живут полноценной жизнью. У них есть семья и дети. Бывает, к Эльзе подбежит толстенький, румяный малыш, заберется на колени, пухлыми ручками обнимет за шею. Чего стоят споры, борьба, речи и аплодисменты, за которые она отдала молодость, любовь и материнское счастье?
Она сама от них отказалась. После Георга были другие, добивались ее любви, но она всех отвергла, не захотела бросить партийную работу, поработить себя. А теперь свобода превратилась в обузу. Она знает, что уже не молода. Тело по-прежнему стройное и гибкое, мужчины все еще говорят ей комплименты, но что толку себя обманывать? Она стала быстро уставать, раньше такого не было. Она понимает: возраст дает о себе знать. Часто болит голова. Это начало увядания.
Отбросив одеяло, она рассматривает свое тело. Ей жаль себя, жаль юности, которая прошла без нежности и любви. Ее тело никогда не познает материнского счастья, ребенок никогда не прильнет к ее груди. Не успеет она оглянуться, как наступит старость. А жизнь старой одинокой женщины бессмысленна и пуста.
Эльза принимает успокоительное, но таблетка не помогает. Тяжелые мысли не уходят, ей не уснуть. Мягкая кровать кажется жесткой, как бы она ни пристроила голову на пуховой подушке, ей неудобно. Комната полна тихих ночных звуков. На улице смеются, это пара прощается под окнами гостиницы, но все не может расстаться. Издалека доносится пьяное пение, потом детский плач. Городские часы звонко отбивают каждый час, полчаса, четверть часа, эхо тоскливо повторяет за ними. Эльзе страшно, ее терзают дурные предчувствия, неумолимо надвигается что-то ужасное. Она зарывается, лицом в подушку и плачет. А часы угрожающе бьют в ночи.
27
Напряженное ожидание, надежда и страх одновременно захватили столицу. На улицах и площадях хозяйничали люди в тяжелых сапогах.
Они были повсюду. Они шагали, разъезжали на автомобилях и мотоциклах, несли горящие факелы, играли в уличных оркестрах и, гремя каблуками, маршировали, маршировали и маршировали.
Грохот сапог будоражил кровь. Никто не знал, что принесут новые хозяева: счастье или беду, удачу или разочарование. Но все были напряжены и взволнованы, будто всё поставлено на карту или совершается что-то запрещенное, и никто не знает, чем кончится дело: то ли постигнет кара, то ли сойдет с рук. Что-то изменилось. Было по-праздничному радостно, беспокойно, весело и страшно.
Снова звучала военная музыка, как в старые добрые времена. Снова стучали сапоги. Вернулись знамена, факелы, салюты, парады и торжественные речи. Особенно громко сапоги стучали в Западном Берлине, по Курфюрстендам, где жили и держали магазины, бюро и кабинеты черноволосые и черноглазые коммерсанты, профессора, директора театров, адвокаты, врачи и банкиры. Люди в сапогах маршировали мимо банков и шикарных магазинов и во всю глотку распевали, как сверкнет сталь и польется еврейская кровь, чтобы черноволосым было хорошо слышно.
Им было слышно, черноволосым банкирам, коммерсантам, врачам и адвокатам. Было слышно и смуглым художникам, журналистам и торговым агентам, которые, как всегда, сидели в ресторанчиках с газетой и чашкой кофе. Им было неловко, беспокойно и неуютно, но не слишком страшно. Подумаешь, два-три неприятных слова в глупой песне. Умные люди не должны воспринимать это всерьез. Так же относились к происходящему и торговцы на Фридрих-штрассе и Александер-плац.
Торговля шла даже лучше, чем раньше. На улицах царило легкомысленное, праздничное настроение, люди охотно тратили деньги, отбросив расчеты и бережливость. Официанты подавали кофе, яблочные пироги и газеты черноволосым посетителям, по-прежнему обращаясь к ним «доктор» и не задумываясь, есть у клиента докторское звание или нет. Никто не верил, что все изменится. Никто не хотел верить. Каждый думал, что если и случится что-нибудь плохое, то уж точно не с ним.
Рудольф Мозер, владелец самой влиятельной газеты в стране, каждый день ездил на машине в издательство и продолжал делать свою работу. Ему неприятно было слышать песни о еврейской крови, но он ни на секунду не мог допустить, что они имеют отношение к нему самому. Пусть он родился в еврейской семье, но он давно крестился, у него жена-христианка, он прихожанин крупнейшей в городе церкви. В его салоне бывают видные политики, в том числе и из правого лагеря. Так чего еще? Даже такой человек, как доктор Цербе, бывает у него в гостях. Что бы ни случилось с евреями, его, христианина, это не коснется.
Домовладельцы, банкиры и коммерсанты, театральные директора, знаменитые актеры и художники, всемирно известные ученые, которые еще относились к еврейской общине, тоже не думали, что в песнях подразумевается их кровь. Их принадлежность общине – не более чем формальность, в остальном они давно порвали с еврейством. Они переняли немецкую культуру и образ жизни, прочно укоренились в стране. У них есть заслуги перед государством. Многие сражались на войне. Если что-нибудь и случится, то только с теми, кто сохранил еврейскую культуру или мечтает переселиться в Азию.
Раввин доктор Шпайер тоже не верил, что ему что-то угрожает. Разве его предки не поселились тут много поколений назад? Разве он не говорит на образцовом немецком языке? Разве не украшает проповеди цитатами из Гете, Лессинга, Шиллера и Канта? Когда началась война, разве он не призывал прихожан своей синагоги сражаться и проливать кровь за родину? Нет, если к кому-то и есть претензии, то к чужим, тем, кто недавно приехал. Как во время войны, он снова стал держаться подальше от своего друга Довида Карновского. Так будет лучше, решил он. Человек не должен подвергать себя опасности. Не зря написано, что благо тому, кто всегда пребывает в трепете.
Доктор Карновский продолжал работать в клинике. Люди в сапогах орали, что врачам-евреям пора убираться из страны, но его это не сильно заботило. Глупости! Он здесь родился, здесь учился, все знают о его достижениях и заслугах. Мало того, он был на фронте, получил медаль, дослужился до капитана. Его жена – христианка, чистая немка. Если он и беспокоился, то не за себя, а за родителей. Ведь они до сих пор не получили гражданства, как бы с ними не случилось чего плохого.
Довид Карновский тоже не представлял себе, что его могут изгнать из страны. Он живет здесь много лет, его сын служил в армии, а он сам – уважаемый коммерсант, аккуратный и честный. Немцы, с которыми он ведет дела, восхищаются им, он прижился в стране, в совершенстве выучил язык и давно порвал все связи с Востоком. Если для приезжих и есть опасность, то, конечно, только для тех, кто поселился здесь после войны и живет в еврейское квартале. Хоть Довид Карновский и сочувствовал этим людям, все же он питал к ним легкое презрение. Слишком много их сюда набежало. Они скупали дома, когда деньги ничего не стоили. Вот и у него купили дом по дешевке. Они носят длиннополые кафтаны и пейсы. Довиду Карновскому становилось стыдно, когда он встречал кого-нибудь из этих людей в трамвае или подземке. Иногда они приходили в западные районы просить милостыню. Своим видом и манерами они позорили берлинских евреев. Даже он, сам приезжий, их терпеть не мог. Ничего странного, что гои их ненавидят. Правда, среди них попадаются достойные люди, ученые, знатоки Торы, как реб Эфраим Вальдер, но таких мало. В целом они так и остались в Берлине чужими. Может быть, кто-то из них пострадает, особенно те, кто живет в Германии нелегально.
Жители еврейского квартала тоже проводили между собой различия. Владелец гостиницы «Кайзер Франц-Иосиф» реб Герцеле Вишняк был уверен, что ему и его землякам, австрийским или, как их называли русские, галицийским, ничего не угрожает. Разве Австрия не была союзником Германии, разве они не сражались с врагом сообща? Правда, теперь Галиция принадлежит новым хозяевам, полякам. Но это потому, что проиграли войну, а вообще она всегда была австрийской. Глупо думать, что их, граждан союзного государства, кто-нибудь тронет. Так могут думать только русские, которые понаехали сюда со всего света. А русские тоже делились на разные категории, на тех, у кого исправные документы, и тех, у кого сомнительные. Последние верили, что им помогут их консулы. Пока еще мир не рухнул.
– Ничего, все будет хорошо, – успокаивали евреи друг друга. – Были уже Аманы, которые пытались нас уничтожить, но Господь нас не оставил, не оставит и сейчас.
И продолжали работать или торговать.
Больше других процветал Соломон Бурак. По Ландсбергер-аллее тоже маршировали люди в сапогах и призывали население не покупать у жуликов и спекулянтов, но женщины толпились в магазине и покупали даже больше, чем раньше. Как бы то ни было, все хотят иметь дома стоящие вещи, а не бумагу, которая в любой момент может обесцениться, как случилось после войны. Соломон Бурак плавает в огромном магазине, как рыба в воде. Он по-прежнему любит пошутить, его не изменили ни возраст, ни тяжелые времена.
– Последняя модель от Амана, называется «казни египетские». Берите, фрау, не пожалеете, – уговаривает он покупательницу, которая принимает его шутки за чистую монету.
Ита его сдерживает:
– Соломон, ты слишком много болтаешь. И у стен есть уши, Шлоймеле.
Зять, Йонас Зелонек, раздражен и взволнован. В себе он не сомневается, хоть и познаньский, он считает себя немцем, к тому же он был на войне. А вот насчет тестя, который приехал из Мелеца, из-за границы, он не уверен. Он терпеть не может шуток Соломона и его привычки вставлять еврейские слова. Ему это и раньше не нравилось, а теперь тем более.
– Ради Бога, оставьте дело на меня, – просит он. – Было бы лучше, если бы вы несколько дней не появлялись в магазине с вашими местечковыми остротами.
– А что, думаешь, раз ты познаньский, они тебе кланяться будут? – возражает Бурак. – Нет, Йонас, для них мы одного поля ягоды.
Точно так же он дразнил соседей, немецких евреев, с которыми никогда не был особенно дружен. Особенно доставалось главному конкуренту Людвигу Кадишу. Людвиг Кадиш нашел способ себя обезопасить. Во-первых, он нацепил на лацкан железный крест, который получил на войне за то, что потерял в бою глаз, и ходил, гордо выпятив грудь, чтобы крест был лучше виден. Во-вторых, он повесил в витрине свой солдатский мундир. Людвиг Кадиш хотел показать покупателям, что он не из тех, кто вонзил нож в спину армии. Если кто-то так сделал, то, во всяком случае, не Людвиг Кадиш. Вот его мундир, а вот его железный крест. Еще он надеялся, что мундир защитит его стекла. За последние дни еврейские магазины несколько раз забросали камнями. Чтобы уберечь свои окна, немцы выставили в них кресты. Людвиг Кадиш не захотел выставлять христианского креста, вместо этого он выставил железный крест. Соломон Бурак высмеял соседа:
– Мезуза не поможет, герр Кадиш. Злодей Аман мезузы не испугается.
Людвиг Кадиш взорвался и высказал соседу все, что думал. Это они виноваты, такие, как Соломон. Немцы Моисеева вероисповедания всегда жили с христианами в любви и дружбе. Так и было бы дальше, если бы не понаехали польские и русские. Это их местечковый выговор, хитрость и дурные манеры пробудили древнюю ненависть к евреям, заново раздули потухший огонь. Это их длиннополые кафтаны, их жаргон, их сионизм и социализм, их коробейники и спекулянты, поддельные документы и прочее свинство. Устроили конкуренцию, сбили цены, навредили порядочным торговцам, и еврейским, и христианским. Ладно бы они тихо сидели в еврейском квартале. Так нет, они расползлись по всему городу! Но ничего, скоро все это кончится, их депортируют туда, откуда они приехали. Останутся только местные.
Бурак хохочет над Кадишем: немчик есть немчик, чего от него ждать, кроме глупостей. Аманы и фараоны будут бить всех подряд, им все равно, Соломон Бурак или Людвиг Кадиш.
– Еврей не хорош, но хорош еврейский грош…
Кадиш не желает слушать.
– Я запрещаю вам так говорить со мной, герр Бурак! Я немец, я… Людвиг Кадиш…
Даже стеклянный глаз смотрит с ненавистью, но Соломон Бурак не очень-то пугается соседского гнева.
– «Кадейш урхац, освяти праздник и омой руки», – говорит он. – Будет пасхальная трапеза. По нам прочитают кадиш, потом сдерут с нас кожу, как шелуху с картошки, и польют наши раны соленой водой. А потом гои будут делить наше добро, и какая им разница, Соломон Бурак или Людвиг Кадиш? Мы еще нажремся горькой зелени, так что из носа полезет…
При этом Соломон Бурак спокоен. Он знает, что будет плохо, но не боится, только, как все, чувствует витающее в воздухе напряжение. Он тоже по-мальчишески возбужден, хоть далеко не молод, у него уже внуки растут. Что-то произойдет, и ему хочется это увидеть.
Общим оживлением захвачен и Йоахим Георг, которого дома называют Егором. Занятия в гимназии идут по-прежнему, но что-то изменилось. В школьных стенах царит дух вседозволенности. Учителя растерянны, ведут уроки кое-как, не слушают, что отвечают ученики. На смену дисциплине и страху пришла свобода. Еще сильнее, чем в гимназии, это чувствуется на улице.
Теперь Егор Карновский все время там, втайне от родителей он прогуливает уроки. Он исходил полгорода, исследовал всю Курфюрстендам, изучил Унтер-ден-Линден, добрался до Александер-плац и до Северного Берлина. Он садился в подземку, или трамвай, или автобус и ехал неизвестно куда. Весь город не знал, что делать. Полицейские в касках, всегда важные и самоуверенные, теперь топтались на месте, не понимая, есть ли у них власть или уже нет. Водители автобусов не знали, по какому маршруту ехать. Что им делать, знали только марширующие люди в сапогах. Заслышав грохот сапог, отставные солдаты вскидывали головы, как боевые кони при звуке трубы.
Не по годам высокий, худощавый, с голубыми глазами, полными любопытства, Егор маршировал вместе с городом. От музыки кружилась голова и хотелось идти без конца, без цели, не важно куда, лишь бы маршировать, маршировать и маршировать, чеканя шаг. Как все, Егор вскидывал руку, когда приближалась очередная марширующая компания. Как все, он приветствовал ее, как все, покупал за несколько пфеннигов маленькие значки и прикалывал их к лацкану школьной куртки. Однажды, проголодавшись, он впервые в жизни зашел в пивную и заказал пиво и закуску, как взрослый. Было приятно попробовать сосиски, которых никогда, не подавали дома, и горький запретный напиток. Было приятно слушать уличный язык посетителей, грубый и сочный. Они говорили о новых временах, факелах и парадах. Щекотал ноздри едкий дым дешевых сигар.
Егор Карновский не задумывался о еврейской крови, которая должна потечь, когда сверкнет сталь. Во-первых, он не вслушивался в слова, они были не слишком важны, как слова любого гимна. Во-вторых, они не имели к нему отношения. Ведь он Гольбек, чистый немец, один из миллионов тех, кто марширует, поет и сражается за свободу. Не зря дядя Гуго предсказывал, что снова будут парады, мундиры и горящие факелы. Егор чувствовал себя не слабым, как обычно, но бодрым и полным сил. Усталость приходила только дома, когда его заставляли есть то, чего он терпеть не мог, или отец осматривал его и требовал показать горло.
Ему страшно хотелось надеть мундир и вместе со всеми маршировать без остановки, сжимая в руке факел. Не важно куда, лишь бы шагать, подальше от дома, от отца с его заботами, от матери с ее ласками, от учителей с их наставлениями, шагать к новой, вольной жизни.
Он сам не заметил, как очутился возле рейхстага, на площади среди флагов и факелов. Из открытых автомобилей люди в мундирах во весь голос произносили речи. Толпа ревела, вскидывая руки. Кровь ударила в голову, Егор ощутил в себе небывалую силу. Захотелось совершить что-нибудь необычное, великое, героическое.
Впервые он почувствовал, что жизнь имеет смысл, глубокий смысл.
28
Молодчики в сапогах неспроста распевали, что сверкнет сталь и польется еврейская кровь. Эти слова были в песне не только для рифмы, как думали обыватели из Западного Берлина. Еврейская кровь уже текла, пока понемногу, по капле, но с каждым днем все больше.
Среди ночи люди в сапогах явились к редактору сатирического еженедельника доктору Клейну, увезли его на Ранке-штрассе возле Потсдамского моста, в пивную Шмидта, и отвели в подвал, где герр Шмидт хранил бочки с пивом. Доктор Клейн попытался вызвать полицию, чтобы она защитила его от произвола, но полиция ответила, что не может вмешиваться.
– Ну, что скажете, господин редактор? – спросили люди в сапогах.
– Ничего, господа, – ответил доктор Клейн. – Когда говорят пушки, музы молчат.
Сначала он надеялся превратить происходящее в шутку, но надежда испарилась, когда по узким каменным ступеням он спустился в подвал, где воняло пивом и мышами.
– Снять воротничок и пиджак! – приказал старший над людьми в сапогах.
Доктор Клейн с удивлением посмотрел на него через очки. Он не понял, чего от него хотят. Старший пояснил:
– Мы вас побреем, господин редактор. Чтобы пиджак и воротничок не мешали, их надо снять. Верно, камрады?
Камрады радостно захохотали. Доктор Клейн понял, в чем дело. В журнале он постоянно называл лидера этих людей парикмахером. Так же его изображал карикатурист фон Шпанзатель, с бритвой в высоко поднятой руке. Читатели смеялись. Доктор Клейн знал, что и его фельетоны, и карикатуры слишком злы и желчны, но он не считал сатиру преступлением. Противники тоже не щадили его в своих изданиях, они изображали Клейна в виде черта с курчавыми волосами, огромным носом и толстыми губами, хотя у него был небольшой нос, тонкие губы и прямые волосы. Он спокойно к этому относился. На то и существуют сатирические журналы, чтобы несколько преувеличивать. Но молодчики в сапогах считали иначе. Заметив, что доктор Клейн не спешит выполнить приказ, один из них подошел и с размаху ударил его по лицу. Доктор Клейн упал и разбил голову о пивную бочку. Его не били никогда в жизни, и от первого удара он сразу потерял присутствие духа. Сейчас его убьют, подумал он. Но чем дольше его избивали, чем острее становилась боль, тем сильнее его тело цеплялось за жизнь. Он падал, а его снова и снова поднимали и продолжали наносить удары.
– Застрелите меня! – попросил он.
Молодчики в сапогах опять захохотали, его просьба показалась им очень смешной. Нет, они застрелят его в другой раз, когда посчитают нужным. Пока они его только немножко «побреют». Они будут бить, пока он не выдаст им своего дружка, еврейского прислужника фон Шпанзателя.
Несмотря на боль, доктор Клейн вздрогнул, услышав имя друга. Когда все только начиналось, фон Шпанзатель хотел усадить его в свой спортивный двухместный автомобиль и увезти за границу, в Париж.
Но доктор Клейн отказался бежать. Он допускал, что его издание могут закрыть, но не верил, что ему самому сделают что-нибудь плохое. Он не представлял себе, что насмешки и карикатуры могут кого-то так разозлить. В стальных глазах фон Шпанзателя сверкнули гнев и презрение.
– Беда таких, как ты, в том, что вы не знаете нас, немцев, – сказал он. – Вы смотрите на нас еврейскими глазами. А я-то знаю свой народ… До свидания!
Это были последние слова, которые доктор Клейн услышал от друга и единомышленника. Он вспомнил их теперь, когда на него сыпались удары резиновых плеток. Он клялся, что его друг давно в Париже, но ему не верили, продолжали бить и требовать, чтобы он сказал, где тот скрывается. Доктор Клейн никогда не думал, что его слабому телу, никогда не знавшему тяжелой физической работы, придется вынести такие мучения.
К издателю крупной либеральной газеты Рудольфу Мозеру пришли не молодчики в сапогах, а важные люди с письменным приказом. Его не били, но посадили в тюрьму вместе с ворами и пьяницами, чтобы защитить от разбушевавшихся народных масс, которые хотят отомстить ему за измену родине.
Рудольф Мозер утверждал, что ему нечего бояться и он не нуждается в защите. В конце концов, он может уехать за границу. Ему пообещали, что его выпустят, но только если он подпишет бумагу, что его издание переходит в руки правительства. Госпожа Мозер побежала к доктору Цербе, который имел теперь большое влияние на людей в сапогах. Разве он не был частым гостем ее салона, разве ее муж его не поддерживал? Доктор Цербе отказался ее принять. Он уже стал редактором газеты, которая принадлежала Рудольфу Мозеру. Доктор Цербе как раз сидел в его кабинете за огромным столом красного дерева, и ему совсем не хотелось видеть госпожу Мозер, которая пришла ходатайствовать за супруга. У доктора Цербе не было на то ни мужества, ни желания.
– К сожалению, доктор Цербе занят, – сказал ей, отводя глаза, служащий редакции, бывший служащий Рудольфа Мозера.
Еще сильнее доктор Цербе был занят тогда, когда к нему пришла жена его старого товарища по университету доктора Клейна. Она ничего не знала о муже, с тех пор как его среди ночи увели из дома.
На окнах доктора Фрица Ландау в Новом Кельне красной краской написали, что он еврей, поэтому ему можно лечить только своих единоверцев. Кончилась сладкая жизнь, больше он не будет своими еврейскими руками прикасаться к арийским женщинам, бесчестить маленьких девочек и сосать кровь немецких рабочих. Арийцам нельзя заходить в его проклятый грязный кабинет. Старой Иоганне молодчики в сапогах приказали уйти из его дома, не пристало арийке служить грязному еврею. Но сгорбленная от старости женщина прогнала их, заявив, что, пока она жива, она не оставит господина доктора. Они обозвали ее еврейской шлюхой и убрались.
На дочь доктора устроили облаву, искали ее по всему городу, во всех домах Нового Кельна, где она могла скрываться у рабочих. Каждую ночь приходили к ее отцу и устраивали обыск, в лаборатории перебили все пузырьки с лекарствами. В конце концов старого доктора арестовали, чтобы держать его под замком, пока она не явится сама. Она пришла, и его отпустили. Седой доктор с утра до вечера бродил по улицам Нового Кельна с непокрытой головой и тяжелой палкой в руке. Теперь у него было много времени для прогулок. Но он больше не останавливал детей, чтобы объяснить им, как правильно дышать. Он шел, опустив глаза, и коротко отвечал на приветствия. Некоторые еще здоровались с ним.
– Доброе утро, – бросал он, не поднимая головы.
Если мать пыталась рассказать о болезни ребенка, он отмахивался палкой.
– Никаких разговоров с арийцами, – отвечал он. – Запрещено, запрещено…
Даже в Еврейской Швейцарии молодчики в сапогах на всех магазинах написали «Jude», хотя никаких магазинов, кроме еврейских, там не было. Это слово красовалось на лавках, где продавалось кошерное мясо, на стенах синагог и на книжном магазине реб Эфраима Вальдера. С хозяев потребовали по одной марке за краску и работу. На Гамбургер-штрассе слово «Jude» было написано не только на всех дверях и окнах, но и на памятнике Мендельсону. Философ печально и мудро смотрел на пятно краски. Толпа любопытных собралась на Ландсбергер-аллее, когда парни в сапогах нагрянули к Соломону Бураку. Весь район прекрасно знал магазин, где можно было купить все от свадебного платья до савана. Зеваки сбежались смотреть бесплатное представление. Люди в сапогах не только написали на каждой витрине «Jude», но еще нарисовали на стене огромную шестиконечную звезду, чем сильно развеселили публику. Когда работа была закончена, они пошли внутрь. Соломон, как всегда, не удержался от шутки:
– Сколько я вам должен, господа? За каждое окно отдельно или за всю работу сразу?
Ита дрожала.
– Соломон, замолчи! Шлоймеле!
Но Соломон не остановился:
– Еще и звездочку нарисовали. Это ведь тоже чего-то стоит, верно?
С наигранным почтением он отсчитал деньги. Парни взяли их, но уходить не спешили.
Йонас Зелонек решил, что пора вмешаться. Он говорит по-немецки не хуже, чем они, и был на фронте.
– Чем могу служить, господа?
Но Соломон Бурак отодвинул зятя в сторону, как ненужную вещь.
– Господам, наверно, здесь неудобно? Извольте пройти в кабинет.
Господа вошли за ним в заднюю комнатку, которую Соломон называл кабинетом. Бурак сразу приступил к делу. Он знает, что у него полно врагов. Он пожаловался на конкурентов и недобросовестных покупателей, которые не хотят платить по кредитам. Понятно, что «господа» не откажутся взять его под свою защиту, ведь они всегда так поступают.
– Надо жить и людям помогать, – вспомнил он любимую фразу.
Они тоже придерживались этого принципа. Соломону было не привыкать давать взятки. Он ловко сунул «господам» кругленькую сумму и попросил присылать в магазин жен и подруг.
– Буду очень рад. Имеются последние модели от Малех-Амовеса [34]34
Малех-Амовес – ангел смерти.
[Закрыть].
Господа пообещали присылать жен и подруг и с достоинством удалились.
– Ша, тихо, – сказал Соломон жене и зятю. – Червонец туда, червонец сюда, Бог пропасть не даст. Если Он не пошлет денег, так пошлет холеру…
Не так любезно люди в сапогах обошлись с соседом и конкурентом Бурака Людвигом Кадишем.
Людвигу Кадишу очень не хотелось, чтобы на его магазине написали, что он еврей.
– У меня железный крест! – кричал он. – Четыре года на фронте! Вот мой мундир, в дырах от пуль.
На толпу страстная речь господина Кадиша произвела впечатление, но люди в сапогах только рассмеялись. Подумаешь, любой еврей может купить за несколько марок железный крест и повесить себе на грудь. Но тут Людвиг Кадиш сделал то, чего никто не ожидал. Он вынул стеклянный глаз и поднял его над головой, чтобы всем было видно.
– Это я, по-вашему, тоже купил?
Люди в сапогах сразу заговорили по-другому. А вот это уже выступление против власти, это агитация и вражеская пропаганда. Придется им проучить наглеца. Хоть стеклянный глаз, хоть железный крест, еврей всегда останется евреем. Этот чертов Кадиш – один из тех, кто пил кровь немецкого народа, обманывал и грабил, и он не будет приказывать верным сынам отечества, что им делать. Они написали на его магазине не просто «еврей», но «грязный еврей», сорвали с него железный крест, потому что для железного креста унижение висеть на груди еврея, и велели убрать с витрины мундир, а потом отправляться с ними на проверку. Людвиг Кадиш плакал, слезы текли даже из пустой глазницы.
– Железный крест! – рыдал он. – Четыре года на фронте!
Соломон Бурак больше не мог на это смотреть. Кадиш постоянно ругался с ним, говорил, что его надо отправить обратно в Польшу, кичился своим немецким происхождением, но сейчас это не имело значения. Он еврей. Пусть немецкий еврей и, конечно, дурак дураком, как все немчики, но Соломон не допустит, чтобы гои над ним издевались. Он быстро, незаметно для других подмигнул старшему. Тот все понял и отменил приказ.
– Оставаться на месте! – бросил он Кадишу. – И уплатить десять марок, по марке за надпись.
Людвиг Кадиш еще не понял, чего от него хотят, а Соломон Бурак уже отсчитал за него десять марок и намекнул старшему, что с ним, Соломоном, всегда можно договориться, если что, а пока лучше бы ему забрать своих людей и уйти. Кадиш вытирал стеклянный глаз и причитал над своим магазином, как над покойником:
– Дожил… «Еврей» написали!
– Не понимаю только, зачем они написали это у меня, – сказал ему Соломон. – И так на вывеске написано «Соломон Бурак», ясно, что я из Мелеца, а не из Потсдама…
Доктора Карновского не арестовали, но запретили, как всем врачам-евреям, принимать немецких женщин. Он успокаивал себя тем, что он может практиковать еще в дипломатической колонии, но ему дали понять, что этого делать не следует. Нельзя запретить семьям дипломатов у него лечиться, но ему запрещают их лечить, пусть оставит это врачам-христианам, а сам лечит евреек. Клиника, которую доктор Карновский выкупил у наследников профессора Галеви, стала бы убыточной. Конкуренты намекнули, что готовы за небольшую сумму приобрести ее с инструментом, мебелью и всем, что в ней есть. У Карновского не было выбора. Он недавно закончил в клинике ремонт, установил новейшее оборудование, но пришлось уступить за десятую часть настоящей цены. За годы труда он получил пачку бумажных денег, с которыми не знал, что делать. Когда любой может безнаказанно посягнуть на еврейское имущество, опасно и хранить их дома, и положить в банк.