412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Полянская » Как трудно оторваться от зеркал... » Текст книги (страница 11)
Как трудно оторваться от зеркал...
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:38

Текст книги "Как трудно оторваться от зеркал..."


Автор книги: Ирина Полянская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

Но вообще-то еще до всего этого, до Георгия, до наших детей, в ней ярко проявилась черта, в какой-то мере определившая Алину судьбу, – неистребимый, жадный интерес к людям, к их жизни. Здесь я ее понимала. Обе мы, вероятно, хотели с помощью других людей понять, что такое жизнь. Мне, например, долгое время казалось, что все вокруг это понимают, все, кроме меня. Много душевных усилий было истрачено на то, чтобы в густом лесу (так я называла человеческую семью) никто не догадался, что одно дупло – мое – пустое, что там, по сути, никто не живет, только место занимает, витая около, надеясь, что в мое отсутствие что-то там такое само собою определится. Так, наверное, и Аля, замирая душой, вглядывалась в лица людей, которые, казалось, что-то знают, задавала осторожные вопросы, пытаясь нащупать в человеке что-то знакомое, как часть собственного лабиринта, какое-то время они шли вместе и сердце ее трепетало от догадки, что идущий рядом тоже не знает, куда идет и зачем, как и она, но вдруг он делал незаметное движение, куда-то сворачивал и где-то определялся, кто лучше, кто хуже, на работе, в семье – в схеме, а она снова оставалась одна, в лучшем случае со мною, а потом, не зная утомления, впадала в новые дружбы, ввязывалась в новые отношения. Мы учились с нею в разных институтах, но часто встречались, обменивались своими наблюдениями за людьми. Мы принимали, казалось мне, вид сторонних наблюдателей. Не сразу я поняла, что Аля вовсе не сторонний наблюдатель, напротив, наблюдать, делать выводы – это для нее неинтересно, она желала отдать себя всем и каждому буквально по любому поводу. Например, стоило ее подруге Лиде увидеть в Алиной сумочке пятирублевые духи, как духи тотчас были ей подарены, хотя, по рассказам Али, у этой Лиды не переводились «Клима» и «Диориссимо». И обо всем этом Аля мне по-прежнему рассказывала, не щадя себя, дурочку, с выражением растерянности на лице, и серьезно кивала, когда я принималась учить ее жизни, но продолжала верно служить своим друзьям. Она охотно бралась за щекотливые поручения – например, что-то выведать у возлюбленного подруги или что-то ему сообщить, дать заведомую фальшивку. Потом все разъяснялось, и в дурочках, как всегда, оставалась Аля, тогда как влюбленные все между собой потихоньку улаживали, а Алю изгоняли до очередной надобности в ней. И я перестала учить ее жизни, в которой, в конце концов, каждый имеет право сходить с ума, как ему хочется. Меня раздражала ее усиливающаяся со временем угодливость, умильная восторженность, тем более я ясно видела, что люди не понимают ее, смеются над нею, отчетливо сознавая ситуацию затурканного, безденежного, безмужнего человека, который старается всем понравиться, чтобы у чужих добрать тепла, которое не дали свои, стремится всякому помочь, чтобы запомниться, чтобы иметь право постучаться когда-нибудь в его дверь. Выпить чашку чаю – большего ей не предлагали, точно чувствуя, что на большее она и не претендует. Это я претендовала: я хотела от людей полного их внимания и сочувственной любви, хотела, чтобы они восхищались мною, как ловко, без помощи родных и знакомых я устраиваю свои дела. Я не могла довольствоваться чашкой чаю, мне подавай всего человека со всем, что у него было, и в этом процессе завоевания людей Аля как бы мешала мне, разрушала впечатление, которое я умела произвести. Тень ее неустроенности ложилась на меня, и я пыталась относиться к ней снисходительно-отстраненно, так, чтобы все, кто видел нас вместе, прощали мне эту дружбу как небольшую старинную причуду. Уж слишком она разлеталась всякому навстречу, чтобы ее можно было принять всерьез. Ее не жаловали на работе, над ней потешались соседи, знающие, что она одевается исключительно в комиссионке и покупает резаные яблоки по семьдесят копеек за кило. Она так жаждала хорошего отношения со стороны людей, что всю себя постоянно выбалтывала, чтобы показать, что у нее нет никаких камней за пазухой и оружия наготове, что ее можно не опасаться, она выворачивала себя наизнанку, рассказывая все свои истории с мужчинами, поисками работы и прочим.

Однажды ей удалось уговорить меня познакомиться со своими друзьями, тем более что повод был – день рождения Олеси, девушки, которой в то время Аля как-то болезненно восхищалась. Олеся была дочерью известного актера Ц., но не поэтому она вызывала в Але такой страстный интерес, хотя и поэтому тоже. По ее рассказам выходило, что они тоже люди и ничто человеческое, вроде бескорыстного общения с безвестной Алей, им не чуждо. Тем более что Олеся оказалась живым примером того, что человек, как бы надежно он ни был огражден заслугами своих родителей, остается открытым тому, перед чем мы все одинаково беззащитны... Олеся страдала из-за любви; Аля даже водила ее к одной бабке, которая гадала ей на бобах, а потом пошептала над конфеткой «Золотой ключик» и велела дать ее Олесиному избраннику, чтобы он съел конфетку, и тогда в его сердце разгорится любовь к Олесе. Увы, не этим ключиком открывалось то сердце. И тут дело было не в том, что избранник, как позже узнала Аля, был сыном А., того самого августейшего кремлевского А., который, правда, уже ушел по болезни на пенсию, но был, судя по замашкам сына, то и дело попадавшего во всякие автомобильные переделки, еще в силе, хотя и в этом, конечно, тоже, потому что, будь он, допустим, сыном какого-нибудь Б., он бы вел себя потише и не пленил Олесю своею отчаянностью. Между прочим, в каком-то смысле, в смысле популярности в народе, Ц. дал бы А. десять очков вперед, но в другом, в потаенном смысле, в узких, слишком узких, для того чтобы туда могла втиснуться Олеся, кругах Ц. не шел ни в какое сравнение с А. Олеся и ее избранник Филипп как будто принадлежали к одному кругу, но Олеся явно находилась на его задворках, тогда как Филипп в центре. Что касается Али, ее тут как бы и не было, ее не значилось в анналах, она подавала голос, когда к ней обращались, но сама в разговор не влезала. И никто здесь, кроме нее, Али, не стал бы с таким вниманием вникать в подробности Олесиного романа, никто с таким сочувствием и любовью, как Аля, которая готова была срезать с головы свои действительно чудные волосы и отдать их Олесе, которая имела прекрасную фигуру, но была несколько лысовата или слишком тонковолоса, как угодно, – одним словом, когда Олеся, на что-то возражая, нетерпеливо встряхивала головой, это производило жалкое впечатление.

Аля рвалась на этот день рождения, она купила Олесе подарок, на который никогда бы не раскошелилась для себя, чтобы иметь право войти в компанию на равных. Она выбирала себе наряд, как воин выбирает оружие перед битвой. Накануне она позвонила мне и торжественно передала мне приглашение Олеси, которая на почве нарастающей личной трагедии сделалась вполне демократичной.

Я не люблю их красивых, гладких, точно волной обкатанных лиц, их бронированных физиономий, их жалкого лепета и отроческой нецензурщины – кто они такие, чтобы материться: уркаганы на нарах? рабочие на стройках? грузчики в порту? Они потребляют мат, как все остальное: чешское пиво, музыку Баха, до которого они почему-то охотники, заутреню, лесную поляну, кинофестивали. Они охотятся на все лучшее, что дала цивилизация, самое вкусное, что создает природа, самое утонченное, что выражает искусство. Я не люблю их вечного восклицания: «О, какие люди пришли!» – тотальное остроумие, скрывающее их немощь. Их – не люблю. Я знаю, сейчас они милы и любезны, их голоса дружелюбно переливаются, как фамильные драгоценности, сейчас они щедро угощают тебя, но стоит посягнуть на святая святых, на их душевный покой, попробовать внедриться в их сплоченное семейство, как, слабые и славные, они сделаются сильными и злыми, сомкнут свои ряды, построятся «свиньей», и не будет пощады дерзкому тебе...

Все уже собрались, ждали одного Филиппа. Олеся давно вздрагивала от каждого звонка и каждого вновь прибывшего впускала с очевидным разочарованием, даже не замечая принесенных даров, сваливая их на туалетный столик в коридоре. На лице ее были написаны те же чувства, что и у любой находящейся в тревожном ожидании девушки. Наконец он пришел, действительно прекрасный, высокий, с лукавой мальчишеской физиономией. В руках у него было двадцать пять белых роз (мои пять тут же увяли) и живой петух, при виде которого Олеся страшно покраснела, а Аля, наклонившись ко мне, объяснила шепотом, что прежнего Олесиного жениха звали Петухов. «А чей он сын?» – так же шепотом спросила я. «Ничей, просто Петухова», – отмахнулась Аля, уже усвоившая их привычки, их отмахивания. И дальше все слилось в пьяную неразбериху. Филипп сидел рубахой-парнем, подливал мне, разговаривал со случившейся рядом Алей на равных, а помрачневшая Олеся бесприютно ходила по комнатам за всполошенно квохчущим петуховым... Через пару часов, когда зажгли свечи, расставленные по всем комнатам в подсвечниках, плошках и чашках, я потихоньку выскользнула из этого собрания. Я видела, что эти люди терпели ее как бы для черной работы, которую она иногда выполняла: куда-то звонила, что-то выясняла, доставала одним знакомым через других книги, кого-то с кем-то мирила, помогала убираться в квартире, и все это делала ни за что, точнее, просто за то, что ее терпят. Я понимала, что она выше, умнее и лучше тех, кто ее терпит, но она-то этого не понимала. И Георгию своему все прощала: то, что он первое время никаких денег не посылал на Сережу, что однажды летом пригласил Алю с сыном в Иркутск, а сам на все время их пребывания ушел с друзьями на байдарках по Байкалу, что и в его короткие приезды в Москву он не баловал Алю вниманием, а ходил себе по каким-то выставками и собраниям буддистов.

Один раз мне довелось увидеть его: Аля пригласила меня на выставку левых художников, на Малую Грузинскую. Георгий мрачно поздоровался со мной; я чувствовала, что он терпеть не мог героинь и героев незатейливой повести Алиной жизни, и уж особенно меня, о которой Аля ему все уши прожужжала. Но и я его не очень-то жаловала, большого оригинала и человека свободного, действительно совершенно свободного вследствие Алиного долготерпения и великого ее уважения к образу жизни другой личности, будь она хоть «отцом твоего ребенка», который раз в месяц дает десятку на этого ребенка. Разговор у нас не пошел, Аля кидала на меня умоляющие взгляды, но я развернула журнал; зато, пока очередь двигалась, Георгий успел найти понимание в молоденькой паре, стоящей впереди, и очень скоро до нашего слуха донеслась «колесница Арджуны»... Бородатый Георгий вовсю проповедовал, Аля, вздыхая, смотрела на девушку, глядящую Георгию в рот, а я дернула ее за рукав и сказала: «Видишь, уже начались брачные пляски», и Аля тихо согласилась: «С чужими он всегда такой». Да, ей оставалось одно это утешение: раз Георгий с ней свинья свиньею, значит, она ему – «своя».

Так шла ее непонятная, сумбурная жизнь, очевидно укладывающаяся в схему, пока не прозвучала тема отъезда.

Первым уехал Георгий. Около полугода Аля занималась его делами, собирала какие-то документы, справки, выписки, продавала ценные книги, чтобы собрать ему денег на билет, а когда он наконец уехал, впервые заговорила о своем предполагаемом отъезде.

В то, что она действительно собирается уехать, я поверила только тогда, когда она позвонила мне и сказала, что взяла билет на такое-то число такого-то месяца. Время пролетело быстро, потому что было лето – близилась дата ее отъезда.

Несколько дней подряд мы перебирали и паковали ее вещи, и в процессе этого пакования передо мною прошла вереница ее друзей, по одному слетавшихся на поживу. В принципе, ничего у Али не было, но что-то насущное для каждого в отдельности все-таки нашлось. Аля так много и, как всегда взахлеб, рассказывала мне о своих друзьях, как бы гордясь своим скромным присутствием на карнавале запутанных судеб людей, когда-то подававших какие-то надежды, что, как только они стали являться, я удивилась совпадению их обликов со своими представлениями о них, сложившимися независимо от Алиных преувеличенных рассказов. Явилась Лида, трижды замужняя, в юности подававшая надежды поэтесса. Она вошла во всем фиолетовом, улыбающаяся, гибкая, подбирая длинную юбку пальцами, прошлась мимо пыльных коробок, села рядом со мною и сразу заговорила громко и оживленно, пытаясь обаять нас. Но я уже видела просвечивающую сквозь дымчатый фиолет истинную цель ее прихода, состоящую вовсе не в прощании с Алей: ей хотелось Алину швейную машинку, не то чтобы очень хорошую, подольскую, но вещь, безусловно, ценную. Пробуя одну, другую интонацию, подходящую для того, чтобы убедить нас в бескорыстности своего прихода, Лида искоса посматривала на машинку. Я терпеливо ждала, когда окончится светская часть беседы и начнутся переговоры. Не будь меня, Аля уже давно бы предложила ей машинку в подарок, но мое присутствие ее удерживало, ей, очевидно, хотелось выступить передо мною в роли человека делового, способного с толком распорядиться своими вещами. А Лиде хотелось обернуть дело так, будто она как бы платит за машинку своим собственным присутствием, убежденная, что его, блистательного, вполне достаточно. Она живописно рассказывала нам, как долго не могла поймать такси у себя в центре, как наконец поймала его, как таксист вез ее кружным путем, потому что по дороге случился еще один пассажир, ехавший чуть ли не в другую сторону, как, наконец, они долго петляли по Юго-Западу, разыскивая Алин дом. И сама собою напрашивалась мысль, что Лидины старания должны быть вознаграждены, и так оно и произошло бы, не будь меня. Выслушав эту ахинею, я стала рассказывать ей, как добиралась к Але, убежав с работы с важного собрания, и тоже зашла в своем рассказе в такие густые подробности, что сразу стало ясно – меня также следует наградить. Между прочим, не один год прошел, прежде чем я научилась срезать их, фиолетовых. Тогда Лида зашла с другого боку: она спросила о Сереже, где он, и, узнав, что мальчик сейчас гостит у моей матери, на мгновение осеклась, но уже в следующую минуту она бойко вспоминала Сережу крохой, как она со вторым мужем на такси – на такси! – забирала Алю из роддома. Казалось, настало время смутиться мне, но я не смутилась, потому что помнила, что, когда Аля лежала на сохранении, Лида со вторым мужем, тогда еще не мужем, три месяца жила у нее, пока первый муж занимался обменом... Утомленным голосом Лида спросила, не продаст ли Аля ей свою машинку, и, когда она задала этот вопрос, выражение ее лица сделалось благородным в своей прямоте. Мы продали ей машинку за пятьдесят рублей.

Потом пришла супружеская пара бывших Алиных однокурсников. Жена спросила, не нужна ли Але какая-нибудь мужская помощь, муж спросил, куда Аля спрятала бриллианты, жена сказала: «А все-таки я бы не смогла уехать, страшно», муж сказал: «Правильно делает, нечего здесь сидеть, не жизнь, а существование». Так они разговаривали друг с другом, перебирая книги, роясь в Алиных пластинках, и ушли наконец с двумя битком набитыми сумками. Потом друзей как прорвало, они шли и шли: кто просил Алю прислать вызов, кто – просто чтобы она написала оттуда что и как, кому нужны были комплекты «Иностранки»... И так далее. К вечеру эта процессия наконец прошла, мы легли спать, а поутру в дверь позвонил Алин брат.

С той минуты, как Аля приняла решение уехать, и до настоящей минуты время прокатилось одной плавной волной, снесшей ряд за рядом все укрепления ее здешней жизни, все подпорки, которыми она поддерживала свой ветхий быт, окопы, в которых она, как солдат, окапывалась и откуда ее пытались выкурить конкуренты: переводческое бюро, где она до последней минуты брала работу, летние летучие бригады, собиравшие яблоки, кооперативные кафе, где она за гроши составляла смету, институт, где она на полставки работала экономистом, Сережину школу, друзей, голландское посольство, в котором она оформляла документы, занятия с дорогостоящей англичанкой – все это отзвучало и осталось по ту сторону баррикад, а на этой Аля сидела пустая, уставшая... Я видела, что два оставшихся мероприятия ей уже не под силу провести на должном уровне: прощание с братом и со мной.

Отношения с братом, правда, давно уже сделались чисто формальными. Он жил в Подмосковье, в Академгородке, а у Али бывал редко, когда приезжал в Москву за продуктами. Мы с ним не виделись почти двадцать лет, а между тем и в моей жизни он сыграл серьезную роль. Он был первопроходец, Колумб, открывший для нашего поселка столицу, он был первый, кто, окончив школу, поступил в московский институт, а уж после него поселок как прорвало. К тому времени, когда мы с Алей попали в Москву, уже образовалось целое землячество, которое, правда, просуществовало недолго и распалось после того, как Виктор, Алин брат, женился. Вначале до нас доходили слухи о его головокружительных романах. Девушки с громкими, оглушительными для нашего обывательского слуха фамилиями, дочери известных актеров, писателей, профессоров, сопровождали Виктора по пути к его неведомой звезде, сменяя друг друга, передавая любовь к нему как эстафету; возможно, они льнули к нему не столько оттого, что он был хорош собою и талантлив, сколько потому, что Виктор как-то ребячески относился к собственному жизнеустройству и не слишком интересовался фамилиями своих девушек, их домами и их родителями, всем тем, что являлось как бы составной частью их обаяния. Он тратил на них свою стипендию, не думая о том, что его очередная пассия за день может прокутить в два раза больше безо всякого для себя ущерба, водил их в кафе, покупал цветы, а потом сидел на хлебе и воде, ни капли не унывая, и что-то в нем было такое, не позволявшее предлагать ему деньги. Жил он в то время бескорыстно, как положено первопроходцу, зато те земляки, что пошли по его следу, они оказались не такими гордыми, и даже мы с Алей, не имевшие к этим ребятам брачного интереса, то и дело кормили их, вечно голодных, летавших по разным московским домам и везде с невинным птичьим видом поклевывавших зернышки. В двадцать два года Виктор женился. Жизнь, долго за ним охотившаяся, старавшаяся уловить его в свои пошлые сети, раз за разом подсовывала ему всевозможные искушения, которые он легко преодолевал, но на этот раз захлопнула за ним дверцу ловушки. Наконец он вошел в ту самую схему, о которой когда-то, будучи школьником, говорил с суеверным страхом. Он, который боялся лишь самого легкого, едва уловимого налета пошлости... Он, который девушек своих великолепных отверг, может, только потому, что брезговал золотыми клетками и ажурными решетками, страшился вычисленности своей дальнейшей судьбы, которая, чувствовал он, рано или поздно, но все-таки роковым образом должна будет срифмоваться с тоскливым однообразием поселка... Напрасно он надеялся прожить среди людей как принц инкогнито, так, чтобы никто не посмел бросить ему в лицо: маска, я тебя знаю! Аля говорила, что женился он на простой, но с крепким характером девушке. На свадьбе своей он гулял с таким видом, будто выкидывал очередной свой финт, еще одну примерял маску, но Аля почему-то ему не поверила: очень уж пристальным, цепким взглядом окинула ее невеста и, сразу угадав, что Алиного влияния на брата ей опасаться нечего, заговорила с ней дружески, снисходительным тоном. Аля разглядела уплотнившуюся под белым платьем талию. Эта талия в совокупности с венком из белых гвоздик на голове тоже укладывалась в схему. А дальше... дальше Аля и говорить не желала на тему брата, лишь вскользь упоминала, что Виктор работает в проектном бюро, что у него родилась дочь, что он защитился, что летом они с женой провели отпуск в Болгарии, что родилась вторая дочь, что Виктор берет учеников, что Виктор ушел в какой-то кооператив. Это и есть прочерк между двумя датами на могиле, однажды сказала Аля с горечью, остальное смело можно опустить...

Я открыла ему дверь... В глазах его промелькнуло прежнее молодое, заносчивое выражение, когда он узнал меня. Мы растерянно поздоровались. В эту минуту мне показалось, что над нами пролетела грустная большая птица. Это мимолетное чувство нуждалось в каком-то обеспечении, как наши жизни в подтверждении их незряшности, в коротком участливом разговоре, что ли... Виктор замялся на пороге, точно застигнутый врасплох взыскующим нищим, роясь в карманах. Он не знал, какие слова можно прибавить к своему приветствию, какими еще поприветствовать человека, стоящего на другом берегу широкой реки. На лице его выразилось почти ребяческое смущение, точно он примеривался к гире, поднять которую ему было не под силу. Решившись, он обошел меня, не задав ни одного вопроса, не выдав теплой шутки, прошел мимо, чтобы не увязнуть в формальностях. Пухлый лысоватый дяденька в потертой курточке прошел в комнату. Ветер захлопнул дверь. Я знала, он приехал за Алиной софой, которую Аля купила, еще не думая никуда уезжать. Разговаривая с Алей, он придирчиво осматривал софу, примериваясь, как удобнее снести ее вниз и погрузить на грузовик, выделенный для перевозки его кооперативом, прикидывая, надо ли приглашать человека, чтобы тот помог вытащить софу. «Подушки мы снесем сами, – прекращая бесполезный разговор, сказала Аля. – Сможешь осилить каркас?» – «Смогу», – обрадованно сказал Виктор. Я вынесла последний валик, когда Виктор уже привязывал софу к кузову. Он деловито возился с нею, обматывая ножки, прикидывая, чтобы хватило веревки, и совсем забыл про нас. Мы стояли внизу и смотрели на него, как он обматывает софу вылинявшим покрывалом. «Готово», – крикнул он водителю и спрыгнул на землю. Они с Алей слегка обнялись, точно оба были закутаны целлофаном, который боялись помять, оба с туповатым выражением лица. «Может, все-таки проводить тебя в аэропорт?» – смущенно спросил он. «Она проводит», – сказала Аля. «Ну тогда ладно, тогда счастливо тебе, чтобы все там было хорошо». – «Ага, ага, ага, – кивала Аля, – обязательно напишу».

И мы остались одни, как в те далекие дни, когда, две абитуриентки, мы вышли на перрон Казанского вокзала с чемоданами в руках. И последний наш день провели совершенно бесцельно, сидя на полу, перебирая оставшиеся пластинки, под которые мы когда-то танцевали молодые танцы, а потом не заметили, как соскользнули с рифленого круга и оказались безо всякого музыкального сопровождения.

Утром мы сели в заказанное заранее такси и поехали в Мневники к моей матери за Сережей, а оттуда – в Шереметьево. Она рассеянно смотрела за окно и никак не могла сосредоточиться на мысли, что видит все это в последний раз, что-то ей все время мешало. «Здесь я родила Сережу», – сказала она, когда машина пронеслась мимо серого здания роддома. Сережа сидел между нами, как пленник. Он смотрел, как водитель ведет машину; Аля ввязалась с водителем в ненужный разговор, объясняя ему, случайному человеку, причину своего отъезда. Я видела, что таксист уже устал от нее, и, когда на месте она протянула ему десятку, он сунул ее в карман и, не кинув на нас больше взгляда, сел в машину.

Мы вошли в здание аэропорта. Не знаю, каковы сейчас были чувства Али, но я сразу ощутила атмосферу промежуточной и нереальной жизни. Вступив в красивый, просторный зал ожидания, мы попали в странный промежуток, в междуцарствие. Люди, ожидающие самолет, еще как бы находились на родине и вместе с тем уже одной ногой ступили на чужбину, здесь не было неряшливой суеты и привычного родного бардака и то и дело звучала из динамиков иностранная речь; еще они были на земле, но готовились к воздушному путешествию; еще были в прошлом, со своими родными и друзьями, но прощались с ними для новой, неведомой жизни. Реальность, которая теперь предстояла Але, еще не объявилась, но та, в которой она прожила большую часть своей жизни, иссякала на глазах.

Здесь люди ожидали самолетов не толпой, рассевшись на лавках, а отдельными притихшими семействами. Мы подсели к одному такому семейству, состоящему из мужа, жены, их девочки и бабушки, лежавшей на каталке под байковым одеялом. Жена стояла в окружении подруг, тихо с ними переговариваясь. Кто-то из женщин попеременно обнимал девочку, носившуюся меж чемоданов. Муж прощался с матерью, которая, неподкупно сжав губы, смотрела в сторону, отвернувшись от жены своего сына; я видела, что прощание было для них сплошной мукой. Оба не могли найти слов, душевного жеста, который бы облегчил им расставание, поскольку каждый крепко держался чего-то своего, выстраданного. Бабушка, когда девочка оказывалась рядом с нею, монотонно говорила: «Постой немного с бабулей, навеки ведь расстаемся». – «Будет тебе, навеки, – измученно говорил сын, – устроимся, выпишем тебя». – «Не надейтесь», – отвечала мать. «Ну так в гости». – «Поздно мне по гостям кататься. И Марью Никифоровну помирать везете, – кивала она на каталку, – зря это, недолго прокормит вас ее пенсия». – «Ты знаешь, мы не ради пенсии берем ее с собою, Зое бабушку не на кого оставить, ты знаешь». – «Да, я твою Зою хорошо знаю», – более оживленным тоном отвечала мать.

Сережа, засунув руки в карманы, ходил по залу и бесцеремонно разглядывал тюки, возле которых сидели люди. У Али было с собою совсем немного вещей. «Интересно, понимает он, что происходит?» – сказала я. «Не хочу думать об этом, – возразила Аля. – Это я делаю ради него...» Сережа подошел и сказал: «Я хочу пить». – «В самолете», – отрезала Аля. Когда она сказала «в самолете», я наконец поняла то, что не могла понять в эти полгода: что она улетает навсегда. И глупо было теперь задавать вопрос, на который я так и не получила вразумительного ответа: зачем она это делает? Все-таки зачем? Зачем, если хорошенько подумать? Что, надеется таким образом выйти из заколдованного круга, выйти из схемы? Но и этот ее самолет придет точно по расписанию. Схема настигнет. Какая еще нужна свобода, если ее нет в душе? А... что говорить. «Пора», – сказала Аля и взяла Сережу за руку. Мы обнялись. Я поцеловала Сережу в голову. Они шагнули за стойку. Таможенник порылся в Алиной сумочке и вернул ее вместе с билетами. Теперь мы смотрели друг на друга, разделенные барьером, уже с разных берегов. Сережа дергал Алю за руку, что-то спрашивал, указывая на таможенника. Она отвечала ему, глядя на меня. Мимо меня, мимо нее все время проходили люди. Провезли бабушку на каталке, отрешенно смотрящую вверх. Я поправила на ней одеяло. Еще можно было переговариваться. «Делайте то же, что и мы», – кричали с той стороны. «Напишите сразу же», – отвечали с этой. Аля что-то сказала. «Не слышу», – ответила я. Она покачала головой, как бы удивляясь моей непонятливости. Между тем лицо ее на моих глазах становилось страшным. Она снова зашевелила губами, и на этот раз я разобрала:

– Может, это нам только снится.

Как провожают пароходы

Если бы того мальчика попросили пересказать нашу историю, то получилось бы совсем коротко и беспечально. Я думаю, это выглядело бы так: «Мы дружили с одной девчонкой. Я тогда ходил по Волге на старой посудине „Украина“. Мы продружили целое лето, но вообще-то быть ничего не могло, и я ей говорил об этом, а она не верила». Вот так немногословно он бы и рассказал про нас. Он вообще был немногословен, тот мальчик.

Но все дело в том, что фантазия и юность шумели в ушах, как кроны деревьев в грозу, каждое слово, слетавшее с уст мальчика, окрашивалось во множество таинственных смыслов; и стоило ломать голову, например, над словом «салага» – что это, любимая, единственная?.. Неправильные ударения околдовывали и заставляли поверить в существование другой, более просторной для души жизни, чем та, в которой кисла моя безупречная речь. Мама изгнала даже принесенное из школы безобидное «кушать». «Так люди не говорят, – сказала она, – правильно будет „есть“». И смотрела на меня с упреком. А вот мальчик не говорил «есть» и даже «кушать»; а ну лопай, приказывал он мне, и я стала говорить «лопай» – и до сих пор говорю. Может, с этого протеста против гладкой русской речи и началась моя любовь к мальчику.

Он оттопыривал большой палец: «Во глаза у тебя!»; а я ему – что у него они лучистые, светлые, и не глаза, а очи – он внимательно слушал. Весь его облик был переведен на такой язык. Еще за много дней, за целую реку времени до него, я уже сочинила наш с ним роман с главами «Встреча» (взгляды скрещивались, как кинжалы), «Первый поцелуй», где были звезды и все такое; дело было только за героем, а лето выдалось на славу, мне подарили новое синее платье с оборочкой, посадили на дизель-электроход «Украина» и отправили к тетке на фрукты. А на «Украине» после речного техникума работал мальчик – матрос? юнга? – вот и все тут.

«Ты башкой думала, что делаешь, когда меня с ума сводила?» Представляете, как здорово – башка...

Подписывался он не «А. Киселев», а «Алекс. Киселев»; меня прямо-таки гипнотизировал этот «Алекс.».

Вот так было тогда.

И все же вы дороги мне, черепа питекантропов и кости мамонтов в тихом краеведческом музее, где побывали мы на одной из стоянок нашего дизель-электрохода. Сквозь добрые сотни веков по ту сторону стеклянного ящика, где скучал череп древнего человека, я увидела, как Саша втянул щеки и закатил глаза. Мы пошли дальше, и он изобразил стрелка с натянутым на изготовку луком. В наконечнике стрелы под стеклянной крышкой, как в морской раковине, жило эхо того боя, когда со свистом вонзилась стрела меж лопаток, и со скоростью стрелы просвистела жизнь, взмыла бог знает куда. Где та рука, что точила наконечник, и та, что послала стрелу, где ты, Саша? Привет вам, кости мамонта, омытые волнами времени, ледниками, подземными реками, облаками, старые благородные кости! Как тебе там, чучело воина в доспехах, огородное пугало, скучающее по галкам?

И у меня есть свой собственный музей, мне и пыль слишком дорога в нем; но вот пришла мысль – не отправить ли все это к чертям, уж очень оно зажилось на свете: все эти письма, над каждым из которых пролито столько слез, эти длинные письма, вызубренные, что хоть сейчас повторю вместе со всеми их грамматическими ошибками, – зачем оно теперь? Да, здесь владения настолько хрупкие, что дыхание грозит гибелью каждому засушенному цветку, а ведь когда-то все это кричало так, что до сих пор тренькают подвески тяжелой люстры...

Карманный, игрушечный, спрятанный за пазуху городок; одному облачку достаточно было наползти на солнце, чтобы погрузить весь наш город в тень. Островки крыш наших двух– или трехэтажных домов среди наплывающих на них деревьев; одни уже были желтыми, когда другие еще зелеными, эти были красными, когда те – желтыми и зелеными... Дубы! Мощные морщинистые стволы, каждый отлакированный выступ знали наперечет детские ступни, в каждом дупле по кладу, на каждой зеленой ветке по птице; знакомые пни, обезглавленные великаны, чьи тела уходили глубоко в землю, – как хотелось очутиться в том времени, когда ветер бросил желудь, и он утонул в почве, и пошли круги по реке дерева – глухие, золотистые; и как хотелось жить в том времени, когда вырастет и уплотнится тень от тех желудей, которые бросали мы сами...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю