Текст книги "В польских лесах"
Автор книги: Иосиф Опатошу
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Часть третья
ПЕРЕД БУРЕЙ
Глава I
РИМ И ИЕРУСАЛИМ
Низкорослый, с широкими, немного сгорбленными плечами, из-за которых его большая голова с высоким лбом казалась меньше, с редкими, будто из черного шелка, кудрявыми волосами, с беспокойными глазами, глядящими из-под густых бровей, Филипп Кагане одним своим обликом внушал уверенность, что доведет до конца все, за что возьмется.
Польские иммигранты из Франции, Бельгии и Германии хорошо знали «нашего Кагане». В студенческих колониях его боготворили, рассказывали о нем легенды, называли его «святым Павлом».
Он ездил из одной иммигрантской колонии в другую, выступал, рассуждал о «Дедах» Мицкевича, о «Божественной комедии» Данте, знакомил молодежь с поэзией, с политическими проблемами, помогал генералу Мореславскому создать среди студентов организацию, готовую при первом же зове примкнуть к восстанию.
Кагане говорил по-польски с еврейским акцентом, не мог освободиться от древнееврейских идиом, от притч библейских пророков. Польские фразы он строил так, будто говорил по-еврейски, и, когда один из его товарищей, поляк, спросил, почему он не старается освободиться от этой манеры, он ответил, что не принесет содержание в жертву форме только потому, что родился евреем.
Кагане не умел зарядить пистолет и одновременно читал студентам лекции по полевой фортификации, по тактике и стратегии.
На первый взгляд было все-таки нечто комическое в его фигуре. Подвижный, с черными кудрями, он был не слишком заметен среди рослых белокурых поляков. Но когда, бывало, разговорится, белокурые слушатели начисто забывали, что это всего-навсего маленький еврей, и видели перед собой могучего пророка, который мечет громы и молнии, сбрасывает камни с гор, создает вокруг себя атмосферу тревоги, предощущение грозы, давно витающих над польскими полями и лесами. Эта тревога явственно подтверждала, что близок час, который заставит молодежь бросать школы и учебники, а крестьян – плуг, жен и детей и собраться, освобожденными, в лесах.
Кагане долгие годы странствовал по Европе, стал коммунистом, мечтал устроить колонию в Америке, нечто вроде «Новой Икарии», собирал для этой цели деньги, пытался заинтересовать иммигрантов. Тогда-то и встретился он в Париже с Гессом, и от его плана камня на камне не осталось. Гесс имел на него большое влияние. Из-за него Кагане начал косо смотреть на своих прежних товарищей, не понимая, почему они, вышедшие из еврейской среды лишь недавно, стыдятся своего происхождения, а князь Еленский, христианин в третьем поколении, чей прадедушка, реб Шаес, был апостолом лжемессии Якова Франка, при каждом удобном случае подчеркивает свою принадлежность к еврейству, тыкая им всем в глаза.
Кагане стал верующим, отпустил бороду и выступал в парижских синагогах с речами о том, что Освобождение близко. Он верил, что пришло время, когда все угнетенные народы должны сбросить со своих могил тяжелые надгробия и восстать из мертвых.
Он шатался по парижским улицам и продолжал ткать нить пророческого откровения, начатую его братьями-пророками на горе Мория и не прервавшуюся до сих пор. Даже когда языческий Рим положил конец греческой и еврейской духовной жизни, из их руин выросла новая жизнь, проявившаяся через еврея. И теперь, когда христианский Рим агонизирует, а новая жизнь уже стучится в окна, пробуждает человека к деяниям, рассказывает, что Избавление близко, что оно в руках самого человека, – даже теперь эта новая жизнь проявляется через еврея.
Кагане боготворил Гесса, смотрел на Сибиллу как на Марию Магдалину, черпал у Гесса Божье слово, распространял его в синагогах, где на него смотрели словно на помешанного, и среди польских студентов, где его не слушали. Но он не уставал сеять на каменистой почве, пока не свершилось чудо: меж камней там и сям выглянули упрямые ростки, стали расти, ветвиться и укореняться в сухом камне, подобно Божественному слову.
Кагане знал, что его работа не пропадет даром, что ее продолжат без него другие, и спокойно уехал обратно в Польшу, думая, что не сегодня-завтра польский народ освободится сам и приблизит Избавление евреев.
* * *
Когда Кагане с Мордхе подходили к винной лавке, они издали увидели, что Комаровский с Еленским уже сидят в санях. Еленский быстро выскочил из саней и пошел им навстречу.
– Знакомьтесь, – подал ему руку Кагане и повернулся к Мордхе: – Князь Еленский…
– Ступайте ко всем чертям! – возмущенно прервал его Еленский и взглядом извинился перед Мордхе: – Какой я князь? Меня зовут Ержи, Ержи Еленский; по дедушке меня звали Ерухам.
Последнее слово он произнес с особым ударением и посмотрел на Мордхе с такой болезненной гордостью, точно говорил не о еврейском имени, а о стариннейшем польском роде.
Он указал Мордхе место, сам тоже вскочил в сани и крикнул кучеру:
– Езжай!
Еленский укрыл всем ноги пушистой меховой полостью и сам уселся поудобнее. Он не умолкал ни на минуту. Говорил быстро, отчетливо, сжимая тонкие пальцы правой руки с блестящими, прозрачными ногтями. Эти ногти придавали его словам особую остроту.
– Стыдно ведь быть князем! При королевском дворе промышляли гербом, как мои деды водкой! А у Станислава-Августа каждый хам за пятьсот-шестьсот дукатов мог сделаться князем!
Мордхе всматривался в Еленского и видел перед собой явно еврейский тип лица. Удлиненные глаза искрились, как черное пиво, пронизывали; однако в них не было той неуверенности, того страха, которые привычно читаешь в еврейских глазах.
– Что вы скажете? – отозвался Кагане. – Как вся пресса восприняла речь Ястрова?
– Два брата из одной земли? – рассмеялся Еленский. – Что мы за братья? Может быть, ты с князем Комаровским или с Мерославским? А я нет! Я – еврей! Я уж не говорю о том, что в тридцатые годы Моравскому казалось, что не подобает шляхте сражаться вместе с жидами. Даже «великий» Лелевель был против этого. И вдруг – братья? Да чего там говорить. Вот мой старик – другое дело! Правоверный католик, беспрестанно молится, водится с попами, угрожает, что, если я не стану религиознее и не прекращу допекать его дедушкой Ерухамом – всегда при гостях, разумеется, ха-ха-ха, – он лишит меня наследства. Видели ли вы правовернее католика? У этого старика есть слабость: он гонит из дому бедных шляхтичей, которые сватаются к моей сестре, ищет для нее князя, и только из старинных польских князей, а они, князья, никак ему простить не хотят, что дедушка Ерухам получил от епископа Дембовского сто розог!
– Розог? – переспросил Мордхе, пораженный.
– Да, пане, розог! Это было… Сейчас… Это было зимою тысяча семьсот пятидесятого года. Благочестивый епископ издал приказ, чтобы все евреи в двадцать четыре часа оставили Каменец-Подольск и чтобы ни один поляк не посмел купить дом еврея. Мой прадедушка уговаривал евреев поджечь дома, не оставлять их монастырям. Он первый поджег свой дом, и от еврейского квартала не осталось даже следа. За то его растянули на снегу, пороли, и благочестивый Дембовский заставил мою прабабушку считать удары, которые получал ее муж…
Еленский переводил взгляд с одного на другого, желая понять впечатление, которое произвели его слова.
Каждый раз, когда Комаровский слышал речи Еленского, он смущался, будто был виноват во всем; виноват в том, что его дедушка и его отец пороли крестьян, пороли евреев и, хвастая этим, развлекали гостей. Он смотрел на трех евреев, которые были ему совершенно чужды. Насмешливое отношение к еврею, внушенное ему с самого детства, исчезло, и он в каждом еврейском лице видел нечто трагическое, печать Каина. Вырос же он с Ержи вместе, они вместе учились, мечтали, строили планы, но каждый раз, когда он приходил к нему в гости, там его все пугало: отец Ержи с озабоченным лицом, тяжелые картины из священной истории, приглушенные голоса. Ему казалось, что он попадает в другой, чуждый мир.
Еленский тем временем закончил:
– Епископ боялся, чтобы последующие поколения не забыли его великой преданности церкви, и сам описал, как он изгнал «неверующих», не щадя ни детей, ни стариков, как гнал их по пояс в снегу. «Паршивого Ерухама, – пишет он, – следовало бы сжечь, а не отпустить с сотней розог». В заключение епископ выражает надежду, что его книжку можно будет найти во всяком католическом доме.
– Это та самая книжка, которую твой отец покупает, как только увидит? – спросил Кагане.
– Да, он платит хорошие деньги, не желая, чтобы узнали о его происхождении, – усмехнулся Еленский в свои густые черные усы. – Теперь эту книжку уже нельзя и достать. Но я боюсь, что старик меня больше на порог не пустит! Знаете, что я собираюсь сделать? Я дам эту книжку перепечатать, прибавлю к ней родословную Ерухама до Петра Еленского и разошлю всем нашим соседям, ха-ха-ха! Что вы на это скажете?
Он не ждал ответа, схватил Комаровского за руку и продолжал:
– Ваше единение – бессмыслица! Если вы не хотели терпеть в своей среде, ты и твои деды, несколько сотен крещеных евреев, которые еще и теперь для вас бельмо на глазу, как вы можете мечтать об ассимиляции евреев в Польше? От ваших льняных волос и следа не останется.
Лошади неслись по снегу, вздымали холодную, колючую пыль, хлестали длинными хвостами по блестящим бокам, закидывали головы с раздувающимися ноздрями и ржали.
Еленский говорил не переставая, и над дорогой то и дело разносился веселый смех.
Мордхе радовался словам Еленского, с живым интересом смотрел на гордого князя, искал связи между ним и теми евреями, которые раболепствуют перед поляками и от имени которых он говорит. Он видел перед собою Молхо, прибывающего верхом в Регенсбург, чтобы быть принятым при дворе императора. Он уверен, что убедит монарха поддержать его. А Мордхе всегда было трудно понять, почему свой первый визит Молхо нанес Йосельману, придворному еврею, с которым он никогда не мог договориться. Реб Йосельман, забитый немецкий еврей с позорной желтой заплатой на одежде, который кланяется каждому христианину, и Молхо – гордый рыцарь, воспитанный при королевском дворе! Сейчас, глядя на Еленского, Мордхе стало понятно, почему Шломо Молхо дружил с Йосельманом, придворным евреем.
– Да, с тобой нельзя ведь и разговаривать! – Комаровский несколько раз прервал Еленского.
– Ну, каких доказательств тебе еще надо? – Глаза Еленского разгорелись. – Я прочел анонимную книжку, где описывается, как крестили моего отца! И каждый раз, когда я ее открываю, мне приходит в голову, что поляк тоскует больше о расовом господстве, чем о польском государстве!
– Неправда, неправда! – поморщился Кагане.
– Автор книжки, – Еленский говорил быстро, не замечая гримас Кагане, – жалуется, что нельзя пройти по варшавским улицам, чтобы не встретить неофита. Неофиты не занимаются никакой работой, каждый из них содержит больше двадцати винных лавок, живут они обособленно, никогда не роднятся с истинными католиками, оставаясь теми же евреями. Видел?! Как тебе это нравится?
– Любопытно, очень любопытно! – Кагане похрустел пальцами. – Можно взять у тебя книжку?
– Конечно, я даже узнал, кто ее автор. Один священник. Хогортовский зовут его. Вы только дальше послушайте. Ему встретилось тридцать неофитов и ни одного истинного католика. Пища, мол, у них такая же, как у евреев: фаршированная рыба, белая хала… У них та же, что у евреев, жестикуляция, пугливые и хитрые глаза… Даже то, что они слишком часто крестились, говорило, – это Хогортовский пишет, – что я сижу среди евреев, что они смотрят на меня косо, бросают еврейские слова, которых я не понимаю, как будто боятся меня, как чужого, который вдруг попал к ним во время их трапезы.
– Мы уже приехали, – сказал Кагане.
Все на минуту замолчали, избегая смотреть на Комаровского, как будто слова Еленского противоречили их нынешней поездке и делали ее глупостью.
Вверх тянулись вычищенные дорожки; по обеим их сторонам лежал глубокий снег. Длинные побеленные здания, разбросанные повсюду тут и там, издали напоминали казармы. Посреди стоял костел с двумя башнями; кресты, усыпанные рыхлым снегом, словно реяли в прозрачном воздухе. Ворота церкви были широко раскрыты, огоньки восковых свечей отбрасывали тень на стены, исчезали и снова появлялись. Со всех сторон сюда съехались крестьяне на санях. Парни с суковатыми палками приходили целыми группами. Женщины в черных платьях становились на колени у церкви, потом поодиночке исчезали в открытых воротах, как в глубокой освещенной пещере. Монахи в долгополых коричневых сутанах с поясами, кисти которых волоклись чуть не по земле, сновали среди толпы, продолжая свою обычную работу, безразличные ко всему остальному.
Сани остановились. Все вышли. К костелу было трудно подойти. Толпа напирала со всех сторон. Ежеминутно прибывали новые богомольцы. Один нес крест, другой – святой образ, и все пели. Пение слышалось отовсюду, чуть ли не с неба. В одном месте звук замирал, в другом начинался, и тихое пение словно неслось по белому снегу, навевая печаль. Народ не переставая крестился.
Откуда-то внезапно появился молодой священник и поклонился, искоса посмотрев на Мордхе. Мордхе представили, и тому стало особенно неприятно: казалось, со всех сторон на него устремлены неприязненные взоры.
– Пане Кагане, – молодой священник кивнул в сторону прихожан, которые все прибывали, – теперь уж никто не скажет, что народ против восстания, верно?
Мордхе не слушал. Он стоял опустив голову, полузакрыв глаза, но чувствовал, что вокруг него создалась непроницаемая стена из людей, которые заслоняли происходящее.
Вдруг все в нем прояснилось; ему показалось, что он поднимается над толпой, видит, как шагает вооруженный неприятель, прицеливается, приказывая толпе разойтись, угрожает ей расстрелом. Толпа не трогается с места, все, как один человек, становятся на колени и требуют:
– Стреляй!
Толпа заволновалась, стремясь ближе подойти к церкви, и потащила за собою Мордхе. Он оглянулся, увидел кругом малоприятные физиономии, услышал, как старик в конфедератке рассказывает про защиту Варшавы в тридцатые годы… Впрочем, никто из окружающих его не слушал. Все, раскрыв рты, подняв руки, рвались к костелу, и Мордхе подумал, в состоянии ли была бы эта толпа противостоять любому неприятелю?
При входе в костел, рядом с образом Богоматери, поставили гипсовое изображение молодой женщины. На голове у нее была конфедератка, на груди – белый орел из цветов, а на руках и ногах висели железные цепи. Несколько молодых людей и девушек стояли на коленях в снегу и пели: «Boże, coś Polskę…»[55]55
Боже, что-то Польша… (польск.)
[Закрыть]
Народ подхватил пение, и в морозном воздухе что-то дрогнуло.
Около изображения появился священник. За ним второй, третий. Толпа не двигалась с места, люди стояли с напряженными лицами, не слыша, о чем говорят, но чувствуя, что пробил час: нужно разорвать цепи. Кагане говорил хриплым голосом; те, что стояли подле него, подбрасывали вверх шапки, кричали: «Единение!» Мордхе почувствовал на своих щеках влажные усы: пожилой христианин обнял его и поцеловал:
– Единение так единение!
Кто-то затянул, и по полю понеслось: «Z dymem pożarow…[56]56
С дымом пожаров… (польск.)
[Закрыть]»
Пение становилось все громче, слова отчетливо разносились над меховыми шапками крестьян, и чувствовалась святая вера в то, что не сегодня-завтра народ будет свободен.
Далеко кругом звенело:
– Он едет, едет!
– Кто?
– Принц Понятовский!
– Это кто такой?
– Кто такой? Не знаю, как тебе сказать.
– Принц!
– Да, пане, принц!
– Нет, это князь Замойский!
– Ты уверен?
– Уверен или не уверен, но приезжает, братец, не кто-нибудь!
– Что ты скажешь об упряжи?
– Как она блестит!
– Золото!
– Чистое золото!
Из лесу выехала верхом свита из шляхтичей. Началась суматоха. Никто не знал, кто подъезжает. Называли различные имена, настаивали на своем, держали пари… Наконец показалась карета, запряженная десятью лошадьми цугом – соответственно десяти польским губерниям. В карете сидел молодой человек, окруженный дамами. Лошади, закутанные в синюю шелковую парчу, затканную серебряными орлами, несли на задранных кверху головах старинные золотые гербы. Стройные краковские девушки в национальных костюмах замыкали почетную охрану. Они шли, слегка склонив гордые головы, чаруя толпу синими глазами, золотистыми волосами. Тихо звенели колокола. Из костела навстречу принцу вышла процессия. Колокола зазвонили громче, гордые дочери Польши ниже склонили головы, сильнее зазвучало их пение, сопровождаемое стонами еврейской скрипки. Толпа тихо и смиренно опустилась на колени перед своим принцем, в жажде услышать его слово.
Гордо стоял принц над коленопреклоненной толпой, воинственно кусая свои длинные усы. Потом увидел, как из лесу вышел Мойшеле – деревенский резник, маленький еврей с редкой бородкой. Он нес домой мешок с потрохами. Принц вышел из кареты, пошел навстречу еврею, обнял его и поцеловался с ним. Шляхтичи подбросили свои конфедератки, дамы – белые шелковые перчатки, и молитвенно настроенная толпа поднялась с колен с криками «Ура!», «Единение!», «Да здравствует Мойшек!». Принц, под приветственные крики дам, схватил Мойше на руки и, несмотря на то, что еврей дергал ногами и даже плакал, посадил его в карету. Шествие потянулось дальше.
Дамы начали успокаивать резника, ласкали его, снимали с себя бархатки, ленты, драгоценности, плели для него конфедератку с павлиньим пером, надушили его духами из серебряных флаконов, бросили жребий – которой из них дозволено будет его поцеловать… Бедный резник сидел чуть живой, плакал и молился.
Мордхе очутился у гипсовой статуи, где развевались святые знамена. С поднятыми руками стоял он неподвижно на пьедестале, слегка наклонившись. Глаза его глядели кротко, немного испуганно, приковывая взгляды окружающих. Среди развевающихся знамен лучились два лица; они были словно два родных брата: бледный гипсовый «Сын Отечества» и еще более бледный Мордхе.
Крики прекратились, пение стихло. Тут и там люди становились на цыпочки, указывали пальцами как на чудо, не могли понять, что здесь происходит.
– Кто это?
– Кто это?
– Еврей?
– Он похож на Христа!
– Кто это?
– Кто?
Мордхе продолжал стоять. Бледное лицо вытянулось, волосы небрежно падали на лоб, и белые нежные руки были обращены к толпе.
Внезапно наступившая тишина пугала, хотя и сопровождалась монотонным звоном церковных колоколов; страх, смешанный с любопытством, трепетал в сердцах.
Никто не заметил, как из лесу на маленьких быстрых лошадях выехали казаки. Раздался барабанный бой. Казаки налетели на толпу, обнажив сверкающие шашки, с ружьями, взятыми на прицел.
Толпа еще теснее сомкнулась, слилась в бесконечную стену, плечо к плечу, а над стеной стоял Мордхе, как статуя из камня, опираясь одной рукой на Богородицу, он смотрел на толпу.
Человеческая масса напирала, хотела войти в монастырь, но было так тесно, что ни один человек не мог сдвинуться с места, и толпа застряла в воздухе, словно висела, словно удар кулака остановил ее, и она уставилась вылупленными глазами на бледного еврея.
Барабанный бой прекратился; раздался хриплый голос офицера:
– Разойдитесь, или вас разгонят оружейным залпом!
Никто не трогался с места. Молодой священник поднял крест и запел:
– «Święty Boże!»
Толпа подхватила:
– «Święty Boże, Święty mocny… Święty a nieśmertelny, zmiłuy się nad nami»[57]57
Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас (польск.).
[Закрыть].
Все сняли шапки и запели громче, бесстрашно глядя на блестящие штыки, на дула обращенных к ним ружей. Мерялись силами.
Легкий барабанный бой послышался в воздухе – словно горох сыпался, потом стук палочек усилился, перешел в вой, так что мурашки побежали по телу. Оружейный залп заглушил на миг тихий напев. Священник уронил крест, второй тут же поднял его, но был сражен пулей. Мордхе подхватил крест.
Плотная людская стена раздвинулась; люди перескакивали через тела павших, но не разбежались, а с поднятыми вверх палками, с камнями бросились на врага.
Мордхе бежал впереди.
Рубаха его была разорвана, грудь открыта, губы сжаты от боли, и горящие глаза, казалось, кричали врагу:
– Стреляй, убивай невинных людей!
Кто-то схватил его за руку. Он увидел рядом мальчишку; тот присел, обратил к нему испуганные глаза, и кровь хлынула у него изо рта. Мордхе успел только приложить ему крест к губам и тотчас был унесен течением. Он бежал, словно в лихорадке, чувствовал, что ладони у него горят, хотел освободиться от добела раскаленных кусков железа, которые держал в руках. Тысячи событий за одно мгновение проносились в его мозгу. Он остановился. Остановился ли он, когда толпа, как первобытная сила, опрокидывала, отбрасывала все, что преграждало ей путь? Да, он остановился и, хватая нить за нитью, держал тайну этого мира. Он хотел швырнуть эту окровавленную тайну толпе, как разъяренному быку, чтобы он совсем обезумел, чтобы толпа заживо сожрала себя сама. Он поднял руки, увидел, как крест словно бы увеличивается, встает между ним и толпой, точно железная стена. Красные брызги огня пролетели мимо с жужжанием. Мордхе почувствовал, что его отбросило назад. Сломанный крест лежал у его ног. Он увидел, что Кагане с распростертыми руками стоит над сломанным крестом и громко кричит:
– Рим пал! Рим пал!
Толпа внезапно рванулась и покатилась в голубизну вверх ногами и исчезла. Мордхе удивился: почему вдруг стало тихо? Он звал. Он мчался в голубизне. Все умерло. Расплылось.