355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганн Вольфганг фон Гёте » Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Из моей жизни: Поэзия и правда » Текст книги (страница 1)
Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Из моей жизни: Поэзия и правда
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:05

Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Из моей жизни: Поэзия и правда"


Автор книги: Иоганн Вольфганг фон Гёте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 54 страниц)

Иоганн Вольфганг Гете
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В ДЕСЯТИ ТОМАХ

Том третий
Из моей жизни
ПОЭЗИЯ И ПРАВДА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

‘Ο μή δαρείς άνυρωπος ού παιδεύεται. [1]1
  Человек, которого не наказывают, не научается (греч.).


[Закрыть]

Предисловием к настоящему труду, а он в нем нуждается более, чем какая-либо книга, да послужит письмо друга, подвигнувшего меня на это сугубо рискованное предприятие.

«Наконец-то, дорогой друг, мы видим перед собой все двенадцать томов ваших поэтических произведений и, перечитывая их, встречаем много знакомого, много и незнакомого; более того, это собрание воскрешает в нашей памяти кое-что из, казалось бы, давно позабытого. На эти стоящие друг возле друга двенадцать книг одинакового формата невольно смотришь как на единое целое и, конечно же, хочешь с их помощью составить себе представление об авторе и его таланте. Если вспомнить о стремительном, бурном начале его литературного пути, то двенадцати томиков за долгое время, с тех пор истекшее, пожалуй, и маловато. Далее: читая отдельные произведения, нельзя не отметить, что почти все они обязаны своим возникновением тому или иному поводу и в каждом из них отчетливо видны определенные внешние обстоятельства, равно как и ступени внутреннего развития автора, а также моральные и эстетические максимы и взгляды, породненные духом времени. В целом эти произведения ничем между собой не связаны: иной раз даже не верится, что они вышли из-под пера одного и того же писателя.

Тем не менее ваши друзья не отказались от дальнейших изысканий; хорошо знакомые с вашей жизнью и образом мыслей, они силятся разгадать те или иные загадки, разрешить те или иные проблемы; поскольку же им сопутствуют старая любовь и прочные взаимоотношения, то они находят даже известную прелесть в трудностях, встречающихся на их пути. И все же в иных случаях помощь, в которой вы, будем надеяться, не откажете тем, кто питает к вам столь дружеские чувства, была бы весьма и весьма желательна.

Итак, первое, о чем мы вас просим: разместить в хронологическом порядке поэтические творения, расположенные в новом издании согласно их внутренним тематическим связям, а также поведать нам о житейских и душевных состояниях, послуживших материалом для таковых, и далее, в известной последовательности рассказать о примерах, на вас повлиявших, и о теоретических принципах, которых вы придерживались. Пусть эти ваши усилия будут посвящены только узкому кругу читателей – не исключено, что из них возникнет нечто приятное и полезное и для более широкого. Писателю, даже в глубокой старости, не следует пренебрегать беседой со своими приверженцами, хотя бы и на расстоянии. И если не каждому дано в преклонные годы по-прежнему выступать с неожиданными, мощно воздействующими творениями, то именно в эту пору, когда обширнее становится опыт и отчетливее сознание, как же интересно и живительно было бы вновь обратиться к ранее созданному и по-новому его обработать, так, чтобы оно вторично посодействовало формированию людей, в свое время сформировавшихся вместе с художником и под его влиянием».

Этот столь дружелюбно высказанный призыв пробудил во мне желание на него откликнуться. Если в юности мы непременно хотим идти собственным путем и, чтобы с него не сбиться, нетерпеливо отклоняем требования других, то в позднейшие годы мы не можем не радоваться, когда взволновавшее нас участие любящих друзей дает гам толчок к новой деятельности. Посему я без промедления взялся за предварительную работу и расположил в хронологическом порядке свои как крупные, так и мелкие сочинения, напечатанные в упомянутых двенадцати томах. Далее, я постарался воскресить в памяти время и обстоятельства, при которых эти произведения возникли. Но вскоре оказалось, что это не так-то просто: для заполнения пробелов между произведениями, мною опубликованными, потребовались подробнейшие указания и разъяснения. Дело в том, что в этом собрании отсутствуют мои первые опыты, а также многое из начатого, но незаконченного, – более того, в иных случаях стерлось внешнее обличье некоторых законченных произведений, ибо с течением времени они были переработаны и отлиты в новую форму. К тому же я не мог обойти молчанием и свои занятия другими искусствами и науками – все то, что было мною сделано в этих, казалось бы, чуждых областях, как в одиночку, так и в сотрудничестве с друзьями, в тиши, для самого себя или для обнародования.

Всего этого я также хотел коснуться, стремясь удовлетворить любознательность моих благожелателей, но изыскания и размышления уводили меня все дальше и дальше; по мере того, как я – в соответствии с их глубоко продуманными требованиями – тщился по порядку воссоздать все свои внутренние побуждения, извне воспринятые влияния, равно как и пройденные мною – теоретически и практически – ступени развития, меня внезапно вынесло из частной жизни в широкий мир: в моей памяти возникло множество значительных людей, так или иначе на меня повлиявших, и уже тем более нельзя было пройти мимо грандиозных сдвигов в мировой политической жизни, мощно воздействовавших на меня и едва ли не на всех моих современников. Думается, что основная задача биографии в том и состоит, чтобы изобразить человека в его соотношении с временем, показать, в какой мере время было ему враждебно и в какой благоприятствовало, как под воздействием времени сложились его воззрения на мир и на людей и каким образом, будучи художником, поэтом, писателем, он сумел все это вновь воссоздать для внешнего мира. Но для этого требуется нечто почти невозможное, а именно: чтобы индивидуум знал себя и свой век, себя – поскольку он при всех обстоятельствах оставался все тем же, свой век – поскольку время увлекает за собою каждого, хочет он того или нет, определяя и образуя его, так что человек, родись он на десять лет раньше или позже, будет совершенно иным в том, что касается его собственного развития и его воздействия на внешний мир.

Таким образом, из подобных поисков и наблюдений, воспоминаний и раздумий возникла настоящая книга; только отдав себе отчет в истории ее возникновения, читатель сможет правильно судить о ней, ее понять и усвоить. А то, что здесь можно было бы еще сказать – главным образом о поэтической и вместе с тем исторической обработке материала, – несомненно, найдет себе место в ходе дальнейшего повествования.

КНИГА ПЕРВАЯ

Двадцать восьмого августа 1749 года, в полдень, с двенадцатым ударом колокола, я появился на свет во Франкфурте-на-Майне. Расположение созвездии мне благоприятствовало: солнце, стоявшее под знаком Девы, было в зените. Юпитер и Венера взирали на него дружелюбно, Меркурий – без отвращения, Сатурн и Марс ничем себя не проявляли; лишь полная луна была тем сильнее в своем противостоянии, что настал ее планетный час. Она-то и препятствовала моему рожденью, каковое могло совершиться не ранее, чем этот час минует.

Сии добрые предзнаменования, впоследствии высоко оцененные астрологами, вероятно, и сохранили мне жизнь: из-за оплошности повивальной бабки я родился полумертвый, и понадобилось немало усилий для того, чтобы я увидел свет. Это обстоятельство, так встревожившее мою родню, пошло, однако, на пользу моим согражданам, ибо дед мой, шультгейс Иоганн Вольфганг Текстор, озаботился учредить должность городского акушера и ввел, вернее, возобновил обучение повивальных бабок, что, надо думать, сохранило жизнь многим явившимся на свет после меня.

Вспоминая младенческие годы, мы нередко смешиваем слышанное от других с тем, что было воспринято нами непосредственно. Итак, не вдаваясь по этому поводу в кропотливые изысканья, ибо они все равно ни к чему бы не привели, скажу, что жили мы в старинном доме, состоявшем, собственно, из двух соединенных вместе домов. Лестница, наподобие башенной, вела в комнаты, расположенные на разной высоте, а неровность этажей скрадывалась ступенями. Мы, дети, то есть младшая сестра и я, больше всего любили играть в просторных сенях, где одна из дверей вела в деревянную решетчатую клеть, на улице, под открытым небом. Такие клети имелись во Франкфурте при многих домах и звались «садками». Женщины, сидя в них, занимались шитьем и вязаньем, кухарка перебирала там салат, соседки перекликались друг с другом, и в теплую погоду это придавало улицам южный характер. Здесь, в непосредственном общении с внешним миром, все чувствовали себя легко и непринужденно. Благодаря «садкам» дети легко знакомились с соседями, и меня очень полюбили жившие насупротив три брата фон Оксенштейн, сыновья покойного шультгейса. Они всячески забавлялись мною и иной раз меня поддразнивали.

Мои родные любили рассказывать о разных проделках, на которые меня подбивали эти вообще-то степенные и замкнутые люди. Упомяну лишь об одной из них. В городе недавно отошел горшечный торг, и у нас не только запаслись этим товаром для кухни, но и накупили разной игрушечной посуды для детей. Однажды, в послеполуденное время, когда в доме стояла тишина, я возился в «садке» со своими мисками и горшочками, но так как это не сулило мне ничего интересного, я шнырнул один из горшочков на улицу и пришел в восторг от того, как весело он разлетелся на куски. Братья Оксенштейн, видя, какое мне это доставляет удовольствие, – я даже захлопал в ладоши от радости, – крикнули: «А ну еще!» Нимало не медля, я кинул еще один горшок и, под непрерывные поощрения: «Еще, а ну еще!» – расколотил о мостовую решительно все мисочки, кастрюлечки и кувшинчики. Соседи продолжали подзадоривать меня, я же был рад стараться. Но мой запас быстро истощился, а они все восклицали: «Еще! Еще!» Не долго думая, я помчался на кухню и притащил глиняных тарелок, которые бились даже еще веселее. Я бегал взад и вперед, хватая одну тарелку за другой, покуда не перетаскал все, что стояли на нижней полке, но так как соседям и этого было мало, я перебил всю посуду, до которой мог дотянуться. Наконец пришел кто-то из старших и пресек мои забавы. Но беда уже стряслась, и взамен разбитых горшков осталась всего лишь веселая история, до конца дней забавлявшая ее коварных зачинщиков.

Мать моего отца, в доме которой мы, собственно, и жили, занимала большую комнату, непосредственно примыкавшую к задним сеням, и мы часто вторгались к ней и играли возле ее кресла или даже у ее постели, когда она бывала больна. Мне она вспоминается как некий светлый дух, прекрасная, легкая, всегда в белом опрятном платье. Кроткой, милой, благожелательной навек запечатлелась она в моей памяти.

Мы знали, что улица, на которой стоял наш дом, зовется Оленьим Оврагом, но, не видя ни оленей, ни оврага, полюбопытствовали, откуда же взялось это название. В ответ мы услышали, что дом наш стоит на месте, некогда находившемся за городом, и что там, где пролегает улица, в давние времена был овраг, а в нем содержалось несколько оленей. Этих животных охраняли и кормили, ибо, по старому обычаю, сенат ежегодно давал обед горожанам, к которому подавалась оленина, в овраге же всегда был под рукою олень для предстоящего пиршества, в случае если князья и рыцари чинили препятствия городской охоте или – того хуже – враги, окружив город, держали его в осаде. Это объяснение пришлось нам по душе, и мы очень сожалели, что в наше время нет уже заповедного оврага.

С задней стороны дома, особенно с верхнего этажа, открывался приятнейший вид на необозримую чреду соседских садов, тянувшихся вплоть до городской стены. К сожалению, постепенное превращение общинных угодий в сады при домах привело к тому, что участки нашего дома и нескольких других, расположенных ближе к углу улицы, сильно уменьшились; и в то время, как владельцы домов, выходивших на Конный рынок, обзавелись усадьбами с обширными службами и просторными садами, мы оказались отгороженными от этих райских кущей высокой стеною нашего двора.

Во втором этаже находилась комната, называвшаяся «садовой»: предполагалось, что несколько растений у окна и на подоконнике возместят нам отсутствие сада. По мере того как я подрастал, она сделалась моим любимым уголком, настраивавшим меня на лад не столько грустный, сколько мечтательный. Поверх садов, о которых я уже говорил, поверх городских стен и земляных валов отсюда виднелась прекрасная плодоносная равнина, простиравшаяся до самого Гехста. В летнее время я учил здесь уроки, пережидал грозы и не мог вдосталь насмотреться на заходящее солнце, к которому было обращено окно. Но так как я видел еще и соседей, прохлаждавшихся в своих садах или ухаживавших за цветами, видел, как играют дети, как забавляются хозяева и гости, слышал, как катятся кегельные шары и падают кегли, то во мне очень рано пробудилось чувство одиночества и проистекавшее отсюда томление, которое, в сочетании с заложенной в меня природой серьезностью и настороженной пытливостью, вскоре завладело мною и с годами еще больше обострилось.

Старый сумрачный дом, с многочисленными закоулками, казалось, был создан для того, чтобы вселять страх и робость в детские души. На беду, в те годы еще держались воспитательной максимы – пораньше отучать детей от ужаса перед неведомым и невидимым, заставляя их свыкаться с разными страхами. Поэтому мы с сестрой должны были спать одни, а когда нам это становилось невмоготу и мы, соскочив с кроватей, бежали в людскую или на кухню, отец в вывернутом наизнанку шлафроке, то есть для нас почти неузнаваемый, внезапно вырастал у нас на пути и загонял перепуганных детей обратно в спальню. Каждому ясно, что ничего доброго такая система принести не могла. Как избавиться от пугливости тому, кто зажат в тиски двойного страха? Моя мать, всегда веселая и жизнерадостная, ценившая эти качества и в других, изобрела лучший педагогический прием: она добивалась той же цели путем поощрений. В то время как раз созрели персики, и она обещала по утрам давать их нам, сколько душе угодно, если мы сумеем побороть свои ночные страхи. Опыт удался, и обе стороны были довольны.

Внутри дома мое внимание в первую очередь привлекали виды Рима, которыми отец украсил один из залов, – гравюры нескольких искусных предшественников Пиранези, отлично разбиравшихся в зодчестве и перспективе и с превосходной четкостью работавших иглою. Здесь я ежедневно созерцал Пьяццу-дель-Пополо, Колизей, площадь Святого Петра, собор святого Петра изнутри и снаружи, Замок Святого Ангела и многое другое. Эти образы глубоко запечатлелись в моем воображении, и отец, обычно весьма немногословный, иной раз удостаивал меня довольно подробных описаний того или иного уголка Рима. Его пристрастие к итальянскому языку и ко всему, что имело отношение к Италии, выражалось ярко и определенно. Иной раз он показывал нам еще и небольшое собрание мраморов и естественноисторических редкостей, вывезенных им оттуда. Бо́льшую часть времени он писал по-итальянски воспоминания о своем путешествии, затем собственноручно их правил и с кропотливой тщательностью переписывал в тетради. В сих трудах ему помогал учитель итальянского языка, старый весельчак по фамилии Джовинацци. Этот старик к тому же недурно пел, и моя мать ежедневно аккомпанировала на клавесине ему и себе; так я узнал и затвердил «Solitario bosco ombroso» [2]2
  «В одинокой тенистой дубраве» (итал.).


[Закрыть]
, прежде чем стал понимать слова песни.

Мой отец был вообще склонен к поучениям и, находясь не у дел, любил поучать других тому, что сам узнал и усвоил. Так, в первые годы совместной жизни он принуждал мою мать усердно совершенствовать свое письмо, а также играть на клавесине и петь; при этом ей еще вменялось в обязанность приобрести некоторые познания в итальянском языке и известную беглость в разговоре.

Обычно часы досуга мы проводили у бабушки, в просторной комнате, где было довольно места для наших игр. Она любила забавлять нас разными пустяками и потчевать отменными лакомствами. Но однажды, в канун рождества, бабушка велела показать нам кукольное представление, и это был венец ее благодеяний, ибо таким образом в старом доме она сотворила новый мир. Неожиданное зрелище захватило наши юные души, и на детях, особливо на мальчике, долго сказывалось это глубокое и сильное впечатление.

Маленькая сцена с ее немыми актерами, сначала только показанная нам, а потом всецело отданная в наши руки, с тем чтобы мы вдохнули в нее драматическую жизнь и научились управлять куклами, сделалась для нас, детей, вдвойне дороже уже оттого, что это был последний дар любимой бабушки, к которой нас вскоре перестали пускать из-за обострившейся болезни, а затем и навеки отнятой у нас смертью. Ее кончина имела для всей семьи тем большее значение, что повлекла за собой полную перемену житейских обстоятельств.

При жизни бабушки отец остерегался что бы то ни было менять или обновлять в доме, но все знали, что он носится с планами полной его перестройки, к которой он теперь и приступил без дальнейших промедлений. Во Франкфурте, как и во многих старинных городах, при возведении деревянных построек было принято, с целью выгадать место, строить этажи выступами, отчего улицы, и без того узкие, становились мрачными, даже жуткими. Наконец был издан закон, согласно которому при возведении нового дома разрешалось выдвигать над линией фундамента только второй этаж, остальные должны были строиться уже вертикально. Отец, не желая поступиться выдававшимися вперед помещениями третьего этажа и заботясь не столько о внешнем виде дома, сколько об удобствах внутреннего его устройства, прибег к уловке, к которой не раз уже прибегали его сограждане. Под верхний этаж были подведены подпоры, нижние этажи вынимали один за другим, а на их место как бы вдвигались новые, так, чтобы, когда от прежнего строения, собственно, ничего уже не оставалось, новое могло бы сойти за переделанное старое. Поскольку дом ломали и восстанавливали постепенно, отец решил не выезжать из него, чтобы лучше присматривать за стройкой и даже руководить ею, ибо он хорошо разбирался в строительной технике и к тому же не хотел расставаться с семьей. Эта новая эпоха для детей была неожиданной и странной. Видеть, как комнаты, где они нередко сидели взаперти за докучливыми уроками или другими занятиями, коридоры, где они играли, и стены, о чистоте которых так пеклись все в доме, рушатся под ломом каменщика, под топором плотника, да еще подсекаются снизу, в то время как ты паришь где-то вверху на подпорах, и вдобавок тебя понуждают, как всегда, делать уроки или какую-нибудь работу, – все это будоражило юные умы, и не так-то легко было их успокоить. И все же дети меньше чувствовали эти неудобства, потому что теперь было больше места для игр, к тому же иной раз предоставлялась возможность попрыгать с балки на балку или покачаться на досках.

Поначалу отец упорствовал в своих намерениях, но когда уже и крыша была частично снесена, и дождь, несмотря на натянутую сверху вощанку из-под содранных обоев, добрался до наших кроватей, он скрепя сердце все же решился отправить детей к благожелательным друзьям, уже давно предлагавшим им свой кров, и отдать их в школу.

В такой перемене было много неприятного. Дети, обособленно воспитывавшиеся дома хотя и в строгости, но в понятиях чистоты и благородства, вдруг оказались среди необузданной юной толпы. Нежданно-негаданно им пришлось претерпеть много грубого, дурного, даже низкого, ибо у них не было ни уменья, ни оружия, чтобы защитить себя.

В это время я, собственно, впервые узнал свой родной город. Мало-помалу я стал все дольше и беспрепятственнее бродить по нему один или с моими бойкими сверстниками. Для того чтобы хоть отчасти передать впечатление, произведенное на меня его чинными и величавыми улицами, я должен несколько забежать вперед и рассказать о нем в той постепенности, в какой он мне открывался. Всего больше мне нравилось гулять по большому мосту через Майн. Длина, прочность и красивый внешний вид делали этот мост поистине примечательным сооружением, к тому же он был едва ли не единственным старинным памятником того попечения о гражданах, каковое является долгом гражданских властей. Река, живописная как вверх, так и вниз по течению, тешила мой взор. И когда на мостовом кресте в лучах солнца снял золотой петух, я неизменно испытывал радостное волнение. Нагулявшись в Саксенгаузене и уплатив крейцер перевозчику, мы любили переправляться через реку. И вот уж опять оказывались на своем берегу и спешили на Винный рынок подивиться тому, как работают механизмы подъемных кранов при разгрузке товара, но еще интереснее было наблюдать за прибытием торговых судов: чего-чего тут не насмотришься и какие чудные люди иной раз сходят с них! Возвращаясь в город, мы всякий раз благоговейно приветствовали Заальгоф, который как-никак стоял на месте, где некогда высился замок императора Карла Великого и его преемников. Далее мы углублялись в ремесленный город и, особенно в базарный день, смешивались с толпою, кишевшей вокруг церкви святого Варфоломея. Здесь с давних пор теснились одна к другой лавчонки мелочных торговцев и старьевщиков, так что в новые времена оказалось нелегким делом сыскать на этой площади место для просторных и удобных торговых рядов. Более всего нас, детей, привлекали книжные лавки на так называемом Пфарэйзене, и мы снесли туда немало мелких монет в обмен на пестро раскрашенные бумажные листы с золочеными изображениями зверей. Но далеко не всегда удавалось нам протолкаться через забитую народом, тесную и грязную рыночную площадь. Помнится, я в ужасе шарахался от примыкавших к ней омерзительных узких мясных рядов. Тем более приятным местом для прогулок был Рёмерберг. Дорога в новый город, через новые торговые ряды, неизменно веселила и радовала сердце. Мы только досадовали, что от Либфрауенкирхе нельзя прямиком пройти к Цейле, а приходится делать крюк через Хазенгассе или ворота святой Катарины. Но всего сильнее на воображение ребенка действовали многочисленные маленькие городки в городе, крепостцы в крепости, то есть обнесенные стенами бывшие монастырские Земли и похожие на замки строения, сохранившиеся от прошлых веков: к примеру, Нюрнбергское подворье, Компостель, Браунфельс, родовой замок Штальбургов и множество разных других укреплений, в позднейшие времена приспособленных под жилье или мастерские. Ничего примечательного в смысле архитектуры в те годы во Франкфурте не было: все напоминало о давно прошедшем времени, весьма тревожном для города и его округи. Ворота и башни, обозначавшие границы старого города, дальше опять ворота, башни, стены, мосты, валы, рвы, обступавшие новый город, и доныне ясно свидетельствовали, что эти сооружения возводились в смутные времена для безопасности городских жителей и что площади и улицы, даже новые, более широкие и красивые, возникли по произволу и по воле случая, без строго продуманного плана. Любовь к старине укоренялась в мальчике, питаемая и поддерживаемая главным образом старыми хрониками и гравюрами на дереве, такими, к примеру, как гравюра Грава, изображающая осаду Франкфурта; наряду с этой любовью росло стремленье – познать человеческую жизнь во всем ее естественном многообразии, не посягающем ни на красоту, ни на значительность. Может быть, потому одной из любимейших наших прогулок, которую мы обязательно совершали несколько раз в году, была прогулка по городской стене. Сады, дворы, службы тянутся до самого вала, тысячи людей видны нам в их домашней, повседневной, обособленной и потайной жизни. Щегольские и нарядные сады богачей, плодовые сады бюргера, озабоченного только своим благосостоянием, дальше отбельные мастерские и тому подобные заведения и, наконец, кладбище, – целый маленький мир был заключен в стенах города; по пути мы любовались многообразнейшим, причудливейшим, на каждом шагу меняющимся зрелищем, которым не могло насытиться наше детское любопытство. Право же, знаменитый Хромой Бес, по ночам приподнимавший для своего друга крыши мадридских домов, вряд ли показал ему больше, чем увидели мы здесь, под открытым небом при ярком солнечном свете. Ключи, необходимые нам для того, чтобы проходить через всевозможные башенки, лестницы и ворота, находились в руках смотрителей, и мы всячески старались к ним подольститься.

Еще значительнее и в некотором смысле плодотворнее было для нас все связанное с ратушей, именуемой Рёмер. Мы подолгу торчали в ее нижних сводчатых залах. Всеми правдами и неправдами добивались разрешения войти в большой, но очень скромный зал заседаний. На стенах его, снизу обшитых панелями и таких же белых, как своды, не было ни единой фрески или картины. Только вверху на средней стене – надпись:

 
Одного мужа слово —
Для суда не основа;
Допроси и того и другого.
 

По древнему обычаю, для членов совета вдоль панелей были поставлены скамьи, на одну ступень поднятые от пола. Таким образом, мы наглядно уяснили себе, почему ранги в нашем сенате распределяются по скамьям. По левую руку от двери до противоположного угла, так сказать, на первой скамье, сидели старшины, в самом углу – шультгейс, единственный, перед кем стоял маленький столик, дальше до окон сидели господа второй скамьи, и уже вдоль окон тянулась третья, занимаемая ремесленниками, в середине зала стоял стол протоколиста.

Попав в Рёмер, мы немедленно смешивались с толпой, теснившейся у входа в бургомистров аудиенц-зал. Но наибольший интерес возбуждало в нас все касающееся избрания и коронации императоров. Заручившись благосклонностью привратников, мы получали разрешение подняться по новой, нарядной, расписанной фресками императорской лестнице, обычно запиравшейся решеткой. Зал выборов, с пурпурными шпалерами и мудреной золотой резьбой по карнизу, внушал нам благоговейное чувство. Мы внимательнейшим образом рассматривали створки дверей, на которых, образуя причудливые сочетания, были изображены не то гении, не то младенцы в монаршем одеянье и при императорских регалиях, – в надежде когда-нибудь собственными глазами увидеть коронацию. Немалых трудов стоило выдворить нас из большого императорского зала, если уж нам удавалось в него проскользнуть, и мы почитали за лучшего друга того, кто хоть немного рассказывал нам о деяниях императоров, поясные портреты которых, все на одной высоте, были развешаны по стенам.

Много легенд услышали мы о Карле Великом, но интересное начиналось для нас лишь с истории Рудольфа Габсбургского, чья отвага положила конец великой смуте. Привлекал к себе наше внимание и Карл Четвертый. Мы уже были наслышаны о Золотой булле и жестоком уголовном уложении, а также о том, что он не мстил франкфуртцам за их приверженность к его благородному сопернику, Гюнтеру Шварцбургскому. Императора Максимилиана нам восхваляли за его человеколюбие и благосклонность к бюргерству, рассказывали и о его, увы, сбывшемся пророчестве, что он будет последним императором из немецкого дома. И правда, после его смерти выбор уже колебался только между испанским королем, Карлом Пятым, и французским, Франциском Первым. Многие сокрушенно замечали, что и сейчас существует такое же пророчество, вернее – предзнаменование: ведь каждый своими глазами видит, что на стене осталось место лишь для одногоимператорского портрета. Это обстоятельство, может быть, и случайное, наполняло тревогой сердца патриотически настроенных граждан.

Совершая свой обход, мы не забывали заглянуть и в собор, чтобы там постоять у гробницы Гюнтера, равно почитаемого друзьями и недругами. Пресловутая плита, некогда покрывавшая его могилу, теперь была водружена на хоры. Рядом с нею находилась дверь в комнату конклава, долгое время остававшаяся для нас закрытой, покуда мы наконец не получили от высшего начальства дозволения войти и в этот примечательный зал. Но лучше бы мы по-прежнему рисовали его себе в воображении: покой, игравший столь важную роль в немецкой истории, покой, в котором собирались могущественные властители для совершения акта первостепенной важности, не только не имел торжественного вида, а был завален балками, жердями, досками и прочим хламом, который хотелось поскорее вышвырнуть оттуда. Но еще больше пищи получила наша фантазия, когда немного времени спустя нам позволили присутствовать в ратуше при показе Золотой буллы каким-то знатным иностранцам.

Не удивительно, что позднее мальчик с жадностью внимал своим родителям, а также пожилым родственникам и знакомым, любившим рассказывать о последних коронациях, быстро следовавших одна за другой. В то время вряд ли нашелся бы хоть один немолодой франкфуртец, который бы не считал эти события и все с ними связанное вершиной своей жизни. Необычайным великолепием была отмечена коронация Карла Седьмого – особенно прогремели тогда столь же богатые, сколь и изящные праздники у французского посла, – но тем печальнее оказались ее последствия для благодушного императора, не сумевшего удержать своей резиденции – Мюнхена и вынужденного чуть ли не молить о пристанище имперские города.

Коронация Франца Первого, пусть не такая блистательная, была зато украшена присутствием императрицы Марии-Терезии, красота которой, видимо, произвела не менее сильное впечатление на мужчин, чем в свое время на женщин горделивая осанка и голубые глаза Карла Седьмого. Так или иначе, но представители обоих полов наперебой расписывали мальчику, который весь превращался в слух, необычайные достоинства сих царственных особ. Всем этим воспоминаниям и восторгам старшие предавались в уже умиротворенном и радостном расположении духа: ведь Ахенский мир покончил со всеми распрями, и о коронационных празднествах франкфуртцы вспоминали так же благодушно, как о миновавших военных походах, о битве при Деттингене и прочих удивительных событиях минувших лет; казалось – как это часто бывает после наступления мира, – что все грозное и важное свершилось лишь для того, чтобы стать предметом разговора счастливых и беззаботных людей.

Не прошло и полугода в этих патриотических увлечениях, как уже приспела пора ярмарок, всегда производящих неимоверное брожение в детских умах. Постройка лавок и балаганов, благодаря чему в городе в кратчайший срок как бы возникал новый город, суета и спешка, выгрузка и распаковка товаров – все это с раннего детства пробуждало в нас неутомимо-хлопотливое любопытство и необоримую страсть к ребяческому приобретательству. Подрастая, мальчик старался то так, то эдак ее удовлетворить, в зависимости от содержимого своего маленького кошелька. Но заодно с этой суетой формировалось и представление о том, что производит человечество, в чем оно нуждается и чем обмениваются между собой обитатели разных частей света.

Наступление великой ярмарочной эпохи весной и осенью возвещалось своеобразными празднествами, тем более примечательными, что они давали нам живое представление о старом времени и о том, что дошло до нас от него. В День проводов весь народ был на ногах и целые толпы устремлялись на большую дорогу и к мосту; давка стояла до самого Саксенгаузена; окна были забиты любопытными, хотя ничего из ряду вон выходящего за весь день, собственно, не происходило. Казалось, народ высыпал на улицы, просто чтобы потолкаться, других посмотреть и себя показать. Ведь то, из-за чего поднималась эта кутерьма, должно было свершиться лишь с наступлением ночи, когда приходилось дополнять фантазией многое ускользавшее от глаз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю