Текст книги "В польских лесах"
Автор книги: Иосиф Опатошу
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Раздался голос эконома:
– Готово?
– Готово! – ответил палач.
Эконом монотонно считал:
– Раз… два… три…
Розга хлестнула по натянутым штанам, перерезала их, впилась в тело. Капли крови падали на белый снег, падали и застывали. Антек кричал нечеловеческим голосом, умолкал, опять кричал; монотонный голос эконома тупо отдавался в ушах между криками:
– Восемь… девять… десять…
Мордхе подошел. Увидев, как бьют взрослого человека, он задрожал. Он слышал, что помещики порют крестьян, порют евреев, однако считал это легендой, которую все рассказывают, но о которой никто ничего толком не знает. Теперь он столкнулся с экзекуцией лицом к лицу. Он пробрался через толпу и подошел прямо к палачу:
– Человек, тебе не стыдно поднимать руку на своего брата?
Смелость Мордхе, его выдержка, его спокойный тон – все до того поразило присутствующих своей неожиданностью, что палач остановился, посмотрел на помещика, на Мордхе… Все начали переглядываться; странная тишина резала слух.
Потому ли, что приостановили порку, потому ли, что чужой человек имел дерзость выступить против него, но раздражение помещика достигло крайней степени. Мрачный, он выехал вперед на лошади и спросил Мордхе:
– Кто вы такой?!
– Прохожий, – отвечал Мордхе.
– Так и ступайте своей дорогой! – рассердился помещик. – Не вмешивайтесь в чужие дела!
– Пусть вельможный пан будет так добр, – начал, заикаясь, один из парней, низко кланяясь и указывая на Антека, – и прикажет остальные розги дать мне!
– Что тут делается, черт побери?! – Помещик от злобы не мог усидеть на лошади и крикнул палачу: – Колек, продолжай! Хамье не будет мне диктовать, что делать!
– Колек – католик. Он не станет пороть своего брата! – сказал Мордхе.
– Что это за человек? – спросил кто-то из свиты.
– Чего он хочет?
– Это ксендз?
– Еще что!
– Это ведь еврей!
– Что ты болтаешь?
– Спроси его!
– Спроси ты его!
– Это еврей! Еврей!
– Ты еврей? – спросил удивленный помещик.
– Да, – отвечал Мордхе.
– Тогда отпусти еврею остальные розги! – крикнул помещик палачу и сплюнул. – Нехристь этакая!
Не успел Мордхе оглянуться, как он уже лежал на снегу, чувствуя, что розга все глубже и глубже врезается в тело, разрывает плечи, дробит руки одну за другой… Боль все усиливалась, удары, казалось, делались все чаще, и одновременно с ними слышен был монотонный счет эконома:
– Двадцать… Двадцать один… двадцать два…
Мордхе лежал обессиленный, не видя, что происходит вокруг, чувствовал только, как растирают ему виски снегом. Он открыл глаза, посмотрел на парней, которые стояли над ним, вспомнил, что с ним случилось, и из последних сил поднялся. Ходить он не мог. Круги плыли перед глазами, он шатался. Парни подхватили его, ввели в конюшню, где лежал Антек, обмыли теплой водой его раны и робко спросили, не поест ли он чего-нибудь.
– Воды! – попросил Мордхе.
Он выпил полную кружку. Вода охладила разгоряченное тело, стало легче дышать. С трудом он растянулся на земле и внимательно принялся слушать то, что говорили парни, усевшиеся вокруг Антека.
– Да, все, что на нас сыплется, все мало! – сказал один из них.
– Я ему покажу, этой собаке, как пороть! – простонал Антек.
– Мы все показываем, а они пока бьют.
– Крестьянин для них что корова!
– Правильно! Витек прав! Если б мы были людьми, мы бы не оставались здесь!
– В Пепловке, рассказывают, подожгли усадьбу!
– И нам следует сделать здесь то же самое!
– Вы грешите, – проговорил старый кучер.
– В Каршине убили помещика!
– Нужно их всех убить!
– Жизнь нашего тоже не в безопасности!
– Вы грешите, дети, грешите! – перекрестился кучер. – Нечистая сила в вас говорит!
– Как же мы грешим, дедушка, – Антек с трудом приподнялся, – когда мы у панов круглый год постимся? Наш помещик – человек слабый, и ксендз разрешает ему есть в пост жареных уток, содержать любовницу и даже пороть крестьян… Послушайте, дедушка, будь я не Антек, если мы не поквитаемся с ним! Если б не вы, старые ослы, мы бы уж давно отняли у помещиков землю, нашу землю… Ксендз не позволяет, а? Посмотрим!..
Мордхе был в лихорадке. Он не знал доселе, что отношения между деревней и усадьбой настолько обострены. Он тоже скрежетал зубами от возмущения. Отчаяние овладело им, томило душу, глубокая обида внушала мысли об отмщении… Месть, месть! Планы без конца рождались и рушились в воспаленном мозгу. Он обеими руками держался за голову; жилы на висках вздувались, как кузнечные мехи; ему казалось, что только так он соберется с мыслями. И каждый раз, когда планы исчезали недодуманные, нереальные, он вздрагивал, боялся, что упускает последнюю возможность. И если б его спросили тогда, почему он так дрожит и какую возможность боится упустить, он сам не знал бы, что ответить. Страх длился не больше минуты. Снова начинало стучать в висках, и лихорадка разгоняла сомнения.
К ночи температура у Мордхе повысилась. Тихие разговоры парней почти не доходили до его ушей; он видел, как конюшня наполняется людьми. Он взобрался на мешок с сеном, приподнялся, постоял на коленях, потом глаза его остановились на картине, висевшей на стене в раме из необструганных досок. Это была святая Богоматерь, имеющая власть над огнем. Парни окружили его. Он начал говорить с ними. И чем дольше он говорил, тем больше росли их беспокойство и злость. Они прорывались в проклятиях и ложились на их мрачные лица явственным грозным отпечатком. Мордхе не переставая говорил, стоя на мешке с сеном, и его слова пробуждали в крестьянах мысль о человеческом достоинстве, потребном любому. Слова приходили сами собой, не верилось, что это говорит он, Мордхе. Слова, точно искры, падали на благодатную почву, и огонь пылал.
* * *
Небо было в пламени, в дыму.
Впереди четверо крестьян несли на веревке гроб, где лежал убитый отец Антека. Парни с косами, вилами и топорами шли за гробом. При входе процессии в деревню зазвонил колокол; звонил, будто на пожар. Крестьяне с женами и детьми окружили открытый гроб, где лежал их сосед Пясецкий. Мордхе, которого никто не знал, не знали даже, откуда он пришел, появился вдруг около гроба. Его бледное лицо, горящие глаза, весь его облик придавали похоронам нечто таинственное. Антек опустился на колени, простер руки к покойному:
– Соседи, знаете ли вы, кто убил моего отца?
– Знаем, знаем! – ответили крестьяне и опустились на колени.
– Я хочу, чтоб вы помогли мне добиться справедливости!
– Обязательно поможем!
Мордхе произнес надгробное слово. Задушевно-простое, оно тронуло всех. Он видел, как крестьянки и крестьяне всхлипывают, и сознавал, что чья-нибудь сильная рука может повести их, куда только пожелает. В этот момент с разных сторон послышались голоса:
– Айда в усадьбу!
– Идемте, братцы!
– Мы панам отдадим наши хаты!
– А сами будем жить в замке!
– Правильно!
– Правильно!
– Несите с собой покойника!
– Возьмите гроб!
– Пойдемте!
– Пойдемте!
– Пропустите гроб вперед!
– Кто этот человек?
– Не знаю!
– Умеет говорить!
– Как по писаному!
– Говорит лучше ксендза.
– Не вспоминай его имени!
– Кто его убил?
– Пясецкого?
– Да.
– Не знаю.
– Говорят, пан!
– Мы сведем с ним счеты!
– Ты мог бы поднять руку на пана?
– Я – нет!
– Я – нет!
– К вечеру мороз усилится.
– Какое тебе дело? В твоей шубе ты не замерзнешь!
– Зажгите лучины! – неслось со всех сторон.
– Еще светло!
– Зажгите, говорят вам!
Повсюду с треском запылали лучины и поднялись к озаренному небу. Парни с блестящими косами на плечах шли рядом с гробом, склонив головы.
Процессия остановилась возле замка, который казался покинутым – так тихо было кругом. Толпа кричала, шумела, звала помещика. Эконом вышел на крыльцо с ружьем:
– Разойдитесь добром!
– Ату! Ату! – раздавалось со всех сторон.
– С ружьем?
– Свиньи!
– Прогоните его!
– Мы желаем помещика!
– Ату! Ату!
– В конюшню!
Со всех сторон в эконома полетели камни, бутылки, куски дерева. Поднялся такой крик, что можно было оглохнуть. Помещик не выходил. Из окон вдруг выстрелили, хотели, видно, испугать толпу; несколько раз грозили схватить каждого, кто посмеет подойти к замку. Гнев крестьян усиливался. Один из парней, пригнув голову, бегом бросился к замку. Пуля его сразила тут же. Этого было достаточно. Толпа понеслась вперед, вооруженная камнями, бутылками, обломками бревен. Со всех сторон слышались выстрелы. Толпа не останавливалась. Люди прыгали через убитых, взламывали двери, лезли в погреба, окружали замок со всех сторон. Из погребов тащили корзины с вином, с водкой, хватали друг у друга бутылки, отбивали горлышки и пили. Из одного погреба клубами повалил дым. Толпа озверела, пришла в дикий восторг. Все обнимались, пили, опускались на колени вокруг тела Пясецкого и кричали:
– Замок горит!
– Замок горит!
В углу стоял старый кучер, держа в руках изображение святой Богоматери, которая имеет власть над огнем, крестился и тихо бормотал:
– Вы грешите, дети! Вы грешите!
Толпа забыла обо всем, толкалась вокруг корзин с напитками, ссорилась, дралась, хватала кто сколько мог, а те, которые не могли протолкнуться, ревели, будто находились на грани сумасшествия. Зверь проснулся в человеке, подчинив себе всех. Бутылки с водкой кидали в огонь, бегали по двору, как отравленные мыши, искали служанок и, не находя их, бросались на собственных сестер.
Помещик показался в одном из окон, что-то говоря, размахивая руками, будто просил о чем-то. Никто не хотел его слушать. Раздались крики:
– Не выпускайте его!
– Сжечь его!
– Сжечь его!
– К черту шляхту!
– Кто идет в шинок?
– Идемте, хлопцы, мы повесим шинкаря за пейсы!
– Идемте!
– Идемте!
Мордхе стоял в стороне и растерянно смотрел на то, что делается вокруг, на то, что он натворил, и раскаивался. Он больше не верил в толпу. Он услышал имя шинкаря, повторил его несколько раз, хотел что-то вспомнить, махнул рукой и равнодушно пошел по другой стороне поля.
Гроб тронулся дальше. Факелы освещали темноту, косы сверкали на движущихся спинах, и казалось, что смерть, многоголовая смерть, шагает поверх и все уходит дымом.
* * *
Движение крестьян против помещиков росло, распространилось по Польше, охватило окрестности Плоцка, Седлеца и Люблина, как огонь охватывает сухой густой лес. Шляхта, которая гордилась, что москаль никогда не переступал их порог, эта самая шляхта должна была теперь, опасаясь за свою жизнь, обращаться за помощью к русским и укреплялась в своих замках, в усадьбах. Правительство, смотревшее вначале сквозь пальцы на то, что происходит в деревне, желавшее, чтобы усилилась вражда между крестьянином и помещиком, теперь вдруг само испугалось и начало беспощадно подавлять народное движение. Вождей арестовали. Те сваливали вину на оборванного молодого человека, который шляется по деревням и подстрекает крестьян к бунту. Этого человека все видели, повторяли его слова, но никто не знал, кто он, как его зовут, откуда он явился и где находится. Его искали по деревням. И скольких свидетелей ни опрашивали, всякий указывал другие признаки, как будто речь шла не об оборванце, который только вчера ходил по деревням, жил с крестьянами, а о столетней легенде, которую в каждой деревне рассказывают иначе.
Помещики были уверены, что бунтарь – еврей, крестьяне божились, что это благочестивый католик – перед каждым образом он падал на колени и молился. Старики толковали, что это дьявол. Они рассказывали, как он однажды зашел к крестьянке в дом. Крестьянка, которая была на сносях, увидела, что у него козлиные ноги, и со страху родила. Ребенок был с рогами. А священники в своих проповедях утешали народ тем, что спасение близко: проклятый антихрист бродит по деревням, подстрекает народ к бунту, натравливает крестьян на помещика, на ксендза.
Глава III
КОНЧИНА
Мордхе вернулся в Коцк оборванный, исхудалый. Печаль, сквозившая всегда в его глазах, исчезла, и что-то волчье появилось во всем его облике. Серые глаза пронизывали, в них читались отвага и ужас. Он знал, что его ищут на дорогах, в деревнях, знал, что должен избегать людей, и останавливался в каждом шинке. Он прислушивался к небылицам, которые рассказывали о нем, часто принимал участие в этих разговорах, и однажды чуть не был убит, когда стал говорить плохо о себе самом, доказывая крестьянам, что он трус: иначе не исчез бы, мол, не оставил бы крестьян одних.
Оставаться в Польше Мордхе не мог, он удивлялся, что желание поехать за границу у него исчезло. Вообще, будущее было ему безразлично. И если б не Фелиция, которая разработала план его побега из Польши, он бы не двинулся с места и остался в Коцке, раздумывая, отдаться в руки полиции или нет. Он решил поехать в Париж, хотя не понимал, что будет там делать, не зная языка. Возможно, он решил так, потому что Кагане собирался туда или потому, что в Париже была большая польская колония. Как бы то ни было, но Мордхе решил оставить Польшу, едва достанет денег.
Он пошел в гостиницу к Шафту и застал его за завтраком: черный хлеб, луковица, чашка цикория.
– Вот так гость! – Шафт поднялся, придвинул столик к кровати и подал Мордхе стул. – Садись! Может быть, закусишь?
– Спасибо! Я только что ел.
– А если бы ты был голоден, ты бы ел это? – Шафт вытирал руки о свои меховые брюки и морщил лоб. – Шамай довольствуется луковицей, чашкой цикория, но ты сын реб Аврома. В самом деле, что вы едите на завтрак?
– Что это вы так разговорились сегодня, Шамай? – усмехнулся Мордхе.
– Я говорю с горя, Мордхе! Два раза я собирался уехать домой и должен был вернуться с дороги! Ведь нельзя быть спокойным за свою жизнь, в любую минуту можно быть убитым! Народ очумел, не хочет работать, свободен от всего! От любых установлений! Это напоминает мне историю о том, как собаки перестали повиноваться хозяину. Мужик хочет паном стать! И говорят, – он понизил голос, – какой-то еврей тоже принимает участие в этом… Когда везде евреи, это несчастье, говорю тебе! Кто бы ни оказался прав, в любом случае валится все на наши головы. Крестьянин бунтует, помещик бунтует – кто страдает? Мы! Мне необходимо быть дома… Хотя теперь я все равно не поехал бы: с ребе плохо…
– Опять заболел? – спросил Мордхе.
– Плохо, Мордхе, плохо!.. Он совсем спал с лица. Мрак…
Мордхе поднялся, вспомнил, зачем он пришел, и начал:
– Шамай, мне нужны пять тысяч злотых…
– У кого в настоящее время имеются такие деньги? – прервал его Шамай, вскочил и снова сел на кровать. – Скажу тебе правду… Но почему ты стоишь? Садись! Я перестал одалживать деньги даже самым богатым помещикам. Такое время; кто знает, что будет завтра? Конечно, вернее не выпускать эти гроши из рук… Но тебе, видишь ли, – это другое дело! Сыну реб Аврома я окажу услугу… Но не такую сумму: у меня ее просто нет… Все мое состояние у помещиков в имениях. Хлеба сгорели или сгнили, крестьяне не хотят работать! Хорошо ведется хозяйство в Польше… Что я хотел сказать? Да. Три тысячи я могу тебе дать.
– Пусть будет три, – согласился Мордхе.
Шамай написал несколько слов на листке бумаги и подал его Мордхе:
– Пожалуйста, подпишись. Лучше, когда имеется расписка.
Мордхе прочел бумажку, пожал плечами и улыбнулся:
– Вы даете мне три тысячи, а получаете расписку на шесть?
– Ты говоришь, прости, совсем не по-купечески! – Шамай Мордхе взял его за лацкан. – Дай мне сказать! Шамай одалживает сыну реб Аврома три тысячи злотых. Спрашивается, на каком основании он ему одалживает, то есть где обеспечение? Имения, которыми он владеет, или недвижимое имущество? – Он щипнул свою бородку, как делал это обычно, сидя над серьезным трактатом. – А то, что сын реб Аврома через два года станет совершеннолетним, это не имеет значения?.. И не грешно, если Шамай хочет себя обеспечить! Что скажешь?! Но даю тебе слово, что больше трех тысяч я с тебя не возьму…
Мордхе равнодушно подписался и стал смотреть, как Шамай сыплет сухой песок на подпись, вытаскивает кожаный бумажник, пересчитывает ассигнации со стоном, как будто ему тяжело расстаться с деньгами. Несколько раз Шамай пересчитал деньги, не доверяя себе, и, когда Мордхе хотел эту пачку денег положить в карман, он заставил его пересчитать ее еще раз.
Мордхе вышел от Шамая, хотел пойти сказать Кагане, что завтра утром они поедут, но вспомнил о ребе и направился к его «двору».
* * *
Уже две недели, как реб Менделе не вставал с постели. Он очень ослабел. Кроме реб Иче, он никого не хотел видеть, не разрешал даже убирать комнату, которая была полна паутины. По полу свободно гуляли мыши, останавливались у кровати ребе, как будто хотели от него чего-то, и люди говорили, что это грешные души, нуждающиеся в посмертном искуплении.
Реб Иче подбросил дров в печку; когда пламя запылало, реб Менделе вынул из-под подушки ключ и подозвал его:
– На, вынь рукописи из моего сундука и сожги! Что ты смотришь? Сожги, говорю тебе! Типограф достаточно напечатал! Не для кого писать! Слышишь, Иче, я задыхаюсь… Мир смердит… Ну, чего ты смотришь? Бросай в огонь!
Реб Иче бросал в печку одну рукопись за другой. Когда он бросил последнюю, реб Менделе рассмеялся тихо и пренебрежительно – так, что реб Иче ужаснулся.
– Всю жизнь работал, размышлял, открывал миры, хотел приблизить приход Мессии… Спрашиваю тебя: для чего? Для чего? Настоящего реб Менделе уже нет, остался только мешок с больными костями! Не прав ли я, Иче, – ребе взял его за руку, – что человек – существо смердящее? А? Чего ты молчишь? – Ребе широко раскрыл глаза и вдруг присел: – Ты все бросил в огонь? Все?
– Все, ребе!
– Жалко, жалко… – сморщил лицо реб Менделе, будто страдал от каких-то болей.
– Что такое, ребе? В чем дело?
– Ничего, ничего… Среди рукописей лежала моя «Книга человека», сочинение, состоявшее всего из одного листка, но содержавшее всю жизнь человека… Жалко, «Книгу человека» я хотел оставить…
– Если это один листок, ребе, это можно ведь восстановить, – старался его успокоить реб Иче.
– Невозможно, невозможно! – настойчиво повторил ребе и начал растирать рукой лоб. – Не помню, не помню…
Ребе без сил упал на подушку, закрыл глаза и начал стонать. Реб Иче успокаивал его. Хасиды, которые стояли под окнами, видя, что ребе плохо, начали стучать в окна, с криками рвались внутрь.
Ребе снова открыл глаза, посмотрел туда, откуда неслись крики, покачал головой и обратился к реб Иче:
– Видишь эту толпу? Их радости не было конца, когда я, Мендель, пал в их глазах! Никто не любит святого, всякий радуется, когда грешит честный человек. Кому они нужны, святые? Кому они нужны, спрашиваю? Если б я начал сначала, – усмехнулся реб Менделе, – знаешь, что бы я сделал? Я позвал бы несколько сотен молодых людей, надел бы на них дурацкие колпаки и посадил их на крыши, чтобы они днем и ночью кричали: «Мир смердит, мир смердит!..»
Реб Менделе умолк и вдруг почувствовал, что ему становится легче. Шум в голове исчез, он смотрел, как пылает, корчится, рассыпается в пепел бумага. Ребе походил сейчас на человека, все состояние которого горит, а он не может ничего сделать. Он протянул руку, как бы желая что-то спасти, и попросил:
– Дай мне бумагу!.. Дай перо!..
Он держал гусиное перо между пальцами, пальцы дрожали, он видел, как увеличивается листок бумаги и буквы становятся больше, поднимаются, такие синие и одновременно огненные, кружатся пред его глазами, как колеса, – колесо над колесом, колесо в колесе, обматывают кровать со всех сторон, дом начинает вертеться все быстрее и быстрее, и в сердце вдруг становится так пусто… Неужели это конец?..
Реб Иче заметил, что ребе путается, не понимает, что пишет, повторяет одни и те же буквы… Он попробовал прочитать:
– «Книга человека»…
Ребе швырнул на пол бумагу и перо и тяжело вздохнул. На губах его появилась пена. Испугавшись, реб Иче позвал служку. Ребе еще раз открыл глаза, посмотрел перед собой в пространство, потом поглядел на реб Иче, несколько раз застонал и покинул этот мир.
Когда Мордхе пришел во двор, весь Коцк уже знал о кончине реб Менделе. В городе закрыли лавки, бросили работу, отпустили детей из школы, и во всех переулках стояли люди, шептались о том, кто позаботится о его святом теле: ученики или погребальное общество?
У дома было полно людей: ни войти, ни выйти. Мордхе, еле пробившись, остановился у дверей дома реб Менделе. В комнате громко рыдали. Дети и внуки стояли вокруг кровати, где лежал покойник, прикрытый своим белым шелковым кафтаном. Ривкеле рвала на себе волосы, громко причитая. Мордхе, никогда не любивший рыданий на похоронах, теперь был доволен, ему хотелось, чтобы крики были громче, достигли небес, чтобы и там поняли, что совершена несправедливость. Душка стояла испуганная, вертела головой, вероятно, страдала оттого, что вокруг так много мужчин. Даниэль прислонился лбом к кровати и плакал. Реб Довидл суетился, распоряжался, велел зажечь как можно больше свечей, но не забывал о своих болезнях: каждую минуту вынимал из кармана жилета бутылочку, откупоривал, нюхал и вздыхал. В углу стоял реб Иче, объятый тоской, и тихо читал «Тикуней Зоар».
Родные поодиночке начали выходить из комнаты. Ривкеле увидела Мордхе и протянула к нему руки, забыв о несправедливости, которую он совершил по отношению к ней, расплакалась:
– Мордхе, что ты скажешь про наше несчастье? Мордхе?
Глаза его наполнились слезами. Он стоял беспомощно, не зная, что делать, но, прежде чем успел ответить, Ривкеле вышла. Он больше не мог устоять, он страдал оттого, что Ривкеле больше не выказывала своего недовольства, не проходила мимо него словно мимо чужого.
Из синагоги вышли члены погребального общества; разгоряченные, они вытирали лбы цветными платками и говорили все разом:
– Этим богоугодным делом займемся мы!
– Мы своего не уступим!
– Тогда суд Торы?
– Хорошо!
– Хорошо!
– Ведите себя достойно, – топнул ногой хасид. – Что это за разговоры?
– Омовением тела займутся ученики и праведники!
– Это несправедливо по отношению к городу!
– Несправедливо!
– Этим богоугодным делом займемся мы!
– Коцк не допустит!
Подошел реб Иче, жестом успокоил спорящих:
– Ш-ш, ш-ш, не спорьте! Мы бросим жребий, и кому он достанется…
– Хорошо!
– Хорошо!
Стало тихо. В комнате было слышно, как шепотом говорит какой-то хасид:
– Когда мыли святое тело проповедника, вода стала благоухать, ибо черви и тление не имеют власти над ним…
При последних словах Мордхе вдруг почувствовал, что воздух в комнате скверный и нужно открыть окно. Желание увидеть лицо ребе не давало ему покоя. Он хотел знать, осталась ли печаль вокруг глаз ребе. При этом он сознавал, что смерть все уничтожает. Он роптал, не зная, на кого и за что, вспомнил, как Моисей не хотел умирать и молил Бога, чтобы Тот не разлучал его душу с телом, с которым он был связан сто двадцать лет, а тут под белым покрывалом лежит измученное тельце, словно детское. Душа реб Менделе жила в уединении, сидела в этой заброшенной комнате с паутиной по углам, не соглашалась с устройством мира. Кроме этого слабого тела, у нее на свете никого не было. И вот набросились на тело, забрали его у души, измяли, изломали, свернули в куль и засунули под потертое белое покрывало.
* * *
Мордхе проснулся ночью, уверенный, что он только что лег. Беседа его с реб Менделе оказалась всего лишь сном. Ребе ведь умер. Мордхе в темноте оделся и вышел на улицу. Коцк спал. Только в синагоге ребе сидели его родные и близкие, они сидели над святыми книгами, дремали, тянули заунывные мелодии. Масляные фитили, мерцающие свечи слабо освещали большую синагогу.
У подставки для молитвенника сидел грузный хасид над раскрытым томом Мишны и, уткнув подбородок в сложенные руки, храпел; его седая борода, торчавшая по обе стороны подбородка, как две метелки, шевелилась. За печкой кто-то плачущим голосом читал псалмы. На скамейках у столов лежали хасиды, положив кафтаны под головы, и стонали во сне.
Мордхе на цыпочках вошел в комнату реб Менделе. Спертый воздух ударил ему в нос. Посреди комнаты на катафалке, сколоченном из досок, лежал реб Менделе, покрытый белым шелковым кафтаном. На полу горели толстые сальные свечи, валялись опилки. Реб Иче стоял у изголовья с горящими щеками и глазами, полными слез, как у маленького ребенка. Реб Довидл сидел, прикрыв глаза, и, если б не его поминутные вздохи, можно было бы подумать, что он спит. У восточной стены стояли два польских ученых-талмудиста – реб Авремл, зять покойного, и реб Генех. Они били руками в стену и читали «Тикуней Зоар».
Реб Иче посмотрел заплаканными глазами на Мордхе с таким отчаянием, что у того сжалось в горле.
В дверях появился босой Исроэл. Подошел к катафалку, отодвинул кафтан и, наклонясь, сказал покойнику прямо в лицо:
– Ребе из Коцка, твои ученики бросили жребий, чтобы решить, над какой частью твоего тела каждый из нас совершит омовение. Ребе из Коцка, твое тело смердит!
Служка и кто-то из родных ребе не дали ему кончить, подхватили под руки и вывели.
Реб Иче схватился за голову и громко зарыдал. Реб Генех подошел к реб Авремлу и спросил:
– Знаешь, чему нас учили в Коцке?
Реб Авремл раскрыл свои большие наивные глаза.
– Нас учили, что человек вечно должен помнить: он – существо смердящее.
* * *
Из окрестных местечек непрерывно прибывали подводы с хасидами. Люди стояли плечом к плечу, склонив головы, и со страхом описывали друг другу выходку Исроэла. Все были уверены, что произойдет что-то необычайное. Вдруг кто-то крикнул, что несут ребе. Плотная, как из гранита, стена людей со стоном раскололась, распалась, и со всех сторон раздалось:
– Дайте дорогу!
– Дайте дорогу!
– Освободите место для несущих гроб!
– Они идут!
Что ни шаг менялись несшие гроб, дабы все близкие могли коснуться святого тела; они же принимали «записочки» и клали их на крышку гроба.
Микве не была видна. Люди стояли вдоль стен, висели на оконных рамах, на крыше, держались за трубы, ссорились из-за места, говорили о заслугах каждого, кто принимал участие в омовении тела:
– Такая честь!
– Вероятно, он заслужил!
– В погребальном обществе есть более благочестивые евреи, чем Мойше-скорняк!..
– А если он скорняк, так что?
– Лейзер-виноторговец хотел дать ему сто злотых за эту честь…
– Вы слышите?
– И он не хотел продать, хотя Мойше – бедный человек!
Микве была до того набита народом, что гасли свечи. Десять приближенных стояли вокруг покойника, имея долю в его теле, члены которого символизируют горние миры. Служка, реб Файвуш, вызывал их по одному:
– Реб Иче, совершите омовение святой головы цадика! Реб Генех, совершите омовение правой руки, реб Мойше-скорняк – левой, цадик из Пшисхи…
* * *
Когда принялись за омовение, кто-то начал читать праздничную молитву «Алель». Все подхватили. Люди задирали головы, руки, и, если бы на них были талесы, можно было бы подумать, что целая община читает заключительную молитву Судного дня – неилу.
Потом вдруг все стихло. Слышно было, как спорили у микве. Чтобы расслышать, о чем идет речь, толпа становилась на цыпочки и навостряла уши:
– Вода слишком низко!
– Окунуть в воду стоя нельзя!
– А надо осуществить омовение по всем законам!
– Пусть реб Иче опустит в воду голову святого праведника!
– Ребе может сам окунуться! – сказал реб Иче уверенно. – «Святые сильнее после смерти, чем при жизни».
Народ вздрогнул при этих словах, рванулся вперед, люди начали шептаться:
– Что ты скажешь?
– Чудо?
– Чудо!
– Совершилось чудо!
– Вода поднялась выше головы реб Менделе!..
– И ребе погрузился для омовения?
– Об этом же и говорят!
– Кто постигает их пути?
– Чудо из чудес!
* * *
Вокруг открытой могилы хасиды сплели из рук двойную цепь. Сухой снег одел кладбище в белый наряд. Беспомощно стояла семья ребе, обессиленная рыданиями. Только одна Темреле взывала к усопшему, вскидывая вверх свои красивые ладони. Широкие рукава обнажали ее белые, белее снега, руки, и они рвались к могиле.
Толпа любопытствовала:
– Кто она?
– Кто это?
– Это свояченица ребе.
– Это же Темреле!
– Та, которую поймали?
– Да, да, та самая!..
– Ну уж и скромница!
– Держи язык за зубами!
– Кто, по-твоему, займет место ребе?
– Реб Иче!
– Реб Довидл допустит?
– Ш-ш, ш-ш!
– Читают кадиш[60]60
Молитва по покойному.
[Закрыть].
Как только реб Довидл закончил кадиш, Темреле уверенно подошла к нему и приветствовала его:
– Поздравляю, ребе!
Приближенные незаметно отделились от толпы. Окружили реб Довидла, поздравляли его, ожидая, чтоб подошел народ, который, однако, стоял пораженный и не двигался с места.
Друзья реб Менделе отыскали среди толпы реб Иче, окружили его, и со всех уст на него посыпалось:
– Поздравляем, ребе!
– Поздравляем, ребе!
– Поздравляем!
* * *
Голодный, усталый возвращался Мордхе домой. Страшная тоска напала на него и все усиливалась по мере приближения к дому Штрала. Он знал, что завтра утром покинет Польшу, порвет почти со всем, что было, оставит жизнь, полную сомнений и страданий, и пустится в неведомый путь, чтобы начать все сызнова.
Он не знал, в чем будет заключаться новая жизнь, но был уверен, что она будет иной. Должна быть иной. Мордхе объяснял свою тоску смертью ребе, горем, которое он причинит родителям, но сердце ему подсказывало, что это неправда, что он самого себя обманывает; что-то стоит у него на дороге, от чего нужно освободиться. И каждый раз, когда он пытался взять себя в руки, все вокруг него начинало плыть, а его тоска становилась еще сильнее.
Он шел посреди улицы, утопая в глубоком снегу, спотыкаясь о сугробы, не замечая того, что темнеет. Потом ускорил шаг, словно боясь оставаться с самим собою, и вышел за городскую черту. Кое-где на небе показались звезды, маленькие, сверкающие… Набегали длинные, тонкие тени, ложились полосами и исчезали. Мордхе шел, чувствуя, что вражда к самому себе исчезает в его душе, и ему пришло в голову, что добра и зла вообще не существует, когда человек углубляется в себя…
Мордхе остановился, услышав, что его зовут. Когда он увидал Фелицию, выходящую из сада, ему стало ясно, почему он тоскует. Фелиция подошла и принесла с собой запах соснового леса.
– Вы с похорон идете?
– Да.
– Вы должны быть осторожны, – шепнула она ему. – Вас ищут.
Мордхе равнодушно посмотрел на нее:
– Я не скрываюсь.
– О, о! – Она взяла Мордхе за руку, двусмысленно улыбнулась. Мордхе равнодушно взглянул на нее.
Она была в хорошем настроении. Взяла его под руку, прошла несколько шагов и стала рассказывать:
– Знаете, в первый раз я сегодня боялась гулять одна по саду: мне все казалось, что кто-то ходит за мной… Всю дорогу я думала о ребе. Правда, что он сидел тринадцать лет взаперти?
Мордхе утвердительно кивнул и продолжал идти молча.
Густой сад выглядел жидким. Деревья с обеих сторон аллеи, которые летом сплетали свои листья и образовывали темные своды, стояли теперь голые. Корни, комки земли, вялая трава там и сям виднелись из-под снега. Где-то каркала ворона. Ее карканье эхом отдавалось в пустом саду.