Текст книги "Фауст. Страдания юного Вертера"
Автор книги: Иоганн Вольфганг фон Гёте
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
Брат, лишь воспоминания о тех минутах служат мне теперь отрадой. Даже одно уже только усилие воскресить в душе ту невыразимую жажду, вновь попытаться облечь ее в слова возвышает мою душу, чтобы тут же дать мне с удвоенною остротой ощутить мучительность состояния, в коем я ныне пребываю.
Перед моею душой словно подняли занавес, и зрелище вечной жизни превращается на моих глазах в черную бездну вечно разверстой могилы. Можешь ли ты сказать: «Это есть!», когда все проходит? Когда все проносится мимо со скоростью урагана, не исчерпав и половины своего бытия, увлеченное бурным потоком, исчезает в волнах, а затем вдребезги разбивается о скалы? Ни на мгновенье не прекращается в тебе и в твоих близких разрушительная работа, ни на мгновенье не перестаешь ты сам быть разрушителем: безобидная прогулка твоя стоит жизни тысячам бедных букашек, один лишь твой шаг уничтожает строение, с таким трудом воздвигнутое муравьями, и обращает в могилу крохотный мир. О нет, великие земные бедствия, все эти потопы, смывающие ваши деревни, землетрясения, равняющие ваши города с землей, меня нимало не трогают; меня гнетет мысль о разрушительной силе, заключенной в каждой частичке мироздания, силе, которая не создала ничего, что не разрушало бы своего ближайшего окружения, не разрушало бы самое себя. Я содрогаюсь от ужаса, стоя меж небом и землей, в самом средоточии этих вечно взаимодействующих и противоборствующих сил; я ничего не вижу, кроме всеядного, всепоглощающего чудовища, ни на мгновенье не прекращающего свой страшный пир.
21 августа
Тщетно простираю я к ней руки утром, медленно всплывая из глубин тяжелых сновидений, тщетно ищу я ее на своем ложе ночью, еще во власти сладкого обмана, навеянного счастливым целомудренным сном, в котором я сидел с ней на лугу, покрывая ее руку поцелуями. Ах, когда я, еще одурманенный ночными миражами, тянусь к ней в полусне, а затем пробуждаюсь, из бедного сердца моего вдруг изливаются потоки непрошеных слез и я безутешно плачу, вперив внутренний взор в беспросветную даль своего будущего.
22 августа
Это истинная мука, Вильгельм, – я впал в какое-то тревожное оцепенение, мою деятельную натуру словно разбил паралич: я не могу сидеть праздно, но и не в силах что-либо делать. Я утратил воображение, стал безучастен к природе, книги вызывают во мне отвращение. Теряя себя, мы теряем все. Клянусь тебе, порою мне хочется быть поденщиком, только чтобы, проснувшись утром, видеть хотя бы одну простую, ясную цель, связанную с грядущим днем, иметь хотя бы одно стремление, хотя бы одну надежду. Я часто завидую Альберту, глядя, как он сидит, погруженный с головою в бумагах и документах, и тешу себя иллюзией, что, будь я на его месте, мне было бы легче! Не раз уже, поддавшись внезапному порыву, хотел я писать к тебе и к министру и добиваться должности при посольстве, в коей, как ты уверял меня, мне не будет отказано. Я и сам верю в это. Министр очень добр ко мне и давно уже склоняет меня к тому, чтобы я занялся каким-нибудь делом. Всякий раз я ношусь с этой мыслью некоторое время, но стоит мне затем вспомнить басню про коня, который, пресытившись свободой, предпочел ей седло и уздечку и был загнан насмерть[73]73
Гёте, вероятно, имеет в виду басню Стесихора о коне и олене, пересказанную Эзопом.
[Закрыть], – как вновь впадаю я в нерешительность… К тому же, милый друг, как знать, не есть ли моя жажда перемены положения всего лишь внутренняя неизбывная тоска, которая станет преследовать меня повсюду?
28 августа
Нет сомнений, если бы болезнь моя была излечима, эти люди непременно избавили бы меня от страданий. Сегодня день моего рождения, и вот чуть свет получаю я посылочку от Альберта. Еще вскрывая ее, с радостью обнаружил я один из розовых бантов, которыми было украшено платье Лотты, когда я впервые увидел ее, и которые с того дня не раз у нее выпрашивал. В посылке оказались две книжечки в двенадцатую долю листа, Гомер в ветштейновском издании[74]74
Книги Гомера карманного формата, выпущенные амстердамским издательством И. Г. Ветштейна в 1707 г.
[Закрыть], которым давно я хотел уже обзавестись, чтобы не таскать с собою по окрестностям Эрнестиевы фолианты[75]75
Иоганн Август Эрнести (1707–1781) – профессор классической филологии в Лейпциге. В период 1759–1764 гг. им был издан пятитомник Гомера с параллельными текстами: греческим и латинским.
[Закрыть]. Вот видишь, как предваряют они мои желания, как щедро осыпают меня маленькими услугами и знаками дружбы, стократ ценнее роскошных подарков, коими даритель в своем тщеславии унижает нас. Я непрестанно целую этот бант, упиваясь воспоминаниями о сладостнейших минутах, которыми так полны были те немногие счастливые, невозвратимые дни. Так уж случилось, Вильгельм, и я не ропщу, цветы жизни суть лишь мимолетные видения! Сколько их вянет и обращается в прах, не оставив и следа, лишь немногие производят плод, а многим ли плодам суждено созреть?.. И все же они есть, брат, и их не так уж мало! Так можем мы ли пренебрегать созревшими плодами, отказываться от них, предоставляя им вотще обратиться в тлен?

Прощай! Лето выдалось чудесное; я часто забираюсь на плодовые деревья в саду Лотты с длинным шестом и снимаю зрелые груши, а она стоит внизу и принимает их у меня.
30 августа
Увы мне, несчастному глупцу, предающемуся самообману! К чему эта буйная, бесконечная страсть? Я молюсь уже ей одной; воображение мое рисует мне лишь ее образ, и все вокруг существует для меня лишь в той мере, в какой оно связано с нею. Эта одержимость дарит мне порою несколько счастливых минут, а затем вновь гонит от нее прочь! Ах, Вильгельм! Если б ты знал, какими искушениями мучает меня порой мое собственное сердце! Проведя у ней два-три часа, налюбовавшись ее обликом, ее жестами, насладившись небесной музыкой ее слов, приблизившись к последней степени напряжения всех чувств, когда в глазах темнеет, все звуки доносятся как бы издалека, а в горло словно впивается рука безжалостного убийцы и сердце бешено колотится в груди, спеша на помощь чувствам, но вместо того только усиливает их смятение… – Вильгельм, в такие минуты я уже не отдаю себе отчет, где я и что со мной! Порою, когда тоска оказывается сильнее моей воли и Лотта вовремя не успевает доставить мне утешение, позволив выплакать у нее на ладонях подступившую боль, я в отчаянье бросаюсь прочь, куда глаза глядят, радуясь любой крутой вершине или непроходимой чаще, терновнику, рвущему мое платье, шипам, впивающимся в мое тело! И тогда мне становится немного легче! Но лишь немного! Иногда, изнемогая от усталости и жажды, я ложусь прямо на землю или глубокой ночью, в глухом лесу, озаренном призрачным сиянием месяца, сажусь на искривленный ствол дерева, чтобы дать хоть сколько-нибудь отдыха своим стертым до крови ногам, и забываюсь недолгим тревожным полусном… О Вильгельм! Одинокая хижина отшельника, власяница и вериги показались бы мне теперь блаженством! Прощай. Я не вижу иного конца своим мукам, кроме могилы.
3 сентября
Я должен уехать! Благодарю тебя, Вильгельм, за то, что ты утвердил меня в моем незрелом намерении. Уже две недели вынашиваю я эту мысль покинуть ее. Я должен уехать! Она опять в городе, у подруги. А Альберт… и… Я должен уехать!
10 сентября
Что за ночь! Вильгельм! Теперь мне все по плечу. Я больше не увижу ее! О, как бы мне хотелось броситься тебе на грудь, дорогой друг мой, и поведать в слезах восторга о чувствах, переполняющих мое сердце! Вместо этого я сижу здесь, задыхаясь от волнения и тщетно пытаясь успокоиться, а утром, на рассвете, подадут лошадей.
Она покойно спит и не знает, что никогда больше не увидит меня. Я сумел оторваться от нее, я нашел в себе силы в продолжение двухчасового разговора не выдать своего намерения. Но боже, что это был за разговор!
Альберт обещал мне тотчас же после ужина вместе с Лоттою дожидаться меня в саду. Я стоял на террасе под высокими каштанами и в последний раз провожал взглядом заходившее за тихой рекою и зеленою долиной солнце. Сколько раз я вместе с нею любовался отсюда этим величественным зрелищем и вот…
Я ходил взад-вперед по любимой аллее; когда-то, еще до того, как я впервые увидел Лотту, тайная магнетическая сила часто влекла меня сюда, а потом, в начале нашего знакомства, мы оба радовались, обнаружив общую привязанность к этому уголку природы, поистине одному из самых романтических рукотворных пейзажей, какие мне когда-либо доводилось видеть.
Прежде всего – это широкий вид, открывающийся меж каштанами. Впрочем, кажется, я уже не раз писал тебе о том, как высокие стены, образуемые стройными шеренгами буков, обступают посетителя и аллея становится все темнее из-за примыкающего к ней боскета, пока наконец не упирается в маленькую, закрытую со всех сторон площадку наподобие просторной беседки, от которой веет зловещим холодом одиночества. Я до сих пор помню священный трепет, охвативший меня, когда я впервые забрел в сей заколдованный уголок; в тот жаркий полдень в груди моей шевельнулось смутное предчувствие, что зеленые кущи эти однажды станут свидетелем и сладких нег моих и горьких мук. Я уже около получаса предавался болезненному упоению мыслями о скорой разлуке и грядущей встрече, как на ступенях террасы послышались их шаги. Я бросился им навстречу, с трепетом схватил ее руку и припал к ней губами. Едва мы поднялись наверх, как из-за холма, поросшего кустарником, выглянул месяц; говоря о том о сем, мы незаметно приблизились к темной «беседке». Лотта вошла внутрь и села на скамью, мы с Альбертом последовали ее примеру, но, от волнения не в силах усидеть на месте, я вскочил, встал перед ними, прошелся взад-вперед, вновь сел – состояние мое было угрожающим. Лотта обратила наше внимание на дивную игру лунного света, озарившего террасу в конце букового «коридора», – великолепное зрелище, которое было тем поразительней, что вокруг нас царил глубокий, непроницаемый мрак. Мы молчали.
– Всякий раз, когда я гуляю при свете луны, – вновь заговорила Лотта через некоторое время, – ко мне непременно приходят мысли о наших умерших близких, всякий раз меня переполняют чувства, связанные со смертью и с тем, что ждет нас за гробом… Мы не исчезнем! – воскликнула она звенящим от восхитительного волнения голосом. – Но скажите, Вертер, увидимся ли мы вновь, узнаем ли мы друг друга? Что говорит вам ваше чувство? Что подсказывает вам ваша интуиция?
– Лотта, – отвечал я, взяв ее руку и чувствуя, как подступают слезы. – Мы увидимся! Увидимся и здесь, и там!
Я умолк, не в силах продолжать. Вильгельм, вообрази, каково мне было услышать это именно в те минуты, когда в сердце моем уже поселилась боль разлуки!
– А знают ли о том наши близкие, покинувшие нас? – продолжала она. – Чувствуют ли они наши радости и тревоги, чувствуют ли, что мы поминаем их с горячей любовью? О, образ моей матушки всегда рядом со мною, когда я сижу посреди ее детей, посреди моих детей, и они льнут ко мне, как прежде льнули к ней. Когда я подымаю затуманенный слезами взор к небу, желая, чтобы она хоть на мгновенье увидела нас, увидела, как я держу слово, данное ей в час смерти, быть матерью ее детям, – с какой болью молю я ее: «Прости, родная моя, если я не умею быть им тем, чем была им ты! Ах, ведь я делаю все, что в моих силах: они одеты, сыты и, что еще важнее, ухожены и любимы. Если бы ты могла видеть наше согласие, любимая моя, святая! Ты горячо восхвалила бы Господа, Которого в последней своей предсмертной слезной мольбе просила о счастье своих детей.
Так она говорила! О, Вильгельм, кому под силу повторить сказанное ею? Как могут холодные, мертвые глаголы живописать эти небесные цветы духа? Альберт ласково прервал ее:
– Милая Лотта, пощадите себя! Я знаю вашу склонность к мыслям подобного рода, но прошу вас!..
– О, Альберт, – сказала она, – ты ведь помнишь те вечера, когда мы втроем сидели за маленьким круглым столиком, проводив в дорогу папá и уложив малышей спать. Ты часто приносил с собою какую-нибудь хорошую книгу, но до чтения ли было рядом с нашей доброй матушкой? С этой славной, нежной, веселой и не знающей праздности душой! Одному Богу известно, сколько раз по ночам бросалась я пред Ним на колени, умоляя сделать меня похожею на нее.

– Лотта! – вскричал я и, бросившись перед нею на колени, припал к ее руке, орошая ее слезами. – Лотта! Благословение Господа и дух твоей матушки да не покинут тебя!
– Ах, если бы вы знали ее! – отвечала она, пожимая мне руку. – Она была достойна знакомства с вами!
Я едва не лишился рассудка при этих словах. Никогда еще не слышал я более лестных, более окрыляющих слов, обращенных ко мне.
– И этой женщине суждено было уйти в расцвете лет, когда ее младшему сыну не исполнилось еще и шести месяцев!.. – продолжала она. – Болезнь ее продлилась недолго; она оставалась спокойна и принимала свою участь с покорностью, вот только мысли о детях, особенно о младшем, причиняли ей боль. Когда конец ее приблизился и она сказала: «Приведи их ко мне!», я исполнила ее просьбу; они вошли в ее комнату, малыши, ничего не понимавшие, и старшие, убитые горем, и обступили ее кровать, и она благословила и поцеловала каждого, а потом, отослав их, сказала мне: «Будь им матерью!» Я поклялась ей в том. «Это нелегкое бремя, дочь моя, – сказала она. – Но ты чувствуешь, чтó значит материнское сердце и материнское око, я не раз видела это по благодарным слезам в твоих глазах. Дай же братьям и сестрам твоим и то и другое, а отцу – верность и послушание. Это станет ему утешением». Она спросила о папá; отца же в те минуты не было дома: он ушел, чтобы спрятать от нас свою невыносимую боль, раздиравшую ему сердце.
Альберт, ты был тогда в соседней комнате. Услышав твои шаги и узнав, что это ты, она просила позвать тебя, и, когда ты вошел, она посмотрела на нас с тобой спокойным, просветленным взором, в котором была вера в наше счастье, в наше общее счастье…
Тут Альберт порывисто обнял Лотту, поцеловал ее и воскликнул:
– И мы счастливы! Мы будем счастливы!
Даже спокойный, рассудительный Альберт пришел в чрезвычайное волнение, я же и вовсе не помнил себя.
– Вертер, – молвила Лотта, – и этой женщине выпала такая доля! Когда я вспоминаю, как на наших глазах уносили самое дорогое нашему сердцу и никто не чувствовал это так остро, как дети, которые потом еще долго горестно сетовали, что черные дяди унесли их маму!..
Она встала, я же, придя в себя, остался сидеть, не выпуская ее руки из своей.
– Уже поздно, – сказала она. – Пора возвращаться.
Она хотела высвободить свою руку, но я еще крепче сжал ее.
– Мы увидимся! – воскликнул я. – Мы непременно найдем и узнаем друг друга средь любого множества лиц и образов! Я ухожу, ухожу по доброй воле, но, если бы мне надобно было сказать: «навеки», у меня недостало бы сил. Прощай, Лотта! Прощай, Альберт! Мы еще увидимся…
– Надо полагать, завтра, – заметила она шутливо.
Как больно отозвалось в моем сердце это «завтра»! Она же, отнимая руку, не знала, что…
Они пошли по аллее, залитой лунным светом, а я, проводив их взглядом, бросился наземь и выплакал свою боль, затем вскочил, добежал до террасы, успел еще увидеть, как мелькнуло внизу, у калитки, в тени высоких лип, ее белое платье, вскинул руки – и оно исчезло.

Книга вторая
20 октября 1771 г.
Вчера достигли мы цели нашего путешествия. Посланник нездоров и должен будет несколько дней отдохнуть. Все бы ничего, будь он хоть чуточку приветливей. Вижу, вижу, что судьба уготовила мне тяжкие испытания. Однако долой малодушие! С легкою душою можно преодолеть любые тяготы! С легкою душою?.. Перо мое, похоже, насмехается надо мной! О, одна лишь капля безмятежности сделала бы меня счастливейшим из смертных. Увы! В то время как другие, не имеющие и десятой доли моих сил и дарований, бахвалятся предо мною в упоении своего самодовольства, я терзаюсь сомнением в своих силах, в своем таланте! Господи Многомилостивый, ниспославший мне сии дары, – зачем не довольствовался Ты половиною Своих щедрот и не дал мне вместо них веры в собственные силы и способности довольствоваться малым?
Терпение! Терпение! Все образуется. Ты прав, дорогой друг мой. С тех пор как я живу, всякий день обращаясь среди людей, и вижу их нравы, проделки и плутни, я стал менее взыскателен к себе самому. В самом деле, коль скоро мы так устроены, что все соотносим с собою, а себя соотносим со всем, то счастье наше или горе зависит от вещей и явлений, окружающих нас, и потому нет для нас ничего более опасного, нежели одиночество.
Воображение наше, по природе своей обреченное на полет к горним высям, питаемое фантастическими образами поэзии, выстраивает некую иерархию, в коей отводится нам последнее место, и всё, кроме нас, представляется нам достойным восхищения и всякий другой человек – совершенством. И это получается само собою. Мы часто чувствуем, что в нас чего-то недостает, и именно то, чего сами мы лишены, склонны мы видеть в другом, которого к тому же наделяем и всем, что дано нам самим, а в придачу еще и украшаем невозмутимостью идеала. И вот портрет записного счастливца, плод нашего собственного творчества, готов.
Однако при всей нашей слабости и неуверенности в себе, неустанно трудясь и постепенно подвигаясь вперед, часто замечаем мы, что унылые скитания наши по волнам бытия привели нас дальше тех, кто бодро летел к цели на всех парусах… И, поравнявшись с ними либо опередив их, мы испытываем благодатное чувство веры в себя.
26 ноября
Я постепенно начинаю осваиваться на новом месте и чувствую себя уже вполне сносно. Более всего доволен я тем, что не сижу без дела. К тому же меня развлекает множество людей, окружающих меня, новые образы и типы, слагающиеся передо мною в некое пестрое зрелище. Я познакомился с графом К., человеком, коего достоинства день ото дня внушают мне более почтительного уважения; он имеет светлый ум и широкий кругозор, не будучи, однако, оттого холоден и заносчив. Склад речей его, манеры и характер выдают в нем столько искреннего и теплого дружелюбия. Он принял участие во мне, когда я явился к нему по казенной надобности и он с первых слов моих заметил, что мы понимаем друг друга и что он нашел во мне достойного собеседника. Не могу нахвалиться также его открытостью в отношении меня. Нет на свете более высокой, чистой радости, нежели удостоиться доверия богатой души, раскрывающейся тебе навстречу.
24 декабря
Посланник, как я и ожидал, сильно досаждает мне. Он оказался самым педантичным болваном, какого только можно вообразить: все он непременно должен делать по порядку, а в дотошности и въедливости не уступает он и самой сварливой старухе. Это человек, который никогда не бывает доволен собою и которому, стало быть, невозможно угодить. Я привык работать быстро и не люблю буквоедства – как написано, так написано; он же может вернуть мне какую-нибудь бумагу со словами:
– Недурно. И все ж просмотрите еще раз написанное: сколько ни проверяй, а всякий раз найдется что исправить – там придет на память более подходящее слово, там более меткое выражение.
Я в такие минуты прихожу в бешенство. Ни один союз, ни одно соединительное словечко не ускользнет от его внимания, а уж инверсии, которые нет-нет да и вывернутся у меня из-под пера, действуют на него, как на чертей ладан. И если ты дерзнул пренебречь ролью шарманщика и выстроил фразу вопреки раз навсегда заведенной мелодии, то разум его решительно отказывается понимать ее. Иметь дело с таким человеком – истинная мука.
Доверие графа К. – единственное мое спасение. Давеча он сообщил мне со всею откровенностью, как недоволен он медлительностью и педантством посланника.
– Такие люди затрудняют жизнь и себе, и другим, – сказал он. – Однако ж с этим надобно смириться, как смиряется путник с необходимостью идти в гору. Не будь сей горы, путь, конечно же, показался бы много приятней и короче, но другой дороги нет, стало быть, подъема не миновать!
Старик мой, чуя предпочтение, оказываемое мне графом, злится и не упускает случая в моем присутствии дурно высказаться по его адресу; я, разумеется, тотчас противоречу ему, и отношения наши с ним оттого не становятся лучше. Вчера я особенно возмутился, так как критикою своею он целил и в меня: мол, для простых дел граф вполне годится, он легко управляется с работою, неплохо владеет пером, однако же ему, как и всем господам сочинителям, недостает глубоких знаний. И все сие произнес он с такою миною, как будто желал сказать: «Разве ты не чувствуешь, в чей огород брошен камень?» Но на меня слова его не произвели никакого действия, ибо я презираю людей, способных так мыслить и вести себя. Я не замедлил парировать сей выпад и дал ему решительный отпор, заявив, что граф, несомненно, заслуживает всяческого уважения, как своим характером, так и своими знаниями.
– Я не встречал доселе человека, – сказал я, – коему посчастливилось бы столь успешно изощрить свой ум, охватить им бесчисленное множество предметов и не менее успешно пользоваться им в повседневной жизни.
Но для его мозгов это китайская грамота, и потому я поспешил откланяться, дабы не портить себе кровь, выслушивая новые нелепицы.
И сей напастью обязан я вам, загнавшим меня в это ярмо своими увещеваниями и проевшим мне плешь своими гимнами о пользе труда. Труд! Да в сравнении с крестьянином, который сажает картофель и возит в город на продажу зерно, я просто бездельник. А если ты скажешь, что я не прав, то я готов еще десять лет провести на сей галере, к коей прикован пудовою цепью.
А этот блеск убожества, смертная скука при виде дрянных людишек, копошащихся вокруг! Жажда чинов, хищное стремление опередить соперника хоть на шаг, жалкие, ничтожные страстишки, ничем не прикрытое корыстолюбие! Возьмем для примера одну особу, докучающую всем рассказами о своем благородном происхождении и о земельных угодьях, так что всякий приезжий невольно подумает: вот дура, возомнившая бог весть что о своем худородном дворянстве и о мнимом богатстве своих имений! Но что еще хуже: особа сия – дочь местного писаря… Нет, разум мой отказывается понимать сей сорт людей, готовых добровольно срамить себя столь диким способом.
Впрочем, друг мой, день ото дня вижу я отчетливей, как глупо судить о других по себе. И поскольку мне вполне хватает хлопот с самим собою, а мятежное сердце мое не ведает мира и тишины, я охотно предоставил бы другим идти своею дорогой, если бы только и они с своей стороны оставили меня в покое.
Более всего раздражают меня эти злополучные сословные отношения. Разумеется, я не хуже других понимаю необходимость различий подобного рода и вижу, какие выгоды сулят они мне самому; если бы они еще не становились обузою, не препятствовали мне обрести те крохи радости, те отблески счастья, которые еще доступны мне на этой земле! Недавно познакомился я во время прогулки с некой фройляйн фон Б., прелестным созданием, поразившим меня необыкновенною живостью характера, которую чудом умудрилась она не растерять посреди этой мертвой пустыни. Мы разговорились и понравились друг другу, и, прощаясь, я попросил у ней позволения навестить ее. Она дала свое согласие с такою очаровательной естественностью, что я не мог дождаться подходящего случая отправиться к ней. Она не из здешних мест и гостит у тетки. Старуха мне не понравилась. Я выказал ей много внимания, в разговоре обращался большею частию к ней и менее чем через полчаса знал о ней почти все, что потом поведала мне сама фройляйн: что любезная тетушка ее живет в нужде, не имея ни ума, ни приличествующего ей состояния, не зная иной опоры, кроме длинной череды предков, иной защиты, кроме своего аристократизма, коим она отгородилась от мира, и иной радости, кроме сомнительного удовольствия презрительно взирать с высоты своей знатности на суетную возню бюргеров. Сказывают, что в молодости она была хороша собою и беззаботно порхала по жизни, муча своенравием и капризами бедных своих поклонников, пока наконец уже в зрелые лета не преклонила гордую выю под иго полной покорности одному отставному офицеру, столь дорогою ценою купившему себе богатство и скоротавшему с нею за то ее медный век до самой своей смерти. Теперь она доживает в одиночестве свой железный век, который был бы для нее гораздо суровей, если бы не любезность племянницы.
8 января 1772 г.
Что же это за люди, вся душа которых сосредоточена на этикете, а все помыслы и чаяния из года в год устремлены лишь к одному – как бы на званом обеде оказаться хотя бы на одно место ближе к главе стола. А между тем жизнь их не становится от того легче, ибо алчная погоня за чинами отвлекает их от важных дел. На прошлой неделе во время катания на санях разгорелась ссора из-за места, и все удовольствие было испорчено.
Глупцы! Им никак не взять в толк, что вовсе не место красит человека, что тот, кто занимает первое место, редко играет первую скрипку! Подобно тому как министр порою оказывается могущественней короля, а секретарь влиятельней министра! И кто в сем случае по праву может называться первым? Сдается мне, что тот, кто окажется дальновиднее своих соперников и у кого достанет власти или хитрости направить их силы и страсти к осуществлению собственных планов.
20 января
Дорогая Лотта!
Пишу к Вам из бедной каморки на крестьянском постоялом дворе, в коей спасаюсь я от злой непогоды. С той поры как я оказался в унылом захолустье Д., посреди совершенно чуждых моему сердцу людей, не было у меня до сего дня ни разу ни единого порыва писать к Вам. И вот в этой хижине, в этом одиночестве, в этом снежном плену, где свирепый ветер сыплет град в мое окошко, первая мысль моя была о Вас. Едва переступил я порог комнаты, как перед внутренним взором моим предстал Ваш образ, священный и родной, ожила память о Вас, о Лотта! Хвала Господу! Наконец-то и мне вновь выпал миг счастья!
Если бы Вы видели меня, драгоценная моя, в этом омуте тусклых впечатлений! Душа моя словно выжжена! Ни единого мгновения полноты сердца, ни единой минуты радости! Ничего! Ничего! Я как будто смотрю картинки из «волшебного фонаря», вижу, как двигаются фигурки людей и животных и то и дело спрашиваю себя, не оптический ли это обман. Я и сам чувствую себя такою же фигуркою, сам играю в эту игру, вернее, кто-то играет мною, как марионеткой; время от времени я хватаю за деревянную руку своего соседа и вздрагиваю от ужаса и отвращения. Решив вечером полюбоваться восходом солнца, я не нахожу в себе сил подняться с постели; положив днем непременно отправиться на прогулку ночью, чтобы насладиться лунным сиянием, я в конце концов остаюсь дома. Я не понимаю, для чего я встаю, зачем ложусь спать.
Мне недостает закваски для брожения моих жизненных сил; таинственный огонь, не дававший мне сомкнуть глаз ночью и пробуждавший меня утром, угас.
Из здешних женщин лишь одна-единственная, некая фройляйн фон Б., достойна внимания и сравнения с Вами, дорогая Лотта, если только это вовсе возможно – равняться с Вами. «Смотрите-ка, – скажете Вы, – да он преуспел в науке говорить комплименты!» И вы недалеки от истины. Я с некоторых пор сделался очень любезен, потому что ничего другого мне не остается, блистаю остроумием, и дамы находят, что мне нет равных в искусстве тонкой лести (и лжи, прибавите Вы, ибо одно без другого не обходится, не правда ли. Однако я намеревался поговорить о фройляйн фон Б. В ней много душевности, которая светится в ее голубых глазах. Знатность ее ей в тягость, ибо не может удовлетворить ни единого из ее желаний. Она мечтает вырваться из этой городской сутолоки, и мы порою часами предаемся идиллическим фантазиям на тему сельской жизни; и представьте, много говорим о Вас! Она искренне восхищается Вами, охотно слушает мои рассказы о Вас, любит Вас!..
О, как бы мне хотелось сидеть у Ваших ног в милой, уютной комнатке, смотреть, как наши славные малыши резвятся вокруг меня, а когда они не на шутку расшалятся, утихомирить их какой-нибудь страшною сказкой. Но солнце восходит уже во всем своем великолепии над сверкающими снежными просторами, метель улеглась, и мне пора возвращаться в свою клетку. Прощайте! С вами ли Альберт? И как…? Да простит мне Господь этот вопрос!
8 февраля
У нас уже восемь дней держится наиотвратительнейшая погода, которую приветствую я всею душой. Ибо во все время моего пребывания здесь не знал я ни единого светлого, погожего дня, который бы кто-нибудь не омрачил или не испортил вовсе. И потому, если за окном дождь, метель, стужа или оттепель, я торжествую: стало быть, дома уж никак не может быть хуже, нежели на дворе, или наоборот, и слава Богу! Восходит солнце, обещая чудесный день, – я всякий раз с злорадством говорю себе: вот и еще один Божий дар, коего они могут лишить друг друга! Им непременно надобно лишить друг друга всего, что только можно отнять: здоровья, доброго имени, радости, покоя! И все это по обыкновению делается из глупости, непонимания, узости взглядов и, если их послушать, из лучших побуждений. Порою мне хочется на коленях умолять их не вредить самим себе с таким усердием.
17 февраля
Боюсь, что нам с посланником недолго уж осталось терпеть общество друг друга. Этот человек совершенно несносен. Его способ работать и вести дела настолько нелеп, что я невольно противоречу ему и часто поступаю по собственному усмотрению, что, конечно же, не может не вызывать в нем недовольства. Недавно он нажаловался на меня при дворе, и министр сделал мне хотя и мягкий, но все же выговор; я готов был уже просить отставки, как неожиданно получил от него приватное письмо, в коем он настолько поразил меня своим великодушием и благородством, своей мудростью, что я благоговейно снимаю пред ним шляпу[76]76
Из уважения к сему достопочтимому господину мы изъяли упомянутое письмо, равно как и другое, о коем речь идет ниже, из настоящего архива и не намерены опубликовать оное, поскольку подобную дерзость не искупил бы и самый горячий интерес читателей. (Примеч. автора.)
[Закрыть]. Как ласково он журил меня за мою чрезмерную чувствительность, как тонко увещевал, отдавая должное моим сумасбродным идеям об истинной пользе, о влиянии на других, о подлинном рвении в делах и, видя в них лишь юношеский задор, отнюдь не стремился искоренить их, но желал лишь смягчить и направить их в иное русло, где бы они нашли себе достойное применение и возымели бы наибольшее действие. Теперь я на целую неделю укрепился духом и пришел в согласие с самим собой. Душевное спокойствие и вера в себя суть великое благо. Ах, друг мой, если бы сие сокровище было еще столь же прочно и долговечно, сколь оно прекрасно и ценно!
20 февраля
Да благословит вас Бог, дорогие мои, да ниспошлет Он вам все те счастливые дни, коих лишил меня!
Благодарю тебя, Альберт, за твой обман: я ждал известия о вашей свадьбе, положив в этот день торжественно снять со стены силуэт Лотты и погрести его среди прочих бумаг. Итак, теперь вы – супруги, а образ ее все еще здесь! Так пусть же он остается! Почему бы и нет? Я знаю, что и я незримо присутствую в вашей жизни, занимаю не во вред тебе скромное место в сердце Лотты; да, это лишь второе место в нем, но я желал бы и должен сохранить его за собою. О, я сошел бы с ума, если бы она забыла меня! Альберт, эта мысль для меня – сущий ад! Прощай, Альберт! Прощай, Лотта! Прощай, мой ангел!








