Текст книги "В польских лесах"
Автор книги: Иосиф Опатошу
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
– …И он бросился, подавленный, по улицам, запруженным людьми, и скорбел, что никто не замечает его.
Человек, похожий на него, следовал за ним. Он повернулся, посмотрел на незнакомца и задрожал. Незнакомец вытянулся, стал тоньше и полез на стену.
– Чего ты хочешь?
Незнакомец согнулся втрое, стал меньше, закачал головой, руками и ногами, стал похож на собаку, которую хозяин гонит от себя, и униженно улыбался.
– Ты не узнаешь меня?
– Нет.
– Я твоя тень!
– Кто ты?
Тень выпрямилась, стала длиннее и спустилась со стены. Она начала топтаться рядом, путаясь между его ног и еще униженнее улыбаясь.
– Я вижу, как ты слоняешься, словно потерянный, по улицам, страдаешь оттого, что никто не знает тебя, живешь в погребе… Твои жена и дети умирают с голоду… Не правда ли? Почему ты дрожишь?.. Ты так и не узнал меня?..
Голос Кагане стал глуше. Он чувствовал, что утерял ритм рассказа, не так хотел сказать, не то… Раньше, когда он, бывало, путался, он должен был сесть. Такие вещи не высасывают из пальца. Так рассказывать может всякий… И чем дольше он говорил, тем явственнее ему казалось, что слова тянутся, точно смола, что нужно делать паузу… Но он чувствовал себя таким слабым, таким беспомощным, что даже и этого не мог сделать, и продолжал:
– …Если хочешь, отдайся мне, и твой погреб превратится во дворец, прекрасные женщины будут счастливы, доставляя тебе удовольствие, все, от мала до велика, с радостью уступят тебе дорогу. Все будут шептать друг другу при твоем приближении, что это идешь ты. Ну, чего же ты молчишь?
Он стоял потрясенный, и, как только утвердительно кивнул, улицы, черные от людей, склонили перед ним головы. Повсюду кричали:
– Да здравствует гений! Да здравствует!..
А когда он устал от этого великолепия, люди надоели ему, он затосковал по уединению. Ему опять захотелось играть со звездами, перебрасывать их сотнями то туда, то сюда, гасить, снова зажигать, чувствуя в себе силу сотворить мир из ничего… Но тут он увидел, что крылья у него подрезаны, что они больше не подымаются, он понял, что слишком дорого заплатил за хлеб, за жену и детей, и ужас охватил его.
С горя он заперся и никого не хотел видеть. Но тень не отставала, и, где бы он ни прятался, пытаясь осмыслить случившееся, тень вырастала перед ним и мешала ему. Он молил ее со слезами:
– Чего ты хочешь от меня? Нам не о чем говорить. Я даже не понимаю твоего языка. Оставь меня в покое!
– Человек, – тень растянулась по стене, – если б ты задумался на минуту, ты понял бы, что жалобы и слезы тут не помогут. Ты мог превратить камни в хлеб; сделал ты это? Нет! Ты тосковал по мне, был несчастен оттого, что люди, которые теперь тебе опротивели, не знают тебя. Чего ж ты хочешь? Я могу заключить тебя в тюрьму, могу убить. Никого это не тронет, и никто тебе не поверит! Ты ведь предался мне, поменялся со мной местами, и я завладела твоей силой, которая создавала миры, и…
За окном слышались голоса, топот копыт. Мордхе понял, что это уезжают гости. Он вынул из кармана смятую бумажку, сообразил, что это письмо, и, зная, что нельзя читать чужие письма, не раздумывая, тут же принялся торопливо глотать фразу за фразой. Он плохо понимал текст, но одновременно чувствовал, что у него собираются вырвать из рук самое дорогое. Потом он сложил письмо, постоял с минуту, держась за виски, будто оглушенный ужасным известием, и постепенно стал успокаиваться. Он хотел уйти. Фелиция вышла ему навстречу.
– Вы потеряли вот это. – Мордхе подал ей измятое письмо.
– Что? – Она развернула письмо и побледнела. – Вы его прочли?
– Да!
Они с минуту глядели друг на друга, потом оба опустили глаза.
– Вы будете молчать, не правда ли?
– Вы хотите, чтобы я молчал?
– Да.
– Хорошо!
Она поднесла свою узкую тонкую руку к его губам:
– Спокойной ночи!
Мордхе поцеловал ее пальцы и в первый раз почувствовал, как горят у него губы.
Он вошел к себе в комнату и, не раздеваясь, бросился на кровать.
Глава VI
ВОЗДАЯНИЕ И ВОЗМЕЗДИЕ
Он долго лежал, уткнувшись лицом в подушку, не понимая, что с ним происходит. Чувствовал он себя, как после несчастья, нежданного-негаданного и оттого еще более ужасного.
Он знал, что совершается большая несправедливость, но не мог себе уяснить, против кого. Досадно было, что внутри него кто-то настойчиво твердил, что его долг открыть все реб Йослу. Он пытался взять себя в руки, стать сильным, чтобы сдержать данное слово, но, когда представлял себе Фелицию в объятиях Комаровского, переставал владеть собою. Он был готов ни перед чем не останавливаться. Все в нем буквально клокотало от ярости.
А потом, когда злость прошла, он лежал утомленный, с пустотой в сердце, словно из него что-то ушло и остался один свистящий ветер, и вспоминал, что точно так же чувствовал себя, когда отец и арендатор напали на него, отняли Рохеле и оставили ночью в лесу одного.
Он корчился, сжимал кулаки, зубами рвал наволочку на подушке.
А в глубинах его души звучал тем временем настойчивый голос; голос дразнил его, говорил, что он ничуть не лучше Комаровского, что речь идет не о Штрале, его родственнике, – это всего лишь предлог. Волнует его совсем другое. Недаром воспитывают человека испокон веков в понятии о справедливости, и он вроде бы принимает это понятие, а потом сам не знает, как встал на путь преступления.
Мордхе весь дрожал, чувствуя, как кровь закипает в жилах, как рвутся наружу неудовлетворенные желания, рвутся и воют, точно свора бешеных собак.
В эти минуты он был способен разорвать каждого, кто станет ему поперек пути. Он не даст себя обуздать, не даст сломить, он должен только сильно пожелать чего-то, и все, что нужно, будет ему принадлежать!
В нем разгорелся какой-то огонь, вошел в его горло, в мозг, расплавил его мысли и стремления, которые тяжело разлились по всему телу, и Мордхе лежал, измученный этим огнем.
Не в силах больше лежать, он встал с кровати, открыл окно и высунул наружу разгоряченную голову. Пронизывающий осенний холод охватил его. Светало. Обрывки света прорезали тьму. Он продолжал всматриваться и вдруг услышал шаги. Одним прыжком он выскочил в окно и встал как вкопанный со сжатыми кулаками, глядя по сторонам. Было совсем тихо. Потом запел петух, нарушив тишину. Отозвался второй, за ним – третий. Они точно сговорились.
Сырая трава холодила босые ноги. Замерзший, он опять забрался через окно в комнату. Решил заснуть, укрылся с головой, потом, разогревшись, почувствовал, что задыхается, и сбросил одеяло.
Кому какое дело? Пусть они себе шею сломают. Что ему до этого? Она грешит? Так на то ведь и существуют «воздаяние и возмездие».
Он улыбнулся.
Еще вчера реб Йосл беседовал с ним о свободе воли, о воздаянии и возмездии у евреев, доказывая, что возмездие неизбежно: если кто грешит, то сейчас же бывает наказан. А как уверен был старик! Еще удивлялся Маймониду, сказавшему, что это «дела, которые человеку по его природе никоим образом не постичь…».
Но кто это знает? Возможно, в ту самую минуту, когда он, Мордхе, не в силах заснуть, страдает оттого, что совершается несправедливость, и размышляет о неотвратимости кары, возмездии, Комаровский развлекается с нею, с пани Фелицией.
Где же возмездие?
Комаровский утром уйдет усталый, невыспавшийся, измученный?
Возможно!
А за что он-то, Мордхе, мучается? Он ведь страдает больше, чем этот поляк!
За свои греховные мысли?
А за чьи грехи страдал Лейзер-портной, который шил Мордхе сюртук?
Лейзер жаловался, что для него любой день короток, и то он вынужден работать по ночам, потому что каждый ребенок хочет, чтобы его пальто было готово к празднику. Он еле держался на ногах. Казалось, все его тело вот-вот развалится на части.
За чьи прегрешения он страдал?
За чьи?
Мордхе испугался собственных мыслей и понял, кроме того, что нить рассуждений грозит оборваться. Он лежал с открытыми глазами, смотрел в темную бездну, которая, чудилось ему, расстилалась впереди, смотрел, желая перешагнуть через нее хоть бы ценой собственной жизни.
Он преклонялся перед реб Менделе, понимая, как велика должна быть его скорбь, но не знал, откуда берется у человека столько сил для борьбы с самим собой. Когда человек пришел к людям – люди закрыли глаза, не в силах вынести огонь, который он нес с собой, сердились, что он отнял у них тьму, и не успокоились до тех пор, пока вместе с огнем не заключили его в тюрьму.
Где же воздаяние для реб Менделе?
Что-то в нем то загоралось, то угасало. Ему казалось, что все его тело обмотано веревками, он принялся рвать их ногтями, зубами – как помешанный. Здание, возведенное ушедшими поколениями, начало шататься, разваливаться; пламя охватило развалины, и они вспыхнули, как сухая солома… Мордхе почувствовал, что сбрасывает с себя путы, освобождается, становится другим.
А когда огонь в нем разгорится так сильно, что от этих развалин даже следа не останется, то что будет тогда?
А?
Комаровские уже не будут…
Глава VII
ЕСЛИ Б ХОТЬ БЫТЬ УВЕРЕННЫМ…
Утром, когда Мордхе проснулся, ему пришло в голову, что лучше всего было бы покинуть Польшу. У него не было определенного плана, он не думал, где достанет денег. Его снедало только одно желание: вырваться из этой среды. С каждым днем мысль о бегстве все больше овладевала им, ему все труднее становилось находиться в доме реб Йосла. И когда он встречался с ним, слышал его мудрые речи, видел, сколько доброты в его глазах, он смущался и думал только о том, что Фелиция неверна реб Йослу, что одежда висит на его старом, худом теле, как мешок, что при всей своей мудрости он может рассыпаться каждую минуту. И у Мордхе в голове возникли злые мысли; он начал избегать Штраля. Фелиция стала еще приветливее к нему, взяла его под свое крылышко, подчеркивая это при гостях, и юноша-хасид больше не бледнел и не краснел, когда она подносила к его губам свою белую руку с длинными пальцами. Он целовал эту руку и каждый раз был готов броситься на Фелицию, чтобы подчинить себе ее гибкое тело, иначе это сделает другой…
Он редко сидел дома, целыми днями то туда, то сюда ходил с хасидами, кутил с Даниэлем Эйбешюцем. Это продолжалось недолго; частые встречи с Кагане его отрезвили, слишком бурная жизнь надоела. За короткое время он похудел, вытянулся, и в серых глазах засветилась печаль, которой раньше не было. Его грустный взгляд вызывал добрые чувства, привлекал людей – всех, кто знал его или встречался с ним…
Равнодушный, бродил он иногда среди «двора»; он больше не слушал, как реб Иче толкует библейские или талмудические тексты. Он стал своим человеком в доме реб Менделе и реб Довидла, сидел среди избранных людей. Он играл в шахматы с Ривкеле, и от него не укрылось то, как она вздрагивает при его появлении, как жаркий румянец разливается в эти минуты по ее щекам. Ему нравилось слушать, с каким благоговением, с какой любовью говорит она о своем дедушке, реб Менделе. Ривкеле верила, что каждый человек должен что-то создать, что жизнь – не игрушка, не случайность. Шестнадцатилетняя девушка, почти неграмотная, спокойно ждала момента, когда она сможет кому-то подарить свою жизнь, сумеет пожертвовать собой, чтобы как можно дальше протянуть нить своего рода.
Это нравилось Мордхе. Он был уверен, что Ривкеле принесла бы ему счастье, что эта тихая девушка и теперь его любит, что та, с длинными белыми пальцами, не умеет любить, что… Он почти ежедневно встречался с Ривкеле, искал и находил в ней черты, которые напоминали Фелицию. В это время в Коцк на несколько дней приехал Комаровский. Мордхе тотчас убедился, что он себя обманывал, что он не любит и не любил Ривкеле; он внушил себе любовь к ней из страха перед одиночеством, желая его хоть чем-то заполнить. В действительности же он тоскует, он не может жить без Фелиции. Он понял, что Ривкеле – не более чем перышко, стремящееся прервать его сон, разбудить его. Перышко может быть очень мягким, очень легким, но оно вырывает человека из его мира и переносит в другой, не имеющий никакого отношения к прежнему мир, перерезав при этом все нити. Мордхе чувствовал, что он слишком устал, чтобы все начинать сначала. Одним дуновением Мордхе сдул с себя перышко – перестал ходить ко «двору» ребе. Он принялся следить за Комаровским и Фелицией, то и дело тайком подслушивал их разговоры. Его мучили ревность и обида. С горя он заперся в своей комнате, часами смотрел из окна, как падает снег, не замечая, что остатки лета, жившие еще в его душе, тают в сугробах, радовался тому, что никто не вторгается в его романтические сны, и продолжал грезить, грезить…
Когда Комаровский уехал, Мордхе пришел в себя, и ему стало до слез жаль Ривкеле. Восемь дней он не заглядывал к ней, стыдился теперь показаться во «дворе», ненавидел себя за то, что все испортил. Он ведь не раз слышал трепет крылышек, биение сердечка… Стоило только сжать пальцы, чтобы завладеть всем этим… Он бы многое отдал теперь, чтобы быть около девушки.
Во «дворе» Мордхе узнал, что ребе сильно прихворнул, в последние дни чувствует ужасную слабость и все ходят встревоженные.
Слежка за ним почти прекратилась, и каждый, кто пожелает, мог зайти в дом.
Реб Иче обрадовался Мордхе:
– Куда ты исчез? Ривкеле несколько раз спрашивала меня, не болен ли ты, Боже упаси. И ребе спрашивал о тебе… Я уже хотел послать узнать, что с тобою…
Мордхе, не отвечая, пошел вслед за реб Иче, и, когда они вошли в переднюю, которая вела к ребе, он был почти доволен, что в нем пробуждается прежний страх. Ребе встретил его с улыбкой.
– Твой родственник все еще изучает Нахманида, а? Тупой человек твой родственник, тупой! Ну, он уже тебя просветил? Твой родственник? А Иче молчит. Это его, по-видимому, не трогает. «Каждый, кто губит душу одного еврея, подобен тому, кто губит целый мир».
Мордхе не знал, говорит ли ребе серьезно или смеется над реб Иче. Но он с болью смотрел на его восковое лицо, которое было едва видно из-за нестриженых, похожих на лес волос и длинных пейсов.
Реб Иче вышел в переднюю, где реб Файвуш-служка писал «записочки». Мордхе не знал, что ему дальше делать, и стоял у стола ребе с опущенными глазами.
– Признайся, – ребе уселся поудобнее на своем добела обструганном стуле, – ты собираешься поехать учиться за границу?.. Твой родственник, видимо, спешит прежде всего спасти родную душу – послать тебя на Запад? А когда учеба закончится? Тогда что? А? Думаешь, не будешь сидеть, как я здесь, и ждать смерти, размышляя о том, будут ли тебя сечь на том свете? Ну, что скажешь? – Ребе вздохнул, запустив руку в бороду, и как бы про себя пробормотал: – Если б быть хотя бы уверенным, что там будут сечь, если б хотя бы быть уверенным!..
Мордхе растерялся. Он изо всех сил избегал взгляда ребе, чувствуя неловкость от того, что ребе говорит с ним, как с равным. Он смотрел в окно на покрытые снегом поля, которые тянулись далеко-далеко, до самого леса, видел, как вороны спускаются с деревьев и легко ступают по снегу, оставляя следы от лапок. Как они раскрывают острые клювы, злобно каркают. У него заныло сердце: он вспомнил про «воздаяние и возмездие» и не знал, кто прав.
Множество евреев уверены, что врата рая уже открыты, что небесные слуги ждут с нетерпением той минуты, когда явится душа реб Менделе, а он, Мордхе, видит перед собой усталого маленького человека, который не хочет умирать, но у которого больше нет сил бороться. Он готов отдать себя в руки ангела смерти, но желает знать лишь одно, одну мелочь…
Будут ли там сечь?
Кто прав?
Кто?
У дверей стоял исхудалый еврей с воспаленными глазами, с тонким покрасневшим носом: в одной руке держал «записочку», а второй дергал волоски, росшие на подбородке. И весь дрожал.
– Тебе что-нибудь нужно? – спросил ребе.
Еврей подал «записочку», отошел назад и остановился у дверей. Ребе не открыл «записочку», просто положил ее на стол и снова спросил:
– Чего ты хочешь?
– Ребе, – склонил голову еврей, хотел подойти ближе, но остался стоять у дверей, – ребе… не могу больше…
– Чего не можешь?
– Я резник, деревенский резник, ребе… Я режу скот в деревнях, и, когда случается, что корова становится трефной[49]49
Треф – пища, употребление которой считается грешным.
[Закрыть], они бросаются меня бить… Вчера я зарезал вола у Мойше Свайтискера, арендатора, живущего недалеко от Коцка, и сказал, что он трефной; арендатор так меня избил, что я еле на ногах держусь…
Резник умолк, приоткрыв рот, закатил к потолку воспаленные глаза, сгорбился, и Мордхе подумал, что такой вид был у него, вероятно, когда его избивал арендатор.
– Чего же ты хочешь от меня? – спросил ребе.
– Мой тесть, – начал еврей, заикаясь, – резник в Лукове, уже старик, в очках, совершенно ничего не видит, не имеет права быть резником, но обременен семьей…
– Так чего же ты все-таки хочешь? – не дал ему докончить ребе. – Тебе желательно, вероятно, чтобы я запретил ему быть резником и посадил туда тебя? Твой тесть, ты говоришь, слепой, но обременен кучей детей… Правильно?
Ребе покачал головой, посмотрел в окно, увидел, как служанка вышла из дома Довидла и вылила помои в снег. Налетели вороны, начали копаться в снегу, разрывали его острыми клювами, клевали потроха курицы, которые были туда выброшены. Они хлопали крыльями, били клювами и наполняли воздух дикими, злобными криками.
– Поди сюда! – подозвал ребе резника. – Видишь этих черных ворон, видишь, как они дерутся за кишки, стараются попасть друг другу клювом в глаз? Видишь?
– Вижу.
– Знаешь, кто это?
Со страху резник начал пятиться назад и молчал.
– Это проклятые души резников, слышишь? Проклятые души!
Резник вышел ни жив ни мертв.
Ребе остался сидеть с опущенной головой, говоря сам себе:
– Он слеп? Нужно запретить ему быть резником? Не я, не я…
У дверей стояли женщина с мальчиком.
– Чего вы хотите?
– Святой ребе, – расплакалась беспомощно мать и выдвинула вперед бледного, худого ребенка, одетого в белый полотняный костюм, – из восьми он у меня один остался, одно-единственное дитя, и вот теперь он начинает худеть, как и те, покойные. Пришла я, грешная женщина, которая недостойна даже порог святого ребе переступить, чтоб ты его благословил…
– Чего они хотят от меня? – повернул ребе голову к окну. – Они скоро меня Богом сделают! Я не благословляю! Не знаю даже, как благословлять! Слышали? И нельзя им это из головы выбить! Ослы!
– Святой ребе, – снова зарыдала еврейка, – святой ребе, не гоните меня! Прикажите, я раздам все мое состояние, лишь бы…
Из другой комнаты вышел реб Иче, начал успокаивать женщину, благословляя больного мальчика, осторожно вывел обоих на крыльцо, тихо утешая:
– Молите Бога, Он вам поможет! Хотите давать милостыню? Хорошо, хорошо! Благодеянием спасетесь!
Ребе, рассерженный, долго заставил стоять у входа пожилого еврея-рабочего в сапогах из цельной кожи; наконец он посмотрел на него с полным безразличием, точно того и не было в комнате, еще помолчал, потом сердито проговорил:
– Что, опять?
Еврей подошел ближе, уставился на него голубыми детскими глазами и заговорил негромко, осторожно, будто произнесение каждого слова было трудным делом, к которому он не привык и, по-видимому, долго готовился:
– Уже две недели, как я в дороге, святой ребе!
– Откуда ты пришел? – смягчился ребе.
– Из Чеханова, святой ребе!
– Есть же и там ребе! Реб Авремл уже не годится?
– Реб Авремл, чтоб он был здоров, запретил…
– Так ты хочешь, чтоб я разрешил?
Еврей не ответил и виновато опустил глаза.
– Ну, послушаем!
– Уж тридцать лет, как я снабжаю весь Чеханов водой!
– Ты водонос?
– Да, святой ребе! Теперь мне представляется случай жениться…
– Ты вдовец?
– Я еще холост, святой ребе! Но город не дает мне жениться и говорит: да не встанет незаконнорожденный среди благословенного Богом народа.
– Ты знал своих родителей?
– Нет, святой ребе!
– И тебе представляется случай жениться?
– Да, святой ребе… Вдова с двумя сотнями злотых…
– А ты что скажешь? – повернулся ребе к реб Иче, который до тех пор стоял молча и слушал. – Должен этот еврей жениться?
– Было бы хорошо, – негромко отозвался реб Иче, – чтобы он переехал в другой город, где его не знают. Чтобы не бросался людям в глаза.
– Поезжай домой и женись! – громко провозгласил ребе, обращаясь к водоносу. – Скажи реб Авремлу Чехановскому, что я, Менделе из Коцка, разрешаю.
Реб Иче, сжимавший губами свою черную бородку, выпустил ее и, когда водонос вышел из комнаты, сказал, ни к кому не обращаясь:
– По этому поводу сказано в Коелес[50]50
Книга Екклесиаста.
[Закрыть] «И вернусь я и увижу обделенных» – рабби Даниэль Хаята говорит, что имеются в виду незаконнорожденные. «И вот слеза обделенных». Так если его отец был грешником, то чем, спрашивается, виноват бедный водонос? И сказано: «Из рук обделивших их заберу силу». И если члены Синедриона силой Торы, которую они взяли себе сами, отделили незаконнорожденных, изгнали их из сообщества Израилева и некому их утешить, то Бог провозглашает: «Я их буду утешать!» Если члены Синедриона отвергли их, то у Меня в Грядущем мире они будут сиять, как золотые семисвечники.
– Чье это учение? – приложил ребе руку к уху, чтобы лучше слышать.
– Рабби Даниэля Хаяты.
– И что? – пожал плечами ребе. – У них всегда наготове какой-нибудь текст… Как может человек верить в собственные слова? Если б ко мне пришел новообращенный и попросил, чтобы я изложил ему все содержание Торы в пять минут, я бы его тоже прогнал! Мне даже и на ум не могло бы прийти сказать ему: «Люби ближнего, как самого себя». В этом ведь вся сущность иудаизма. Но этого же никогда не будет! Люби ближнего, как самого себя. Это, может быть, наивысшая ступень, высший покой, суббота суббот, только избранные могут это постигнуть, а простой смертный, который всегда в тревоге, который умирает каждый день, каждый час, ему ли до такой любви?! – Ребе вдруг замолк и, усталый, махнул рукой: – Напрасные слова! Если бы иудаизм действительно сводился к изречению «Люби ближнего, как самого себя», от нас бы уже давно и следа не осталось. Знаешь почему? Потому что человек по своей природе не знает любви к ближнему! Что я говорю? Даже милосердия – и этого нет в душе человека. Ближний должен быть без ноги или без руки или сдыхать с голоду, чтобы вызвать в нас чувство милосердия. Вокруг тысячи людей, у которых есть и руки, и ноги, но они безгранично страдают, в тысячу раз больше, чем те, у которых нет рук! Они жаждут капли милосердия, тают на наших глазах, а мы проходим мимо, довольные, равнодушные. Так разве может идти речь о том, чтобы любить ближнего, как себя? Счастье, я тебе говорю, что в каждом из нас еще осталась искра учения дома Шамая, судившего не по мере милосердия, а по мере справедливости.
– Почему же вы, ребе, всех прощаете? – спросил реб Иче.
– Обо мне не говори! Я с Господом Богом…
Реб Иче указал ребе на Мордхе, который стоял, изумленный, жадно впитывая каждое слово; тоска светилась в его глазах, он готов был броситься к ногам реб Менделе. Но вдруг подумал, что стесняет собеседников, и решил уйти.
У дверей он натолкнулся на пожилого человека с длинной бородой, в светлой овчине, не покрытой сукном, – как носят крестьяне. Еврей сбил снег с сапог и испуганно спросил Мордхе:
– Где святой ребе?
Мордхе указал ему путь.
Еврей подошел прямо к ребе, снял меховую шапку и, прежде чем присутствующие успели понять, в чем дело, наклонился к земле и начал целовать полы его белого шелкового кафтана.
Ребе подумал, что это христианин, и позвал служку, умевшего говорить по-польски. Тем временем еврей выпрямился и, держа шапку в руке, воскликнул:
– Святой ребе!
– Еврей! – улыбнулся ребе, подняв брови. – Они скоро превратят меня в священника!.. Почему ты стоишь без шапки?
Еврей смутился и начал надевать шапку, испуганно вытаращив глаза.
– Наверно, он из деревни, – оправдывал посетителя реб Иче, – живет в селе, с евреями редко встречается…
– И думает, – улыбнулся ребе, – что если приходится снимать шапку перед паном, так передо мной он обязан делать это тем более!
Мордхе вышел и остановился, не в силах разобраться, кто из них прав: реб Менделе или реб Иче. Он смотрел, как вороны расположились черным треугольником на снегу, вспоминал тощего резника с красным носом и никак не мог примириться с мыслью, что вороны, эти проклятые, по поверью христиан, души, могут одновременно быть проклятыми душами еврейских резников.
Разве это по-еврейски?
У евреев резник считается благочестивым человеком, почти ученым. Он и мухи не обидит. Глаза мягкие, поступь тихая, а когда он режет корову, он делает это со страхом, как первосвященник в храме: еле слышно подходит и, сотворив молитву, проводит блестящим ножом… Зарезал во Имя Божье!
Мордхе вздрогнул, невольно почувствовав, что реб Менделе прав. И чем больше он стоял так, тем тоскливее ему становилось. Он не знал, что именно его мучает. Помнил, что нужно что-то сделать – то, к чему он все утро готовился, и было досадно, что он так и не может вспомнить. Он бродил вокруг дома, вошел в сад, не заметив, как стало темно, ходил чуть не по колено в снегу…
Ему казалось, что он один посреди замерзшей реки. Лед трещит, ломается, он скользит, хочет хоть за что-нибудь ухватиться руками или ногами, но все куда-то уплывает, и он падает. Поднимается и падает. Он испугался собственного крика, посмотрел кругом, увидел в одном из окон Довидла и потянулся к уюту теплой и светлой комнаты. В мозгу у него прояснилось. Он вспомнил, что пришел ради Ривкеле, и ему стало легче.