Текст книги "Немецкая романтическая повесть. Том II"
Автор книги: Иозеф Эйхендорф
Соавторы: Генрих фон Клейст,Клеменс Брентано,Ахим фон Арним
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
Чтение древнеримских поэтов научило Адриана мудрой религии природы.
– Что ты там говоришь про себя, милый батюшка? – спросила Белла.
– Я тебя скоро отведу к эрцгерцогу, – сказал Адриан, – только подожди немного, а если устала, отдохни на моей постели и расскажи мне доверчиво, откуда ты; поверь, я сохраню это в тайне.
Белла почувствовала к нему полное доверие; она откровенно рассказала ему все о своей судьбе, одно только утаила – как она встретилась с принцем в Бёйке, объяснив, что потеряла старую Браку в толпе. Выслушав ее рассказ, Адриан погрузился в глубокое раздумье и занялся разными вычислениями, во время чего Белла заснула. Когда вычисления опять указали ему на какое-то замечательное предназначение Беллы, он подошел к ее постели, тихо склонился над ней и с изумлением стал смотреть на нее; странно вообще было ему видеть, как на его твердом аскетическом ложе спала девушка.
Наконец он услышал шум возвращения эрцгерцога, который был на ужине у графа Эгмонта; выждав несколько времени, он неприметно для Беллы покинул ее и направился в его спальню. Ценрио, удивленный его появлением, сделал ему знак ступать тихо, потому что принц вернулся очень утомленным и сразу же погрузился в глубокий сон. Адриан приблизился к постели, взглянул на светлорусые волосы принца, стянутые по обыкновению золотой сеткой, и отошел на цыпочках, делая рукой знак, призывающий к тишине. Ценрио еле сдерживал смех, кусал себе палец, хватался за живот и даже ногу поднял от восторга; рискованный обман удался, и Адриан принял чучело за настоящего эрцгерцога, который тем временем, упустив свою живую Беллу, напрасно искал любовных утех, которыми так щедро она его одарила, у этой безжизненной куклы, ее голема. Дело в том, что еще утром он при посредничестве Ценрио уговорил голема Беллу, которая, кроме любовных мечтаний настоящей Беллы, обладала также низменной еврейской душой, принять его у себя ночью, усыпив предварительно переданным ей сонным зельем своего корневого человечка. Брака также участвовала в заговоре и должна была занять ее место на постели, потому что малыш был настолько ревнив, что даже во сне держал все время ее за палец; любовные ласки его выражались единственно только в том, что он иногда целовал этот палец.
Эрцгерцог пробрался в дом, когда малыш, все еще упоенный своей второй Беллой, только-только стал засыпать; и ему пришлось долго ждать, пока голем Белла смогла, наконец, освободиться и выйти к нему; он сгорал от любопытства узнать, как все произошло, как она вышла замуж за господина Корнелия и как получилась голем Белла, которую он заказал сделать тому еврею, чтобы обмануть ее мужа. Голем Белла отвечала на все вопросы так естественно, что не возбудила в нем ни малейшего подозрения, что она-то сама и есть эта кукла, особенно же потому, что он не допускал возможности, чтобы какое-либо притворство способно было своей обманчивой внешностью обмануть его проницательное зрение. Она рассказала ему, что Корнелий, подозревая ее в связи с эрцгерцогом, сначала был очень зол на нее, а затем насильно заставил ее обвенчаться с ним в ближайшем селе, но она надеется, что любовь эрцгерцога вознаградит ее за это. Впрочем, таинственный час свидания не располагал к дальнейшим объяснениям; сам эрцгерцог легкомысленно прибегнул к колдовству, чтобы удовлетворить свои вожделения, и вот он же на этот раз стал его жертвой; в любви все должно быть благородно, и любой обман, подобно фальшивому камню в драгоценном кольце, может вызвать чувство недоверия; да разве эрцгерцог сам не обманул Беллу, овладев ею с помощью колдовства? Не только любовь, но и жажда мести за воображаемый обман заставила его так дико и несдержанно принести ее в жертву своей страсти.
Когда забрезжило утро, закаркали вороны, эти единственные певчие птицы больших городов, и Ценрио его разбудил, то он не мог понять, чего ему недоставало в его наслаждении; на сердце у него было печально и тяжело, не было того ликования, какое он испытал при расставании с Беллой в Бёйке; у него было даже такое ощущение, словно рядом с ним спало какое-то другое существо, и если бы она еще раньше не покинула ложа, то он наверное приподнял бы с чела ее темный локон и обнаружил бы на нем знак смерти. Он проклял эту ночь и поклялся никогда больше не возвращаться по этой дорожке, по которой прокрался он обратно в свой замок; тут только Ценрио рассказал ему, какой опасности он избежал и как Адриан чуть было не открыл его проделки.
Тем временем старый Адриан находился в еще худшем затруднении; не успел он покинуть набитую куклу эрцгерцога, как им овладели угрызения совести за потворство любовной связи эрцгерцога. И если бы он раньше не распорядился, чтобы привратник запер все двери и ворота замка, так как он уже выпроводил подозрительную девицу через заднюю дверь, то он без всякого сострадания выгнал бы Беллу. По всем корридорам стояла ночная стража, и он не избегнул бы злых сплетен, выпустив из своей комнаты какую-то девушку в такой поздний час; итак, ему пришлось смириться и предложить бедной, усталой Белле собственную постель на ночь, сам же он решил успокоиться на жестком ложе, дабы уберечь себя от всяких искушений. Но затруднения его возобновились, когда его непреодолимо потянуло к стакану воды, который Белла поставила у своей постели: то был единственный стакан воды, и жажда заставила его подняться на ноги и увидать Беллу, которая, разгоряченная крепким сном, лежала в пленительной позе, зарумянившись и быстро дыша. Никогда еще не приходилось ему созерцать такую красоту, и он сам не мог понять, почему так долго пьет свою воду и все никак не может отогнать одинокую муху, назойливо садящуюся на этого спящего ангела; наконец он весь проникся своеобразным религиозным чувством, которое до той поры лишь внешне было перенято его риторикой от римских поэтов. Сама Венера во плоти лежала перед ним; он тихо зашептал ей горациевы строки, и как знать, куда бы завела его эта изнеженная школьная мудрость, если бы, увлеченный ролью Адониса, он не увидел в зеркале своей тонзуры и седых волос. Он содрогнулся, ему представилось, будто он видит святого, который напился пьян перед смертью. Вздыхая, он улегся на свои жесткие доски, но не мог заснуть, ибо неотвязные мысли, то покаянные, то греховные, не покидали его; то придумывал он, как ему выйти из своего затруднительного положения, как избавиться от Беллы и в то, же время позаботиться о ней, то казалось ему, что он не может расстаться с ней. Блуждая взглядом по комнате, он увидел одежду мальчика, который долго прислуживал ему, но в конце концов был им прогнан за баловство; она показалась ему подходящей, чтобы в ней незаметно вывести девушку из замка.
Когда Белла проснулась, протерла свои большие глаза, спросила испуганно, где она находится, и готова была уже разрыдаться, – только тогда мог успокоиться добрый старик. Он прочел над ней Ave Maria, слова которой она благочестиво повторила за ним, затем сказал ей, что она должна запастись терпением и что совесть не позволяет ему провести ее к эрцгерцогу; но он позаботится о ней, только она должна указать ему, где можно было бы устроить ее, так как сам он никого не знает. Его прежний служка жил у бедных родственников и приходил по утрам и по вечерам, чтобы исполнять разные его поручения; если она согласна носить его платье, то в костюме мальчика могла бы оказывать ему те же услуги, потому что чваные придворные лакеи плохо ему прислуживают. Белла согласилась на все, что предложил ей старик, ибо таким образом ей представлялась возможность переодетою видеть эрцгерцога, а это было ее единственное желание; она поспешила облачиться в новую ливрею, но совершенно не знала, как надеваются эти штаны и камзол со всеми своими прорезями, петлями и крючками, так что престарелый прелат, смеясь, принужден был помочь ей. Она сказала ему, что намерена возвратиться в загородный дом и там укрыться; своей коже она умеет придать такой смуглый оттенок посредством разных растительных соков, что никто не примет ее за девушку. Адриан мог оценить мудрость ее народа, сказывавшуюся во всех ее словах, но он все еще продолжал опасаться какого-нибудь предательства и вздохнул облегченно, лишь когда увидел, как, выйдя из замка, она пошла через площадь, где мальчишки, гонявшие обручи, стали звать ее, думая, что это их старый товарищ, прежний служка Адриана.
Тем окончились его страхи на сей день; теперь он поспешил к эрцгерцогу и, застав его еще спящим после бессонной ночи, стал трясти его за плечо и произнес ему длинное назидание о лености и о том, что в ней, как в бездонном море, добродетели негде бросить якорь и спастись от гибели. С вечера он не хотел его беспокоить, ибо полуночные часы – лучшее время для сна, когда один час более ценен для тела и души, чем два последующих; теперь же, когда солнце светит ему прямо в ноздри, храпеть в высшей степени неприлично.
Он мог бы часами продолжать свою речь, а герцог только поворачивался с одного бока на другой, не думая просыпаться, так что почтенный старец, наконец, поднялся в недовольстве и стал приводить Ценрио доказательства, что предполагаемое сочинение Петра Ломбарда, найденное им в Бёйке, либо подложно, либо относится к тому периоду жизни философа, когда тот уже расстался с своими идеями и утратил свой гений. Ценрио притворился крайне изумленным; в душе же плут потешался, что это книжное барахло вызвало столько ученых изысканий; затем он спросил Адриана о замечательном сочетании светил, которое тот наблюдал в Бёйке, и Адриан разъяснил ему, что в ту ночь был зачат могучий властитель на Востоке, но где именно – он не может узнать. Ценрио подумал про себя, что и в этом отношении он гораздо лучше осведомлен, хотя некоторые вещи путались у него в голове и ему не удавалось срифмовать их друг с другом, может быть, потому, что природа хотела в данном случае ограничиться только ассонансами; не мог он разгадать, где же осталась голем Белла, не знал он также о возвращении Беллы к старой госпоже фон Брака после того, как она покинута была ею в объятиях эрцгерцога. Все это были вещи, которые за недостатком времени и из-за постоянного присутствия свидетелей он еще не имел возможности обсудить с эрцгерцогом.
После того как старше оставил комнату со словами: любопытно, любопытно! дорого бы я дал, чтобы открыть, кто такое это чудесное дитя, – Ценрио обратился с расспросами к эрцгерцогу, который немало изумился тому, что он даже в пылу наслаждения не переставал тосковать по какой-то другой, утраченной Белле.
– Конечно, утрачена та, которую я любил, которая у врат моей жизни, как нежная заря, исчезла в лучах солнца; вместо ее божественного образа я обнимал земное создание, которое возбуждает во мне низменную страсть, но отвращает мое сердце. Ах, почему на меня устремлены глаза миллионов! Был бы я бедным пилигримом, странствовал бы по миру, ветры внимали бы моим жалобным песням, и пустился бы я в поиски за ней, которой принадлежу навеки, а не нашел бы ее – уединился бы со своей печалью в тихих часовнях Монсерата! Вот о чем я мечтаю, Ценрио, и раз не могу достигнуть этого, то и не выполню многого, чего мир ждет от меня.
Ценрио принадлежал к разряду превратно мыслящих придворных наставников, которые хотели бы уберечь, как от сквозняка, от всякой серьезной мысли вверенную им молодую жизнь. Они считают, что воспитывать следует в удовольствиях, но сколь мало удовольствий доступно принцу и от сколь многого должен он отрекаться! Шутка остается за дверью, серьезность же, как старый домовой, господствует в замке. Ценрио обещал эрцгерцогу собрать в Бёйке все сведения, необходимые для разрешения загадки, и спешно отправился туда.
Тем временем господин Корнелий явился в замок, приказал доложить о себе эрцгерцогу, и последний принял его, так как обещал голему, для того чтобы упрочить связь с ней, дать какое-нибудь назначение малышу, ежели тот представит свидетельство от многих особ своего сословия в том, что он действительно – человек.
Наш паренек бегал уже все утро по городу, собирая от дворян письменные подтверждения того, что он – человек, причем, однако, к своему удивлению видел, что у всех в большей или меньшей степени тут оставались сомнения на его счет. Свидетельства всегда выдавались ему только в условной форме. Так, барон Вандерлоо сказал о нем: сидя за столом, он, правда, может сойти за порядочного человека, но только он никогда не должен вставать из-за стола, ввиду несоразмерной короткости своих ног, которая придает ему вид одетой в платье таксы. Господин фон Мейлен заявил, что он был бы во всех отношениях безупречен, но только его мать, должно быть, обладала чрезмерно жаркою утробой, поэтому и случилось, что он, как слишком перепеченный и засушенный хлеб, потрескался и съежился. Граф Эгмонт написал в виде циркуляра: поскольку во время военных действий иногда бывает чрезвычайно важно скрыть от врага свои силы, то господин Корнелий мог бы с немалой пользой быть помещен в карман любого бравого солдата и оттуда, положив свой мушкет на пуговицу штанины, спугивать неприятеля совершенно неожиданными выстрелами из штанов солдата.
Такие и подобные отзывы с любезными пожеланиями успеха, выданные ему каждым, к кому он обращался, представил теперь малыш эрцгерцогу, который прочел их, еле удерживаясь от смеха, и затем обещал дать ему приличествующее назначение в новом своем полку, для которого он придумал особого рода каски, хорошо слышимые благодаря приделанным к ним бубенчикам и хорошо видимые благодаря двум длинным ушам по бокам их. Малыш был в полном восторге, что близится исполнение его желаний; шута он видел один единственный раз, только в Бёйке, и тогда принял его за военную персону и померился с ним оружием. Поэтому, когда эрцгерцог осведомился о его молодой супруге и пожелал с ней познакомиться, он почтительно пригласил его к себе. Торжественный прием в доме господина Корнелия был назначен на тот же день. Несмотря на неудовлетворенность свою последней ночью, несмотря на подозрение, что какой-то волшебный призрак потешался его любовью, эрцгерцог чувствовал непреодолимое влечение к этому голему. То было стремление иного рода, чем чаял он, но все же он не мог отрицать его, ни побороть в себе; для него было так же очевидно, что это его чувство требовало чего-то определенного, чего-то осуществимого, тогда как то, другое чувство, как греза, растворялось в бесконечности; и в этом душевном его разладе то бесплотное, то неуловимое, что питало его высокое, блаженное чувство, казалось ему пустым и презренным рядом с этой торжествующей, победу чувственностью.
Печально брела в та утро Белла к загородному дому, надеясь незаметно пробраться в него через известные ей одной отверстия в садовой ограде. Но близ кладбища повстречался ей бедный Медвежья шкура, который несколько замешкался на могиле, пересчитывая заработанные свои деньги; при виде Беллы он не мог сдержать слезы, схватил ее за руку и спросил, как поживает его милая, молодая госпожа, он-то ведь сразу заметил, что ее оттеснила та фальшивая кукла – ее копия, но из боязни лишиться службы не посмел ничего сказать. Белла просила его молчать об этом: после приема, оказанного ей по возвращении домой, она почувствовала такое непреодолимое отвращение к Браке, к Корнелию и ко всем, что впредь ни за что не поступится своей княжеской независимостью для городской жизни со всеми ее принуждениями; теперь она опять заживет в своем старом доме, пока не увидит своего народа свободным. Затем она спросила его, как все произошло и почему он не появился накануне вечером. Тогда он рассказал ей, что фальшивая Белла его выставила, чтобы позднее ввести эрцгерцога через заднюю дверь. При этих словах Белла заткнула рот Медвежьей шкуре; она не хотела дальше ничего слушать, раз эта гадкая обманщица отняла у нее последнее земное утешение – любовь эрцгерцога. Скорбь охватила ее душу, и только когда слезы хлынули у нее из глаз, она почувствовала, словно камень свалился у нее с сердца; она обняла Медвежью шкуру и больше часу не отпускала его от себя; счастье, что мало было прохожих, вето бы эта сцена обратила на себя внимание. Медвежья шкура скоро вновь принялся высчитывать в уме, сколько ему осталось еще служить, предоставив Белле лить на него слезы, подобно мельнице, которой нет дела до красоты водопада, лишь бы он двигал ее колесо. В конце концов, однако, спохватившись, что запоздает домой, и не находя никакого способа высвободиться, он раздавил упавшую с соседнего дерева подточенную червем сливу и сказал:
– Насколько счастливее такой вот червячок, нежели мы, грешные; чем дольше живет он, тем слаще становится плод на дереве; велика только его неблагодарность, раз все свои дела делает он в своей комнатке и тем губит собственное наслаждение жизнью.
Простоватый малый не подумал о том, что в своем собственном скопидомстве он недалеко ушел от червяка, поселившегося в благородном плоде. Белла была слишком опечалена, чтобы указать ему на это; но она выпустила его из объятий, и он поспешно ее покинул, свято пообещав ей на прощанье за небольшую плату каждую ночь приходить к ней и приносить, что ей понадобится.
Она не думала о том, что ей могло бы понадобиться, – ведь ей всего недоставало. Равнодушная ко всему на свете, пошла она, не заботясь ни о каких предосторожностях, к дому с привидениями и отомкнула дверь известным ей способом. Ее не тревожили никакие мысли об изменчивости ее судьбы; с тех пор, как эрцгерцог разлюбил ее, она чувствовала себя совершенно обесчещенной, лишившейся всякой уверенности и достоинства; она готова была его забыть и все же тревожилась о том, где он сейчас. И мысль о нем, еще больше, чем голод, привела ее вечером опять к замку, где, однако, на сей раз она нашла Адрианову комнату запертой, так как он занят был в ней диспутом с несколькими прелатами.
Покуда она стояла в нерешительности в темном замковом коридоре, подошел эрцгерцог и при слабом освещении принял ее за прежнего Адрианова служку, которого он давно привязал к себе разными маленькими подарками; он кликнул его, чтобы он взял факел и посветил ему по дороге к дому господина Корнелия. Белла поспешно исполнила его приказание, зажгла факел и пошла вперед. Эрцгерцог был в большом возбуждении: тайный друг его прибыл из Испании с достоверным известием, что дни его деда сочтены; тщетно старался избежать он смерти, переезжая из одного города в другой, как другие больные перебираются из одной кровати в другую. Карвахаль, Запара и Варгас возвестили ему в конце концов приближение смерти, и, желая исправить свою несправедливость по отношению к Карлу, он назначил регентом вместо Фердинанда кардинала Унненеса и признал бесспорным законное наследование Карла. В магнетическом кругу близкого владычества властный дух Карла не мог успокоиться, подобно магнитной игле при северном сияньи; вместе с тем он так был погружен в свои думы, что ни одного взгляда не бросил на Беллу, но, не обращая больше на нее внимания, пошел за светом факела и у входа в дом приказал Белле дожидаться его возвращения.
Бедная Белла! Она потушила свой факел, словно добрый гений, который уже ничем не может помочь. Суровый взгляд и тон эрцгерцога отняли у нее всю смелость, и она не решилась ни слова сказать ему; она отчаялась вернуть себе его любовь и погрузилась в тихую задумчивость; крики толпы музыкантов пробудили ее от горестного забытья. Она не слышала слов песни, в которой они просили о подачке, остановившись под освещенными окнами дома; воспоминание о ее спасителях из рук старухи встало в ее сердце вместе с воспоминанием о пережитом ею тогда страхе; она дрожала за свое будущее и вместе с тем не знала, что ей осталось еще потерять. Но в людях, предназначенных высшей десницей к великому общему делу и еще не сознающих этого, живет сдерживающая их внутренняя сила, которая на окружающих может производить впечатление робости; предчувствуя свой великий путь, они боятся подпасть под давящую силу порока, и лишь твердая сознательная вера может среди житейской суеты придать им ту смелость и уверенность, которые никогда не покидают их в великих событиях жизни. И Белла чувствовала при всем своем унижении попрежнему крепкую волю в себе. Она пугалась своей беспомощности, пугалась того, что может с ней случиться в толпе людей, шатающихся ночью по большому городу; она укрылась между колонн маленькой часовни богоматери, которая стояла рядом с ее бывшим домом, запущенная и неосвещенная. Труппа музыкантов, что распевала теперь перед домом, сильно отличалась, однако, в свою пользу от тех грубых бродячих певцов на ярмарке. Это не были ни нищие, ни воры, но молодые люди разных сословий, которые по вечерам собирались со своими лютнями и распевали всякие песни, кто какие знал. То, что они получали, они или сообща прокучивали под утро, перед тем как разойтись по домам, или же дарили той девушке, которую удавалось уговорить погулять вместе с ними. Эти певцы пользовались такою любовью в городах, что родители вечером не раньше могли уложить детей в постель, чем их шествие пройдет мимо дома, и если мальчики предпочитали барабан, возвещавший по вечерам замыкание городских ворот, и бежали за ним, то маленькие девочки любили больше слушать певцов и сопровождали их до угла улицы.
Много песен, веселых и печальных, пронеслось мимо ушей Беллы, не затронув ее, когда один молодой странствующий студент остановился перед образом богоматери, так что ярко освещенные окна дома осветили его печальное лицо; и тут он запел песню, распевавшуюся в те времена повсюду, выдавая своей трогательной интонацией, быть может, собственную судьбу:
Ночь вольная – на небосклоне,
Все потонуло в темном лоне,
И слезы катятся незримо,
Когда иду к окну любимой.
Слышны удары колотушки,
Больного бредовые речи,
Любовник плачет о подружке,
У гроба замерцали свечи.
Любимой нет на свете боле:
Сопернику супругой стала,
Храню любовь в сердечной боли,
Звезда сквозь слезы заблистала.
Свет за окном таит печали,
Свет звезд – любовных мук забвенья,
Густой туман окутал дали,
Меня опутали виденья.
Там в доме шум и ликованье,
Меня ж не приглашают к пиру,
Тому удел – лишь состраданье,
Кто бродит одинок по миру.
Ночь черная дала свободу,
Ночь черная дала свободу,
Встает заря на радость милой,
А мне сулит одну невзгоду.
Как радостно на месте этом
Зари всю ночь я ждал, бывало!
Теперь забыт я целым светом,
Как милой у меня не стало.
Все чуждо мне, луга и долы,
Под солнцем всюду я – бездомный,
Какой свет месяца тяжелый!
Ночь – слез источник неуемный.
Здесь он остановился, откинул плащ на руку, вытащил маленький фонарик, вынул из него горящую свечу и поставил ее перед образом богоматери; затем запел на другой лад:
Где я – то неизвестно матери,
Где я – не ведает отец,
Но возжигаю свет я богоматери,
Но верую в тебя, небесный мой отец.
Когда свет упал на юношу, то Белла припомнила, что видела его не раз перед своим домом, случайно выглядывая из окна на улицу. Не без оснований сочла она себя самое причиной его печали, догадываясь, что он считал ее замужней. И эта верная любовь оставалась ей неизвестной, тогда как любимец ее сердца, которому она так беззаветно предалась, легкомысленно обманул и покинул ее. Уж не отдать ли ему свою любовь, как милостыню? Она ведь больше ничего не стоила в ее глазах! и она бы спасла своей любовью благочестивую жизнь. Уже она готова была броситься к молящемуся юноше и открыть ему, кто она, и отречься от своего долга и своего народа, когда месяц, как свет маяка, показался из-за высокой пирамидальной колокольни, которая, как тень, стояла перед ней, и она подумала о пирамидах Египта и о своем народе и в этих мыслях почти забыла о собственной участи.
В это время мальчик, обходивший всех с тарелкой, к которой, была прикреплена свеча, подошел также и к ней; на тарелке она не увидела ничего, кроме нескольких груш и яблок, детских подарков, маленьких сбережений от ужина. Она чувствовала мучительную жажду и, думая, что ей предлагают, взяла несколько груш и отправила их в рот. Мальчик удивленно взглянул на нее, потом попросил заплатить за них. В смущении она схватилась за карманы, думая найти в них деньги; но там оказалась только оторванная пуговица, забытая прежним служкой. Когда она положила ее на тарелку, мальчик рассмеялся и подозвал к себе всю веселую компанию. Те сейчас же порешили, что если ему нечем заплатить, то он должен поподчевать их песней. Белла чуть не умерла со страху; все песни вылетели у нее из головы, а ее тянули и толкали. Наконец она ударилась о камень и тогда с болью душевной запела:
Кто ударился о камень,
Скачет вверх, а на устах
И ох и ах:
Пляской это назовете ль?
Сжег кого любовный пламень,
Шлет к небу вздох
И ах и ох:
Пеньем это назовете ль?
Как, боль, о тебе спою я?
Слишком пылает кровь!
Сердце кому отвесу я?
Кто возьмет его вновь!
Погибли и честь, и любовь.
Белла с такой тоской выжала эти слова из своего горла, что печальный певец поднялся с молитвы и, не взглянув на нее, вытряс всю тарелку с плодами и монетами ей в берет, который она смущенно поднесла к лицу, словно чашу со святой водой, и ее слезы стекали в него; узнай ее юноша – он бы дал ей еще больше, он бы отдал ей все, ибо он принадлежал ей. Но так прекрасна чистая любовь, что даже тогда она творит добро, когда высокая рука судьбы не сулит ей никакого успеха. Бедный студент почувствовал, сам не зная почему, душевное облегчение после своего доброго поступка. Скромность не позволяла ему взглянуть в глаза облагодетельствованному им человеку, и, запев свою прекрасную песню, он увлек прочь всю толпу, чтобы они не приставали больше, требуя новых песен, к бедному служке, за которого принимал он Беллу.
Оставшись одна, Белла опустилась на землю там, где стоял коленопреклоненным бедный студент, где он оставил свою свечу и букет. Цветы так нежно благоухали, а богоматерь так любовно смотрела на нее, что в ее взгляде она прочла прощение своему народу.
– О матерь божия, – простонала она, – отпустила ли ты нам наше прегрешение? Примешь ли ты нас в лоно свое, нас, изгнавших тебя?
Тут почудилось ей, что богоматерь кивает ей ласково, и сердце ее забылось в благочестивом созерцании, так что она почти и не услышала, когда около полуночи гости шумной толпой стали расходиться.
Двое подвыпивших пажей эрцгерцога рассказывали, что, когда маленький Корнелий заснул, усыпленный маковым соком, они засунули его под печь и подвесили за руки и за ноги, привязав их к четырем ножкам печи; жаль только, что ее не затопили, а то пренатурально мог бы он затянуть песнь отроков в пещи огненной. Так прошли они мимо Беллы, не заметив ее, да и она не взглянула на них; когда же, наконец, угасла свечечка студента, Белла словно перенеслась в другой мир, хотя глаза ее были попрежнему широко открыты. Она увидела у себя на коленях ребенка, похожего на эрцгерцога, а перед ним преклонялись толпы народов; и она забылась, ослепленная этим видением.
Но от экстаза пробудил ее милый ей голос эрцгерцога:
– Ну, просыпайся, мальчик, зажигай факел и свети мне!
Шатаясь вскочила она на ноги и увидела голема Беллу, которая со свечой в руках стояла в дверях, провожая эрцгерцога. Она была закутана в черный плащ. Эрцгерцог, для которого больше значили его чувственные привычки, чем высшие требования долга и любви, мало его заботившие, приблизился к ней и сказал:
– Значит, завтра вечером я опять буду у тебя, и послезавтра опять, и так все ночи, и даже дни, лишь только я стану свободным властелином могущественного народа, который, как и мы, забудет в радостных наслаждениях о глупостях жизни.
– Не забудь о жемчуге, что ты мне обещал, – сказала голем.
Белла уже засветила свой факел. Ее берет, наполненный фруктами, все еще лежал в часовне, и так как ее мальчишеский костюм был прикрыт плащом, то герцог вздрогнул от испуга, вдруг узнав и вспомнив ее такою, как он ее видел на рассвете в Бёйке; он провел рукою по лбу и воскликнул:
– Великий более, да их, ведь, – две!
– Как, ты опять здесь, ты, божье создание? так, опять я должна дрожать за свою жизнь? – вскричала голем и ринулась к Белле, намереваясь проткнуть ее золотой булавкой для волос, острой, как стрела.
Но эрцгерцог, перед которым в одно мгновение сразу открылась страшная правда, казавшаяся ему до той поры невероятной, удержал голема Беллу, схватив ее за разметавшиеся ее волосы; он увидал надпись эмет в верхней части ее лба, быстро стер первый слог, и в то же мгновение она вся распалась. Бывает, что работницу, копающую яму с песком, отзовут куда-нибудь, и она набросит плащ на свою песочную кучку, чтобы другие не трогали ее, – так и плащ голема Беллы прикрывал теперь только какую-то бесформенную массу.
Но ни эрцгерцог, ни Белла не проявили заботы об этом бренном сокровище. Эрцгерцог быстро подхватил Беллу, так что факел выпал у нее из рук, и в плаще своем понес к соседнему источнику, где окунул лицо и руки в свежую чистую влагу, чтобы стереть всякий след соприкосновения с этой лживой земляной куклой. Очищенный омовением, поцеловал он любимые губы своей настоящей Беллы, признался ей во всех своих заблуждениях и попросил ее в свою очередь рассказать ему, что с ней случилось и как она оказалась в этом платье. Белла снова обладала своим потерянным сокровищем, но все еще не могла отдышаться и только всячески старалась казаться веселой и радостной. То были прежние любимые черты, но их не покрывала та яркая цветочная пыльца, которая так легко стирается с невинного существа прикосновением любопытствующего мира, подобно тому как случается с бочкой благородного вина, которую долили несколькими каплями дешевого вина: вино не замутилось, оно сохраняет свой букет, но уже без прежней чистоты. Карл был весел, но больше старался быть веселым, чтобы вытравить в себе досаду на свою ошибку, которая все же нет-нет и напоминала о себе, когда минутами он не мог бороться с зевотой; в рассказе Беллы его так поразило ее приключение со старым Адрианом, что он больше ни о чем и не слушал, и Белле так и не удалось поведать ему о своем несказанном горе, о своей покорности судьбе и о тоске по Египту. Тревожимый радостными заботами о близкой власти, которые несколько охладили его любовный пыл, Карл решил в то же время сыграть веселую шутку с Адрианом, которого он намеревался для наблюдения за Хименесом послать в Испанию, дабы после своего торжественного назначения он хорошенько почувствовал, что его наставничество кончилось.
Как раз в эту самую ночь заседал государственный совет под председательством Адриана; к концу заседания Белла должна была войти в залу, принести жалобу на Адриана, что он ее бросил, и потребовать суда любви над ним. Видя эрцгерцога в таком веселом настроении, Белле и самой захотелось вместе со своим Карлом забыть обо всех печалях, хотя и слишком тяжело было у нее на сердце для подобных шуток; но она чувствовала свой долг забыть о всех обидах, особенно после того, как эрцгерцог обещал ей в дальнейшем позаботиться о ней и о ее рассеянном по миру народе.







