Текст книги "Фауст. Страдания юного Вертера"
Автор книги: Иоганн Вольфганг фон Гёте
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
19 октября
Ах, эта пустота! Эта страшная брешь, зияющая в моей груди! Я часто думаю: если бы я хоть раз, хоть один-единственный раз мог прижать ее к сердцу, эта брешь была бы восполнена.
26 октября
Да, друг мой, день ото дня становится мне ясней и ясней, как мало значит жизнь человека. Пришла к Лотте подруга; я вышел в соседнюю комнату за книгою, но читать мне не хотелось, и я взялся за перо. До меня доносились обрывки их тихой беседы; они говорили о разных безделицах, обсуждали городские новости: та выходит замуж, та больна, та при смерти.
– У нее сухой кашель, а лицо – одни кости! Она то и дело падает без чувств. Я не дам за ее жизнь и крейцера! – говорила подруга.
– N. N. тоже совсем плох, – отвечала Лотта.
– Он уже весь распух! – воскликнула подруга.
Мое пылкое воображение перенесло меня к постели этих несчастных. Я увидел, как жаль, как горько им расставаться с жизнью, как они… Ах, Вильгельм!.. А мои кумушки говорили об этом, как обыкновенно говорят об умирающих, мол, такой-то и такой-то умирает… И вот, озираясь в комнате и видя вокруг платья Лотты, бумаги Альберта и эти кресла, стулья, столики, все эти вещи, с коими я уже так сроднился, даже с этой чернильницею, я думаю: что твоя жизнь для этого дома?.. Взгляни правде в глаза: друзья твои почитают тебя! Порою ты доставляешь им радость, и тебе самому кажется, что без них не мог бы ты существовать. И все же, случись, что ты ушел бы, оставил навсегда их круг, – ощутили бы они твой уход как утрату? И долго ли твое отсутствие казалось бы им утратой? Как долго?.. О, как недолговечен человек, если даже там, где жизнь его обретает наибольшую определенность, где оставляет он единственно отчетливый и подлинный отпечаток своего бытия, в памяти, в душе любимых им людей, – если даже там изглаживается, исчезает его след! Да как скоро!
27 октября
Мне порою хочется разодрать себе грудь и размозжить голову от сознания того, что люди часто ничего не могут дать друг другу. Ты не обретешь любви, радости, тепла и блаженства, если сам не подаришь все это другому, и никакой жар любви не осчастливит другого, если он стоит пред тобою холоден и безжизнен.
Вечером
Мне так много дано, но все таланты мои пожирает любовь к ней; я так богат, но без нее все богатства мои обращаются в прах.
30 октября
Сколько раз был я на волосок от того, чтобы броситься ей на грудь! Одному Богу известно, какие муки приходится терпеть несчастному, видящему перед собою такую прелесть, такую лакомую добычу и не смеющему схватить ее, меж тем как хватать есть первейший инстинкт человека. Разве дети не хватают все, что попадается им на глаза? А я?
3 ноября
Бог свидетель! Я часто ложусь в постель с желанием, а то и с надеждою не проснуться, но утром открываю глаза, вновь вижу солнце – и вновь страдаю. О, если б я был сварлив и желчен и мог винить во всем других, погоду, обстоятельства, это ненавистное бремя недовольства было бы вдвое легче. Горе мне! Я слишком явственно чувствую, что вина за все лежит на мне одном. Нет, не вина! Довольно и того, что во мне сокрыт источник всех моих мучений, как некогда таился там источник всех радостей. Разве я не тот же, кто некогда воспарял на крыльях любви в поднебесье, кого на каждом шагу ждал рай, чье сердце могло в умилении объять весь мир? И вот, это сердце мертво, ему чужды былые восторги, глаза мои сухи, а чувства, лишившиеся животворящей купели слез, стянули мое чело в суровую маску. Я страдаю отчаянно, ибо потерял то, что составляло единственную радость моей жизни, священную, живительную силу, посредством которой я возводил целые миры; она иссякла! Глядя в окно, я вижу отдаленный холм, из-за которого лучи утреннего солнца, пронизав клубы тумана, озаряют тихие долины и неторопливую реку, петляющую меж облетевших ив… Но эта великолепная природа смотрит на меня мертвым оком, ничего мне не говоря, точно дешевая лакированная картинка, и сердце не в силах послать в мозг ни капли от всего преизбытка блаженства, и я стою перед лицом Бога, как иссякший колодец, как рассохшаяся бочка! Сколько раз бросался я наземь и просил у Бога слез, как землепашец просит у Него дождя, когда небо делается медным и земля изнывает от жажды!
Но увы, Бог посылает дождь и тепло не в ответ на наши неистовые мольбы, я чувствую это, и те времена, память о которых меня мучает, были оттого именно столь светлыми, что я терпеливо ждал проявления Его духа и всем сердцем благодарно, с благоговением принимал радость, изливаемую Им на меня!
8 ноября
Она корила меня за мою неумеренность! Но как ласково! За мою неумеренность, выражающуюся между прочим в том, что, выпив бокал вина, я способен уже выпить и целую бутылку.
– Не делайте этого! – говорила она. – Подумайте обо мне!
– Подумать? О вас? – отвечал я. – Вам ли призывать меня к тому? Я думаю! Нет, я не думаю – вы всегда в моей душе. Сегодня я долго сидел на том месте, где вы давеча вышли из кареты.
Она перевела разговор на другое, чтобы отвлечь меня от опасной темы. Друг мой, я пропал! Она может делать со мною, что пожелает.
15 ноября
Благодарю тебя, Вильгельм, за твое сердечное участие, за твой добрый совет и прошу тебя не тревожиться обо мне. Я потерплю; даром что я устал от жизни, у меня достанет сил вынести эту муку. Ты знаешь, я почитаю религию, я верю, что утомленному путнику она может стать надежным посохом, а страждущему – утешением и поддержкою. Но всякому ли путнику? Всякому ли страждущему? В этом огромном мире мы видим тысячи несчастных, коим слово Божье – проповеданное или не проповеданное – не стало и никогда не станет ни тем ни другим, отчего же я непременно должен удостоиться сих благ? Разве Сын Божий не говорит, что никто не может прийти к Нему, если то не дано будет ему от Отца Его?[84]84
Евангелие от Иоанна, 6: 65.
[Закрыть] Что, если мне это не дано Отцом? Если Он приберегает меня для Себя, как подсказывает мне мое сердце?.. Прошу тебя, не пойми меня превратно, усмотрев в сих невинных словах кощунство. Я обнажаю пред тобой свою душу; будь иначе, я предпочел бы промолчать, как обыкновенно обхожу молчанием все то, о чем знаю не более других, то бишь ничего. Вытерпеть свою меру отпущенных Богом страданий, осушить свой кубок – вот неотвратимый жребий каждого. И если Самому Господу в Его человеческой ипостаси, на Его человеческих устах, чаша показалась горька, для чего же я должен, потворствуя своей гордыне, делать вид, будто на моих устах – сладость? И зачем мне стыдиться в эти страшные минуты, когда все мое существо трепещет на грани жизни и смерти, когда прошлое, молнией сверкнув над мрачной бездной грядущего, погружает все вокруг меня в кромешную тьму и мир гибнет вместе со мной? И в сей разверзающейся тьме – вопль объятой смертным страхом твари, теряющей самое себя, неудержимо летящей в бесконечность; вопль, рвущийся из неведомых недр ее существа, тщетно противящегося распаду: «Боже мой! Боже мой! Для чего Ты меня оставил?» И мне ли стыдиться этого вопля, мне ли страшиться рокового мига, коего не миновал и Он, свивающий небеса словно свиток?
21 ноября
Она не видит, не чувствует, что готовит ядовитое зелье, отравляющее и меня, и ее; я же вожделенно пью из этого кубка, который она подносит мне на мою погибель. Что означает ее ласковый взгляд, часто – нет, не часто, но временами – обращаемый ею на меня? Эта благосклонность, с которой она принимает невольные изъявления моего чувства к ней, это сострадание к моему терпению, отображающееся на ее челе?
Вчера, когда я уходил, она протянула мне руку и сказала:
– До свидания, милый Вертер!
«Милый Вертер»! Впервые она назвала меня «милым», и слово это обожгло меня сладким трепетом. Я сто раз повторял его про себя, а ложась спать и болтая сам с собою, вдруг сказал: «Доброй ночи, милый Вертер!» – и невольно рассмеялся.
22 ноября
Я не могу просить у Бога: «Оставь ее мне!» – и все же она часто кажется мне моею. Я не могу просить: «Дай мне ее!», ибо она принадлежит другому. Я упражняюсь в остроумии, смеясь над своею болью… Однако дай мне волю – и сей перечень антитез вырастет в бесконечную заунывную литанию.
24 ноября
Она чувствует, какие муки я терплю. Сегодня взгляд ее пронзил мое сердце. Я застал ее одну; в ответ на мое затянувшееся молчание она посмотрела на меня. И я уже не видел ни ее прелестной красоты, ни тонкого ума, все расплылось перед моими глазами. Я чувствовал лишь этот ослепительный взгляд, полный глубочайшего участия, нежнейшего сострадания. Отчего я не посмел броситься к ее ногам? Отчего не осмелился осыпать это лицо поцелуями? Она поспешила ретироваться к спасительному фортепьяно и заиграла, едва слышно подпевая себе нежным, чистым голосом. Никогда ее губы не производили во мне такого головокружительного действия; казалось, они просто пили звуки, льющиеся из инструмента, и возвращали их в виде серебряных отголосков, – о, если бы я мог выразить свое впечатление! Наконец я не выдержал, опустил голову и поклялся: никогда не дерзну я напечатлеть поцелуй на эти уста, осиянные небесным светом! И все же… я готов дерзнуть! Перешагнуть незримую грань, вкусить неземного блаженства, а там – хоть в ад, искупать сей грех! Грех?..
26 ноября
Порой я говорю себе: твой жребий не сравним ни с чем; все остальные люди – счастливцы, ибо так еще не мучили никого! Затем читаю древнего поэта, и мне кажется, будто он писал обо мне. Мне так тяжело и больно! Неужто на этой земле и до меня людям знакомы были подобные муки?
30 ноября
Как, как мне обрести хотя относительный покой? Куда ни пойду я, всюду ждет меня событие или явление, тотчас нарушающее мое душевное равновесие. Сегодня! О, рок! О, люди!
Я шел берегом реки. Время было обеденное, но есть мне не хотелось. Вокруг было пусто, неприютно; с гор дул сырой, холодный ветер, гнавший в долину серые тучи. Вдруг вижу я вдалеке человека в зеленом, дурно скроенном платье, карабкающегося меж скал, судя по всему, в поисках целебных трав. Я приблизился, и, когда он обернулся на шорох моих шагов, я увидел весьма интересное лицо, отмеченное печатью тихой печали, которая, впрочем, была всего лишь выражением доброты и простодушия. Черные волосы на висках заколоты были булавками в две букли, а сзади заплетены в толстую косичку, ниспадавшую на спину. Так как платье незнакомца обличало в нем простолюдина, я рассудил, что не обижу его, осведомившись о его занятии, и спросил, что он ищет.
– Я ищу цветы, – отвечал он со вздохом, – но не нахожу.
– Да, пора не самая подходящая, – заметил я с улыбкой.
– Всюду столько цветов, – сказал он, спускаясь ко мне. – У меня в саду есть розы и жимолость двух сортов. Одну дал мне мой отец, они растут, как сорная трава; и вот я ищу уже второй день и никак не могу ее найти. Тут всегда бывают цветы, желтые, синие, красные, да и златотысячник тоже красиво цветет. А мне никак не найти ни одного…
Я почувствовал неладное и решил доискаться смысла окольным путем.
– А на что вам цветы? – спросил я его.

Странная судорожная улыбка появилась у него на лице.
– Только не выдавайте меня, – сказал он, приложив палец к губам. – Я обещал своей милой красивый букет.
– Что ж, это похвально.
– О, у нее всего в достатке, она богата!
– Но вашему букету была бы рада, верно?
– Есть у нее и драгоценные каменья, и корона.
– Как же ее имя?
– Если бы Генеральные штаты[85]85
Первоначально высшее сословно-представительское учреждение нидерландских провинций (включавших также территорию современной Бельгии). Ныне высший законодательный орган Нидерландов. Генеральные штаты состояли из депутатов духовенства, дворянства и верхушки горожан. Впервые были созваны в 1463 г. после объединения Нидерландов бургундскими герцогами.
[Закрыть] заплатили мне, я зажил бы на славу! Да, было время, когда я горя не знал! А теперь моя песенка спета. Теперь я…
Воздетые к небу глаза его, полные слез, были красноречивым ответом.
– Стало быть, вы были счастливым человеком? – спросил я.
– Ах, хотел бы я вновь стать им! – отвечал он. – Как славно я жил, как весело, легко – словно рыба в воде!
– Генрих! – раздался вдруг старческий голос. – Генрих! – позвала показавшаяся на дороге женщина. – Где тебя черти носят? Мы тебя обыскались! Ступай обедать!
– Это ваш сын? – спросил я, подойдя к ней.
– Да, мой горемычный сын! – вздохнула она. – Послал мне Бог испытание!
– Давно ли он таков?
– Да уж с полгода как стал таким смирным. Слава Богу, и на том спасибо, а раньше целый год был буйным, сидел на цепи в доме умалишенных. Теперь он и мухи не обидит, только вот вбил себе в голову этих королей да императоров. А был таким добрым, тихим, помогал мне добывать пропитание. Ведь как писал – загляденье! И вдруг в одночасье приуныл, сделался мрачный, впал в горячку, потом и вовсе взбесился, а теперь вот таков, каким вы его видите. Если все рассказывать, сударь…
Я прервал ее речь вопросом:
– Но что же это было за время, которое он вспоминает с такою отрадой, когда он, по его словам, был так счастлив?
– Безумец, что с него взять! – промолвила она с улыбкой жалости. – Ведь он толкует о той самой поре, когда потерял рассудок и жил в доме умалишенных; он всегда хвалит то время, когда сидел на цепи и не помнил себя…
Эти слова поразили меня, как удар грома. Я сунул ей в руку монету и спешно удалился.
«Вот когда он был счастлив! Вот когда жил легко и весело, как рыба в воде!» – твердил я про себя, спеша обратно в город. Боже праведный! Вот какой жребий судил Ты человеку – чтоб счастье улыбалось ему лишь до того, как он войдет в разум, и после того, как вновь утратит его!.. Бедняга! Как я завидую его умопомрачению, смятению его чувств, погрузившему его во тьму неведения! Он с верою отправляется на поиски цветов для своей королевы – зимой! – и печалится, не находя их и не понимая, отчего их нет! А я? Я пускаюсь в путь без надежды и без цели и ни с чем возвращаюсь назад… Ты предаешься мечтам о том, как счастливо зажил бы, если бы Генеральные штаты тебе заплатили. Блажен ты, счастливец, полагающий причину своих несчастий в земных препонах! Ты не знаешь, не чувствуешь, что они заключены в твоем разбитом сердце, в твоем расстроенном мозгу и что ни один король мира не в силах устранить их.
Да будет навеки проклят тот, кто насмехается над страдальцем, спешащим к отдаленному целебному источнику, который лишь усугубит его болезнь, лишь усилит муки его расставания с жизнью! Тот, кто в гордыне своей возносится над бедным грешником, который совершает паломничество ко Гробу Господню, чтобы избавиться от угрызений совести и исцелить язвы души. Каждый шаг, отзывающийся болью в его израненных острыми дорожными камнями стопах, есть капля бальзама на отравленное страхом сердце, и с каждым изнурительным дневным переходом все глубже и безмятежней его ночной сон… И вы смеете называть это безумием, вы, фразеры, предающиеся словоблудию в своих уютных гнездышках? Безумием! Господи! Ты видишь мои слезы! Человек, которого Ты сотворил по образу и подобию Своему, и без того беден – для чего же Ты дал ему в удел еще и братьев, отнимающих у него последние крохи имения, последние крупицы веры в Тебя, Вселюбящего? Ибо вера в целебный корень, в слезы лозы – что это, как не вера в Тебя, в то, что Ты во все, чем окружил нас, вдохнул целебную, животворную силу, в коей мы ежечасно испытываем нужду? Отец мой, Которого я не знаю! Отец, переполнявший прежде мою душу, а ныне отвративший от меня Свой лик, призови меня к Себе! Не молчи! Твое молчание не остановит эту жаждущую душу! Разве стал бы гневаться человек, отец смертного, на своего нечаянно воротившегося под отчий кров сына, который, бросившись ему на грудь, воскликнул бы: «Я вернулся, отец! Не гневайся на меня за то, что я прежде времени прервал странничество, которое по твоему слову надлежало мне выдержать до конца. Мир всюду одинаков, по усердию и труду – награда и радость; но что мне в том? Мне хорошо лишь там, где ты, пред твоими очами желаю я страдать и наслаждаться». Неужели же Ты, Отец Небесный, отвергнул бы его?
1 декабря
Вильгельм! Человек, о котором я писал тебе, счастливый несчастливец, служил писарем у отца Лотты, и страсть, которую он питал к ней, долго скрывал, наконец обнаружил и из-за которой лишился места, свела его с ума. Вообрази теперь, пробежав глазами эти несколько сухих строк, как потрясен я был, когда Альберт поведал мне сию историю с такою же невозмутимостью, с какою ты, вероятно, читал ее в моем письме.
4 декабря
Помилосердствуй, Вильгельм! Ты видишь, со мною все кончено, я более не в силах нести это бремя! Сегодня я был у ней; она играла на своем фортепьяно разные мелодии, но с какою глубиной выразительности! С каким чувством! Как рассказать об этом словами?.. Сестричка ее наряжала у меня на коленях куклу. Слезы вдруг подступили мне к горлу. Я наклонил голову, и тут в глаза мне бросилось ее обручальное кольцо; слезы полились сами собой. Она между тем неожиданно заиграла старую, исполненную изумительной нежности мелодию, пролившую мне в грудь утешение и воскресившую воспоминания прошлого, память о тех днях, когда я часто слышал эту песню, о зловещих приступах тоски, о несбывшихся надеждах и… Я встал и заходил взад-вперед по комнате; сердце мое грозило разорваться от натиска чувств.
– Ради бога! – вскричал я наконец, в бурном порыве бросившись к ней. – Ради бога! Перестаньте!
Она замерла и несколько времени в недоумении неотрывно смотрела на меня.
– Вертер, – молвила она затем с улыбкой, обдавшей мою душу жаром знойной пустыни. – Вертер, вы точно больны, если не приемлете даже самых любимых своих яств. Уходите! И успокойтесь, прошу вас!
Я ценою огромных усилий оторвал от нее взор и… Господи! Ты видишь мои страдания и избавишь меня от них!..
6 декабря
Как преследует меня этот образ! Наяву и в сновидениях он переполняет мою душу! Стоит мне сомкнуть веки, как вот здесь, в этом черепе, перед внутренним моим взором, являются ее черные глаза. Здесь! Я не могу это выразить. Закрываю глаза – они тут как тут; словно море, словно бездна зияют они передо мною и заполняют все пространство, все закоулки моего духа.
О, человек, сей хваленый полубог! Ему всегда недостает сил именно там, где он более всего в них нуждается. Взмывая ввысь от счастья или погружаясь в пучину страданий, он всякий раз останавливается и возвращается в трезвое, холодное сознание, именно в тот миг, когда его жажда раствориться в бесконечности достигает своего апогея.
От издателя к читателю
Мне искренне хотелось бы располагать достаточным числом письменных свидетельств о последних достопамятных днях нашего героя, оставленных им самим, чтобы не прерывать череду его писем повествованием от третьего лица.
Я счел своим долгом собрать точные сведения из уст тех, кто мог быть хорошо осведомлен о его истории; она проста, и все рассказы о ней согласуются друг с другом, если не считать нескольких незначительных деталей; расходятся мнения и суждения лишь в той части, которая касается образа мыслей и характеров действующих лиц.
Нам не остается ничего иного, как добросовестно пересказать все, что с немалым трудом удалось нам узнать, и включить в нашу повесть письма, обнаруженные среди вещей покойного, не обойдя вниманием ни единого, даже крохотного листочка, тем более что доискаться настоящих, истинных причин хотя одного деяния, в особенности если речь идет о людях незаурядных, задача чрезвычайно трудная.
Тоска и отвращение к жизни все глубже укоренялись в душе Вертера, все крепче переплетались друг с другом и постепенно совершенно завладели им. От гармонии духа его не осталось и следа, внутреннее же исступление и горячность, от коих все силы его пришли в полное расстройство, оказали на него столь губительное действие, что он в конце концов впал в изнеможение, с которым боролся еще отчаянней, нежели со всеми прежними напастями. Робость сердца и уныние подтачивали последние его силы, его живость, его острый ум; он сделался скучным, неприятным собеседником, который тем более досаждал всем своею несносностью, чем несчастнее он становился. Во всяком случае, так говорят друзья Альберта; они утверждают между прочим, что Вертер не умел оценить этого чистого сердцем, спокойного человека, обретшего наконец долгожданное счастье, его решимость сохранить это счастье и в будущем, он, человек, который сам безрассудно расточал богатство своей жизни, чтобы на склоне ее бедствовать и страдать. Альберт, по их словам, не изменился с течением времени, остался прежним, таким, каким Вертер знал его с самого начала этой истории, знал, ценил и почитал. Он любил Лотту больше жизни, гордился ею и желал, чтобы и другие видели в ней прелестнейшее создание. Можно ли поэтому ставить ему в вину, что он опасался даже тени подозрения, что он не хотел делить свое бесценное сокровище с кем бы то ни было, даже в самом невинном смысле? Они говорят, что Альберт часто покидал комнату своей жены, застав у нее Вертера, но не из неприязни или тем паче ненависти к своему другу, а лишь потому, что того, как ему казалось, тяготило его присутствие.
Лотта поехала к отцу, который занемог и, будучи прикован к постели, прислал за ней свою карету. Стоял чудесный зимний день, первый снег покрыл все вокруг толстым ковром.
Вертер на следующее утро отправился вслед за Лоттой, чтобы проводить ее домой, если Альберт не сможет приехать за нею.
Ясная погода не могла рассеять мрака в его душе, томившейся под уже привычным гнетом тоски; перед внутренним взором его теснились печальные картины, и ум его занят был лишь тем, что переходил от одной болезненной мысли к другой.
Не зная мира в собственной душе, он и в других невольно предполагал лишь противоречия и раздор; ему казалось, что он нарушил доброе согласие меж Альбертом и его супругою, осыпал себя упреками, к которым, однако, примешивалась тайная досада на друга.
По дороге мысли его вновь вернулись к этому предмету.
– Да, да… – говорил он самому себе с скрытою злостью. – Этот дружески-приветливый, ласковый, участливый тон, эта ровная, неколебимая преданность! Пресыщенность и равнодушие – вот что это такое! Любое ничтожное казенное дело дороже ему его драгоценной, ни с кем не сравнимой супруги! Разве умеет он ценить свое счастье? Способен ли он почитать ее так, как она того заслуживает? Она принадлежит ему… Да, принадлежит… Я знаю это, как знаю и многое другое… Кажется, я уже привык к сей мысли, и все же она еще сведет меня с ума, она доконает меня! А его дружба ко мне? Выдержала ли она испытание временем? В моей привязанности к Лотте он видит уже лишь посягательство на свои права, а в моем внимании к ней безмолвный упрек! Я знаю, я чувствую: ему неприятно мое общество, мое присутствие тяготит его, он только и ждет того, чтобы я уехал.

Время от времени он замедлял торопливые шаги или даже вовсе останавливался и, казалось, боролся с желанием повернуть назад, но всякий раз шел дальше, и в конце концов, погруженный в своих мыслях и монологах, обращенных к себе самому, и как будто против воли, добрался он до охотничьего замка.
Войдя, справился он о старике и о Лотте; в доме царило тревожное волнение. Старший брат Лотты сообщил ему, что в Вальгейме случилось несчастье: убили какого-то крестьянина! На Вертера новость эта не произвела особого действия. Он вошел в комнату, где Лотта увещевала отца, который пожелал немедленно, невзирая на болезнь, отправиться в Вальгейм, чтобы на месте выяснить обстоятельства происшествия. Имя злоумышленника пока оставалось неизвестно; убитого нашли утром на пороге дома, и уже были сделаны некоторые предположения: покойный служил батраком у одной вдовы, прежний работник которой был отпущен со скандалом.
Услышав это, Вертер в ужасе вскочил.
– Не может быть! – вскричал он. – Я сейчас же, сию минуту иду туда!
Он поспешил в Вальгейм; в душе его ожили воспоминания, и он уже нисколько не сомневался, что убийство совершил тот самый человек, с которым он не раз беседовал и который стал ему так дорог.
Проходя под липами и направляясь к трактиру, куда отнесли убитого, он ужаснулся при виде этого прежде столь любимого им места. Порог дома, у которого так часто играли соседские дети, был залит кровью. Любовь и верность, прекраснейшие человеческие чувства, обратились в насилие и убийство. Могучие деревья, по-зимнему нагие, покрыты были инеем, сквозь голые кусты, нависшие над низкой церковной оградой, видны были заснеженные могильные плиты.
Когда он подошел к трактиру, перед которым собралась вся деревня, толпа вдруг разразилась криками. Вдали показались с полдюжины вооруженных мужчин, и все закричали, что ведут убийцу. Вертер лишь взглянул в их сторону, и последние сомнения его рассеялись. Это был тот самый батрак, так любивший свою хозяйку, коего недавно видел он ожесточившимся и близким к отчаянию.
– Что же ты наделал, несчастный! – вскричал Вертер, приблизившись к узнику.
Тот молча смотрел на него несколько мгновений, затем ответил спокойным голосом:
– Она никому не достанется. Никому.
Его ввели в трактир, и Вертер поспешил прочь.
Эта страшная, леденящая кровь встреча все перевернула в нем вверх дном. Она на некоторое время вырвала его из оцепенения тупого равнодушия и покорности судьбе; боль сострадания заглушила в нем все остальные чувства, его обуяла невыразимая жажда спасти этого человека. Он столь глубоко вошел в его положение, столь остро ощущал его несчастье, столь отчетливо видел его невиновность даже сквозь совершенное им злодеяние, что полагал возможным убедить в том других. Он уже готов был говорить в его защиту, пламенные речи просились уже на уста его; по дороге к охотничьему замку он не мог сдержаться и вполголоса произносил все то, что намерен был высказать амтману.
Войдя в комнату и увидев Альберта, он вначале смутился, но тотчас справился с собою и с жаром изложил амтману все доводы, какие только может привести один человек, желая оправдать другого. Тот слушал его, качая головою, и, несмотря на всю живость, страстность и искренность его речей, остался непоколебим в своем мнении. Он даже не дал нашему герою договорить и стал противоречить ему и корить его за то, что он защищает вероломного убийцу. Он указал ему на то, что подобные действия суть посягательство на закон и наносят страшный вред безопасности государства, говорил, что в таком деле не может ничего сделать для злоумышленника, не обременив свою собственную совесть и не злоупотребив возложенной на него властью, что все должно идти своим ходом, согласно заведенному порядку.
Вертер, однако, не отступался и стал просить амтмана проявить великодушие и хотя бы посмотреть на дело сквозь пальцы, если он поможет этому бедолаге бежать! Но амтман отверг и эту просьбу. Альберт, который наконец тоже вмешался в разговор, принял сторону тестя. Вертер, не в силах убедить двух столь непреклонных противников, откланялся с ужасной болью в груди. В ушах у него стояли слова амтмана, которые тот повторил несколько раз: «Нет, его уже не спасти!»
Насколько сильно поразили его эти слова, можем мы судить по маленькой записке, найденной среди его бумаг и, без сомнения, написанной в тот самый день: «Несчастный, тебя уже не спасти! Я знаю, нас с тобою не спасти!»
То, чтó Альберт говорил о деле узника в присутствии амтмана, больно отозвалось в душе Вертера: ему показалось, будто слова его направлены были и против него самого, и хотя чем дольше он обо всем этом думал, тем отчетливее видел, что амтман и Альберт правы, он все же не мог избавиться от чувства, что, признав их правоту, согласившись с ними, он отречется от своей собственной сущности.
Среди бумаг Вертера нашли мы также краткую записку, написанную в связи с этим происшествием и, пожалуй, отражающую его отношение к Альберту:
«Какой прок мне в том, что я твержу, как заклинание: он славный и добрый, если мысли о нем раздирают мне душу? Я не могу быть справедлив к нему».
* * *
Вечер выдался мягкий, предвещающий оттепель, и потому Лотта отправилась домой вместе с Альбертом пешком. По дороге она временами озиралась вокруг, словно ища глазами Вертера. Альберт вскоре заговорил о нем, принялся осуждать его, тут же, впрочем, находя оправдание его неправоте. Он упомянул его несчастную страсть и выразил надежду на то, что, может быть, удастся как-нибудь удалить его.
– Я желал бы этого и ради нас с тобой, – сказал он. – Прошу тебя, постарайся изменить характер его отношения к тебе и по возможности сократить его частые визиты. Люди уже обращают на нас внимание; до меня уже дошли некоторые нежелательные разговоры.
Лотта промолчала, и это, судя по всему, задело Альберта; во всяком случае, с того дня он более не касался сей темы в ее присутствии, если же она упоминала Вертера, он деликатно уходил от разговора или переводил его на другой предмет.
Тщетная попытка Вертера спасти несчастного узника стала последней вспышкою его угасающей жизни: он все более погружался во мрак своих страданий и бездеятельности; впрочем, он еще на короткое время оживился, придя в ярость, когда услышал, что его, возможно, попросят свидетельствовать против обвиняемого, который вдруг начал отрицать свою вину.
Все досады и огорчения, выпавшие ему на казенном поприще, прерванная служба при посольстве, все прочие его обиды и неудачи теперь всколыхнулись в его душе и настоятельно напоминали о себе. Все это как бы оправдывало его нынешнюю праздность; он не видел исхода из этого зловещего состояния, остро ощущал свою неспособность к простым житейским делам и, весь во власти своего причудливого образа мыслей и неукротимой страсти, погруженный в унылой монотонности безнадежных и безрадостных встреч с любимой женщиной, тревожа ее покой, расточая без пользы и цели остаток сил, медленно, но неотвратимо приближался к своему трагическому концу.
О смятении Вертера, о его страданиях, его лихорадочном, болезненном возбуждении, гнавшем его от одной крайности к другой, о его отвращении к жизни красноречиво свидетельствуют несколько оставшихся после него писем, которые мы приводим ниже.
12 декабря
Дорогой Вильгельм, нынешнее мое состояние должно быть сродни состоянию тех несчастных, о коих прежде говорили, что они одержимы злым духом. Временами на меня что-то находит; это не страх, не тоска – это некое внутреннее, необъяснимое исступление, грозящее разорвать грудь и точно тисками сжимающее горло! О горе мне, горе! И тогда я блуждаю во мраке этих страшных зимних ночей, в бесприютности этой суровой, враждебной человеку поры.
Вчера вечером я не усидел дома. Вдруг началась оттепель, я услышал, что река вышла из берегов, все ручьи вздулись, и паводок уже затопил мою любимую долину близ Вальгейма! Ночью, уже в двенадцатом часу, я бросился на берег! Жуткое зрелище! С высокой скалы я смотрел на кипящие, беснующиеся в лунном сиянии воды, на бурное море, поглотившее поля, луга, кусты и тяжко зыблющееся в лоне долины под натиском свирепого ветра! И когда луна, поднявшись из черных туч, повисла над ним и озарила зловеще-восхитительным светом это буйство стихии, меня охватил трепет восторга, обожгло внезапной тоской! Ах, я стоял с распростертыми руками над пропастью, жадно впившись взором в бездну! Вниз! Вниз! Я весь растворился в блаженном порыве низвергнуть туда мои муки, мои страдания! Умчаться прочь вместе с волнами! Увы!.. Я не смог оторвать ногу от скалы, не смог положить конец всем мучениям! Час мой еще не пробил, я чувствую это! О, Вильгельм! Я охотно отдал бы свою принадлежность к роду человеческому за то, чтобы вместе с этим штормовым ветром раздирать тучи, яростно терзать воды! Но может быть, мне, несчастному узнику, еще выпадет сей счастливый жребий?..








