Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Из моей жизни: Поэзия и правда"
Автор книги: Иоганн Вольфганг фон Гёте
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 54 страниц)
В давние беспокойные времена, когда каждый по собственному произволу творил злодеяния или по собственной охоте совершал добрые дела, отправлявшиеся на ярмарку торговые люди подвергались нападениям и жестоким издевкам разбойников благородного и неблагородного происхождения, а потому владетельные князья и другие высокие лица приказывали вооруженным отрядам сопровождать своих купцов до самого Франкфурта. Но и граждане имперского города не хотели уронить достоинства – своего и своих земель: они выезжали навстречу прибывшим, и тут нередко возникали споры – на какое расстояние подпустить вооруженный конвой и открыть ли ему доступ в город. Но так как дело доходило до серьезных потасовок не только во время ярмарок или при завозе товаров, но также в военное и мирное время, главным образом в дни выборов императора, когда многие высокие особы держали свой въезд во Франкфурт и их свиты – вопреки воле наших властей – пытались прорваться в город вслед за своими повелителями, то с давних пор велись переговоры, как избегнуть распрей, и были даже достигнуты известные соглашения на основе взаимных уступок, предвещавшие конец веками длившейся усобицы, тем паче что самый повод к этой бесконечной кровопролитной тяжбе давно уже устарел.
Итак, несколько отрядов бюргерской кавалерии с начальниками во главе выезжали из разных порот, в условленном месте встречались с кавалеристами или гусарами имперских чинов, имевших право на конный конвой, радушно их угощали и, помедлив до наступления вечера, едва видные нетерпеливо ожидающей толпе, возвращались в город, хотя к этому позднему часу многие всадники уже едва-едва держались в седле и с трудом правили лошадью. Наиболее многолюдные отряды въезжали в Мостовые ворота, и потому давка там была всего сильнее. Наконец, уже в полной темноте и тоже под конным конвоем, прибывала нюрнбергская почтовая карета, в которой, по старому поверью, якобы всякий раз восседала древняя старуха; тут уличные мальчишки поднимали отчаянный крик, хотя в потемках и невозможно было разглядеть пассажиров. Невообразимым и поистине пугающим становился в эти минуты напор толпы, через Мостовые ворота устремлявшейся к карете, почему окна соседних домов и были до отказа забиты народом.
Другой, еще более странный праздник, будораживший народ уже средь бела дня, был Суд дудошников. Церемония эта свершалась в память той давней поры, когда большие торговые города тщились если не освободиться от пошлин, возраставших по мере роста торговли и ремесел, то хотя бы снизить их. Император, нуждавшийся в пошлинах, иной раз даровал им эти льготы, но всего лишь на год, по истечении которого надо было снова ходатайствовать о возобновлении таковых. Ходатайство это выражалось в поднесении символических даров императорскому шультгейсу, который нередко бывал и главным мытарем; эти подношения для пущей таинственности совершались в канун Варфоломеевской ярмарки, когда шультгейс заседал в суде со старшинами. Позднее, хотя шультгейс более не назначался императором, а выбирался самим городом, за ним тем не менее сохранилось право принимать дары в день продления льгот, при соблюдении церемоний, которыми депутаты Вормса, Нюрнберга и Альтбамберга отмечали древнее высочайшее соизволение. В канун рождества богородицы объявлялось открытое заседание суда. В большом императорском зале, в огороженной его части, на возвышении сидели старшины, а ступенью повыше – шультгейс; место для уполномоченных сторонами прокураторов находилось внизу, справа. Актуарий оглашает назначенные на этот день важные судебные дела, прокураторы просят снять копии, пишут апелляции, – словом, делают все, что им положено.
Вдруг необычная музыка возвещает возвращение былых времен. Это три дудошника. Один свистит в старую свирель, другой играет на фаготе, третий – на поммере или гобое. На них синие, расшитые золотом плащи, головы покрыты, к рукавам пришпилены ноты. В таком виде они выходят из гостиницы ровно в десять часов утра в сопровождении послов и других выборных лиц и вступают в зал на глазах у любопытных франкфуртцев и приезжих. Заседание суда прекращается, дудошники со своей свитой остаются стоять перед загородкой, посол же входит в нее и становится напротив шультгейса. Символические дары точно соответствуют старинному обычаю и, как правило, состоят из товаров, которыми преимущественно торгует данный город. Перец некогда заменял собою любой товар, и потому посол города и сейчас вручает шультгейсу искусно выточенный деревянный бокал, до краев наполненный перцем. Поверх него положена пара перчаток с затейливыми прорезами, с шелковой обстрочкой и с кисточками – символ дарованной и принятой льготы, – такие перчатки, случалось, надевал и сам император. К дарам приобщена еще и белая палочка, без этой палочки в старину не обходилось ни одно судебное заседание или чтение закона, а также несколько мелких серебряных монет. Город Вормс неизменно подносил шультгейсу старую фетровую шляпу, которую тут же у него выкупал, так что она долгие годы была свидетельницей этого церемониала. Посол, произнеся свою речь, отдав дары и получив от шультгейса заверение, что льгота будет продлена, выходил из загородки, дудошники дудели, шествие удалялось в прежнем порядке, а суд продолжал заседание, покуда не вводили второго и, наконец, третьего посла. Они являлись через известные промежутки времени, отчасти чтобы продлить удовольствие публике, отчасти потому, что это были все те же старинные виртуозы, содержание которым за себя и за союзные города выплачивал Нюрнберг, ежегодно посылавший их на очередное лицедейство.
Мы, дети, особенно тешились этим праздником: очень уж лестно было видеть своего дедушку на столь почетном месте, к тому же мы в этот день со скромным видом отправлялись к нему в гости, где бабушка, высыпав перец в ящик для пряностей, отдавала нам бокал и палочку, а не то и перчатки или старинную монетку майнцской чеканки. Невозможно было понять символические церемонии, как бы по мановению волшебного жезла воскрешавшие старину, не перенесясь мыслью в минувшие столетия, не разузнав про обычаи, нравы и убеждения предков, как бы чудом восставших из мертвых в образе дудошников и городских послов, более того – в осязаемых дарах, становившихся нашей собственностью.
За праздниками в честь седой старины в летнее время следовал еще более радостный для детей праздник в сельской местности, под открытым небом. На правом берегу вниз по течению Манна и в получасе ходьбы от городских ворот бьет серный источник, тщательно оправленный в камень и окруженный древними липами. Неподалеку от него расположен постоялый двор «У добрых людей», в прошлом – больница при источнике. В определенный день сюда на общинные пастбища сгоняли стада со всей округи, и пастухи со своими девушками устраивали сельский праздник с танцами, пением и прочими вольными забавами. По другую сторону города еще шире раскинулись общинные земли, там тоже был ключ и росли еще более красивые липы. На троицу туда пригоняли овечьи стада, и из приютских стен выпускали на вольный воздух бледных и хилых детей-сирот. В то время никому еще и в голову не приходило, что надо пораньше ознакомить с жизнью бедняжек, которым придется пробивать себе в ней дорогу, и что лучше, чем холить и нежить, с младых ногтей приучать их к труду и долготерпенью, а главное – закалять как морально, так и физически. Мамки и няньки, всегда охочие до гулянья, с младенчества таскали нас по таким местам, и сельские праздники были едва ли не первыми моими впечатлениями.
Тем временем была закончена перестройка дома, и, надо сказать, за сравнительно короткий срок, ибо все было заботливо продумано, подготовлено и обеспечено необходимым капиталом. Мы опять были вместе и чувствовали себя превосходно. Когда хорошо разработанный план уже осуществлен, забываются все неудобства, которые были сопряжены с его осуществлением. Дом, веселый и светлый, был достаточно поместителен для нашей семьи, лестницу сделали широкой, переднюю – приветливой, а вышеупомянутым видом на сады теперь можно было любоваться уже из нескольких окон. Внутреннее устройство и отделка заканчивались постепенно, и это служило для нас занятием и развлечением.
Первым делом мы взялись за приведение в порядок отцовской библиотеки; решено было, что лучшие книги в сафьяновых и кожаных переплетах будут украшать стены его кабинета. У отца были прекрасные голландские издания латинских авторов, которые он ради внешнего единообразия старался приобретать всегда в формате ин-кварто, и множество книг о памятниках римской эпохи, а также об искусстве судебных ораторов. Не было недостатка и в итальянских поэтах, из которых отец всем предпочитал Тассо. Библиотека изобиловала еще и описаниями путешествий: отцу доставляло удовольствие дополнять и исправлять Кейслера и Немейца; кроме того, он окружил себя многочисленными пособиями, то есть разными лексиконами и энциклопедическими словарями; заглянув в них, можно было в любую минуту получить нужную справку или полезные и любопытные сведения.
Другая половина книг, в аккуратных пергаментных переплетах с красиво выписанными названиями, размещалась в специально для того приспособленной мансарде. Покупкой новых книг, переплетением таковых и расстановкой по местам отец занимался размеренно и тщательно. При этом на него большое влияние оказывали отзывы ученых о том или ином произведении. А его собрание юридических диссертаций ежегодно увеличивалось на несколько томов.
Вскоре и картины, в старом доме висевшие где попало, были собраны вместе и симметрично развешаны по стенам светлой веселой комнаты рядом с кабинетом – все до одной в черных рамах, украшенных золотыми планками. Отец мой держался убеждения и часто даже со страстью высказывал его, что надо давать занятие современным художникам и меньше интересоваться умершими, ибо в оценке старых работ большую роль играет предвзятое мнение. Он не сомневался, что с произведениями живописи дело обстоит так же, как с рейнскими винами, которые хоть и становятся дороже по достижении известного возраста, но в последующие годы изготовляются не хуже. Со временем новое вино делается старым и столь же ценным, а возможно, даже более вкусным. В такой мысли его укрепляло наблюдение, что для любителей старые картины представляют особую ценность главным образом потому, что от времени они стали темными и бурыми, а этот гармонический тон приводит знатоков в восхищение. Отец, со своей стороны, говорил, что вовсе не страшится, если новые картины почернеют в будущем, но никак не соглашался, что они станут от этого лучше.
Исходя из этого положения, он много лет подряд заказывал картины всем франкфуртским художникам: Хирту, который писал дубовые и буковые леса и прочие сельские ландшафты, искусно оживляя их пасущимися стадами; Траутману, взявшему себе за образец Рембрандта и достигшему немалого искусства в изображении света ламп и фонарей, световых бликов и еще более эффектных пожаров, так что однажды ему был даже заказан pendant [3]3
Соответствие, пара (франц.).
[Закрыть]к картине Рембрандта; далее, Шюцу, усердно писавшему прирейнские пейзажи в манере Захтлебена, и, наконец, Юнкеру, в подражание нидерландцам аккуратно выписывавшему цветы, плоды, натюрморты и людей за мирными занятиями. Теперь, благодаря новой развеске картин и более удобному помещению, но прежде всего благодаря знакомству с умелым художником, тяга к коллекционерству вновь ожила в отце. Художник этот был некий Зеекац, ученик Бринкмана, придворный живописец в Дармштадте, о таланте и характере которого будет подробнее говориться в дальнейшем.
В том же духе продолжалась отделка прочих комнат, сообразно различному их назначению. Чистота и порядок царили в доме; свет, проникавший сквозь большие зеркальные стекла, заливал все помещения, тогда как в старом доме было темновато по многим причинам, но главным образом из-за круглых оконных створок. Отец, оттого что все так хорошо ему удалось, пребывал в наилучшем расположении духа, омрачавшемся иной раз только из-за нерадивости или недостаточной, по его мнению, расторопности рабочих. Итак, трудно было придумать более счастливую жизнь, чем в ту пору, когда много хорошего происходило в нашем семействе и столько же притекало извне.
Но вскоре величайшее мировое бедствие в первый раз нарушило душевное спокойствие мальчика. Первого ноября 1755 года произошло Лиссабонское землетрясение, вселившее беспредельный ужас в мир, уже привыкший к тишине и покою. Ужаснейшая катастрофа обрушилась на Лиссабон, пышную королевскую резиденцию, большой порт и торговый город. Земля колеблется и дрожит, море вскипает, сталкиваются корабли, падают дома, на них рушатся башни и церкви, часть королевского дворца поглощена морем, кажется, что треснувшая земля извергает пламя, ибо огонь и дым рвутся из развалин. Шестьдесят тысяч человек, за минуту перед тем спокойные и безмятежные, гибнут в мгновенье ока, и счастливейшими из них приходится почитать тех, что уже не чувствуют и не осознают беды. Огонь продолжает свирепствовать, и вместе с ним свирепствует банда преступников, вырвавшихся на свободу во время катастрофы. Те несчастные, что остались в живых, беззащитны перед лицом убийства, грабежа, насилия. Так природа, куда ни посмотри, утверждает свой безграничный произвол.
Скорее, чем вести о страшном событии, распространились вдаль его симптомы; во многих местах ощущались легкие толчки, вдруг перестали бить некоторые источники, главным образом целебные. Тем сильнее было потрясение от быстро разносившихся вестей, сначала лишь о самой катастрофе, потом об ее ужасающих подробностях. Люди богобоязненные тотчас же стали приводить свои соображения, философы – отыскивать успокоительные причины, священники в проповедях говорили о небесной каре. Все это вместе на долгое время приковало внимание человечества к небывалому бедствию, и умы, встревоженные чужим несчастьем, тем паче были напуганы опасениями за себя и своих близких, что со всех концов земли поступали все более подробные сведения о влиянии подземного взрыва. Демон ужаса, может быть, никогда еще так внезапно и так грозно не повергал в трепет мир.
Мальчик, которому пришлось неоднократно слышать подобные разговоры, был подавлен. Господь бог, вседержитель неба и земли, в первом члене символа веры представший ему столь мудрым и благостным, совсем не по-отечески обрушил кару на правых и неправых. Тщетно старался юный ум противостоять этим впечатлениям; попытка тем более невозможная, что мудрецы и ученые мужи тоже не могли прийти к согласию в вопросе, как смотреть на сей феномен.
Следующее лето предоставило мальчику еще более непосредственную возможность познать грозного бога, о котором так подробно повествует Ветхий завет. Нежданно налетевший град под гром и сверкание молнии разбил новые зеркальные стекла на западном фасаде дома, повредил новую мебель, попортил несколько ценных книг и дорогих вещей; детям же все показалось еще страшнее, оттого что насмерть перепуганная челядь утащила их в темный коридор и там, пав на колени, отчаянными воплями и криками пыталась усмирить разгневанное божество. Отец, единственный не потерявший присутствия духа, успел распахнуть окна и вынуть рамы, чем спас несколько стекол, но зато открыл доступ ливню, разразившемуся после града; когда гроза наконец прекратилась, передние и лестницы были залиты журчащими потоками воды.
Подобные происшествия, хоть и вносившие известное беспокойство, лишь незначительно нарушали ход и распорядок уроков, которые отец решил сам давать детям. Юные свои годы он провел в кобургской гимназии, занимавшей одно из первых мест среди немецких учебных заведений. Оттуда он вынес превосходное знание языков и всего того, что причислялось к основным предметам. Позднее отец изучал юриспруденцию в Лейпциге и получил степень магистра в Гисене. Его старательно и серьезно написанная диссертация «Electa de aditione hereditatis» [4]4
«Некоторые данные о введении в наследство» (лат.).
[Закрыть]и поныне одобрительно упоминается профессорами права.
Смиренное желание всех отцов: видеть осуществленным в сыновьях то, что не далось им самим, как бы прожить вторую жизнь, обязательно использовав в ней опыт первой. Уверенный в своих знаниях, полагаясь на свое долготерпенье и не доверяя тогдашним учителям, отец решил сам учить нас, лишь в силу необходимости приглашая учителей для нескольких предметов. В то время повсеместно утверждалось педагогическое дилетантство. Поводом к тому, вероятно, послужил унылый педантизм учителей в казенных школах. Начались поиски чего-то лучшего, но при этом никто не подумал о том, сколь неудовлетворительно должно быть такое любительское преподавание.
Жизненный путь отца до тех пор свершался в соответствии с его желаниями; мне предстояло идти по той же проторенной дороге, только дальше. Отец тем более ценил мои врожденные дарования, что ему недоставало их: он достиг того, что знал, лишь неимоверным прилежанием, упорством и зубрежкой. В юные мои годы и позднее он не раз говаривал, в шутку и всерьез, что с моими задатками вел бы себя иначе и попусту бы их не транжирил.
Благодаря способности быстро схватывать, вникать в глубь предмета и прочно его усваивать я вскоре оставил позади то, что мне могли дать отец и прочие учителя, ни в чем не приобретя основательных знаний. Грамматика не пришлась мне по вкусу, ибо я рассматривал ее как некое произвольное установление; грамматические правила, опровергаемые бесчисленными исключениями, которые надо было заучивать отдельно, меня смешили. Если бы не рифмованный латинский учебник, не знаю, что бы со мной было, но эти стишки я охотно отбарабанивал или же читал нараспев. Была у нас и география с памятными стишками, и, странное дело, с помощью самых безвкусных виршей лучше всего запоминалось то, что надо было запомнить, к примеру:
В Обер-Исселе – трясина,
Неприглядная картина.
Формы и обороты речи давались мне легко, отчего я быстро разобрался в том, что́ лежит в основе понятий. В риторике, хриях и тому подобном я был непревзойденным учеником, хотя сильно отставал в правописании. Тем не менее мои сочинения радовали отца, и за них он дарил меня деньгами, для мальчика довольно изрядными.
Отец учил сестру по-итальянски в той же комнате, где я затверживал Целлариуса. Быстро справившись с заданным уроком и все же вынужденный сидеть смирно, я, уже не глядя в книгу, прислушивался к речам отца и вскоре понаторел в итальянском языке, представлявшемся мне забавным отклонением от латинского.
Преждевременное развитие, в смысле памяти и сообразительности, роднило меня с детьми, рано прославившимися в силу тех же качеств. Поэтому отцу не терпелось послать меня в университет. Вскоре он объявил, что я тоже должен буду изучать юриспруденцию в Лейпциге, к которому он питал неизменное благорасположение, а затем перейду в какой-нибудь другой университет, чтобы там приобрести степень магистра. Что касается этого второго университета, то ему было довольно безразлично, какой я изберу, недоброжелательно он, по неизвестным мне причинам, относился только к Геттингенскому, о чем я очень сожалел, так как мне этот университет внушал доверие и я возлагал на него большие надежды.
Позднее он говорил, что мне надо будет отправиться в Вецлар и Регенсбург, наконец, в Вену и уже оттуда в Италию, хотя тут же настойчиво повторял, что сначала следует посмотреть Париж, ибо на обратном пути из Италии ничто уже не услаждает дух.
Я охотно и по многу раз слушал эту сказку о предстоящих годах моей юности, тем паче что она неизменно заканчивалась рассказами об Италии и описанием Неаполя. Куда в это время девалась всегдашняя суровость и сухость отца, он словно оттаивал, оживлялся, и в нас, детях, зарождалось страстное желание приобщиться к этому раю.
По предметам, которые нам преподавали учителя и которых становилось все больше, вместе со мной занимались и соседские мальчики. Эти совместные уроки мне мало что давали; учителя шли по проторенной дорожке, а проказы, иной раз даже злостные выходки моих соучеников вносили беспокойство, неурядицу и смуту в скудно отмеренные часы занятий. Хрестоматий, предназначенных оживлять и разнообразить уроки, в нашем городе еще не было. Слишком деревянный для юношества Корнелий Непот, не в меру легкий и благодаря проповедям и урокам закона божия уже приевшийся Новый завет, Целлариус и Пазор не представляли для нас никакого интереса; зато нами овладела поистине неуемная страсть к рифмоплетству и стихотворству, вызванная к жизни чтением тогдашних немецких поэтов. Меня она охватила еще раньше, когда я заметил, сколь забавно от риторического толкования предмета переходить к поэтическому.
Мы, мальчики, сходились по воскресным дням для чтения сочиненных нами стихов. И тут-то я столкнулся с поразительным явлением, на долгое время лишившим меня покоя. Мои стихи, каковы бы они ни были, всегда казались мне самыми лучшими. Вскоре, однако, я заметил, что и мои товарищи, довольно-таки незадачливые стихоплеты, не меньше меня чванятся своими стихами. И еще подозрительнее показалось мне, что, хотя стихи одного славного, но никак не созданного для подобных упражнений мальчика, с которым я был в самых дружеских отношениях, за него писал гувернер, тот не только считал их наилучшими, но был вполне уверен в своем авторстве; так, во всяком случае, он утверждал в откровенной беседе со мной. Будучи свидетелем столь безумного заблуждения, я однажды вдруг усомнился: не заблуждаюсь ли я в такой же мере, не лучше ли эти стихи моих стихов и не кажусь ли я моим приятелям таким же полоумным, какими они кажутся мне? Я долго из-за этого тревожился, ибо не мог отыскать внешней приметы истины, более того, перестал писать стихи, покуда легкомыслие, самомнение и, наконец, пробная работа, внезапно заданная нам учителями и родителями, внимание которых привлекли наши забавы, меня не успокоила, ибо я в ней отличился и заслужил всеобщее одобрение.
В те времена еще не существовали библиотеки для детей. Ведь и взрослым тогда был присущ детский склад мыслей, и они почитали за благо просто передавать потомству накопленные знания. Кроме «Orbis pictus» [5]5
«Живописный мир» (лат.).
[Закрыть]Амоса Коменского ни одна книга, пригодная для детского чтения, не попадала к нам в руки, зато мы часто рассматривали Библию с гравюрами Мериана. Готфридова хроника, иллюстрированная тем же художником, повествовала нам о примечательнейших событиях мировой истории; «Acerra philologica» [6]6
«Филологическая кадильница» (лат.).
[Закрыть]расцвечивала их всевозможными сказаниями, легендами и курьезами. А так как вскоре мне в руки попали Овидиевы «Метаморфозы» и я внимательно проштудировал их, в особенности первые книги, и мои юный мозг наполнился целой массой картин, событий, значительных и оригинальных образов, то я уже никогда не скучал, непрестанно занятый переработкой этой поживы, повторением и воссозданием воспринятого.
Куда более чистый и нравственный, чем нередко грубые и соблазнительные сочинения древних, «Телемах» Фенелона, впервые прочитанный мною в Нейкирховом переводе, несмотря на все несовершенство такового, произвел на меня сладостное и благотворное впечатление. Стоит ли говорить, что за «Телемахом» последовал «Робинзон Крузо», а затем, уж конечно, «Остров Фельзенбург». В «Кругосветном путешествии лорда Ансона» достоверность сочеталась с причудливой фантастикой сказки, и в то время как мы странствовали вместе со славным мореходом, пальцем прочерчивая его путь по глобусу, нам открывалась вся широта мира. Но мне предстояла жатва еще более обильная, когда я наткнулся на множество писаний, устарелая форма которых, конечно, похвал не заслуживала, что, однако, не мешало им, при всей их наивности, знакомить нас с достойными деяниями былых времен.
Издательство, вернее, фабрика этих книг, впоследствии заслуживших известность, даже славу под названием «народных книг», находилась во Франкфурте. Из-за большого спроса они печатались со старого набора очень неразборчиво и чуть ли не на промокательной бумаге.
Итак, мы, дети, имели счастье ежедневно видеть эти бесценные останки средневековья на столике возле двери книгопродавца; более того, за несколько крейцеров они становились нашей собственностью. «Эйленшпигель», «Четыре Гаймонова сына», «Прекрасная Мелузина», «Император Октавиан», «Прекрасная Магелона», «Фортунат» и все их родственники вплоть до «Вечного Жида» были к нашим услугам на случай, если нам вдруг вздумается вместо сластей приобрести книжки. Тут надо упомянуть еще об одном преимуществе: разорвав или как-нибудь повредив такую книжонку, мы могли тотчас же приобрести новую и снова ею зачитываться.
Подобно тому как летний семейный пикник вдруг досаднейшим образом нарушается налетевшей грозой и радостное настроение сменяется хмурым, так детские болезни неожиданно омрачают лучшее время юности. То же самое случилось и со мною. Не успел я купить «Фортуната» с его мешком и волшебной шапкой, как на меня напали жар и общее недомогание, обычные предвестники оспы. Прививка тогда все еще считалась у нас делом сомнительным, и хотя даже известные писатели, разъясняя полезность таковой, настойчиво ее рекомендовали, немецкие врачи все еще боялись операции, как бы опережавшей природу. На материк, правда, приезжали предприимчивые англичане и за солидное вознаграждение делали прививки детям зажиточных и свободных от предрассудков родителей. Тем не менее большинство еще было беззащитно перед старым бедствием; болезнь свирепствовала в семьях, убивала и уродовала детей, но лишь немногие родители отваживались прибегнуть к средству, уже многократно себя зарекомендовавшему. Несчастье вошло и в наш дом, с особой силой обрушившись на меня. С телом, усеянным язвами, ничего не видя, с накрытым белой тряпкой лицом, я долгие дни лежал в жестоких страданиях. Чего-чего только не делалось, чтобы их смягчить, мне сулили золотые горы, если я буду лежать спокойно, не буду расчесывать и раздирать волдыри. Я поборол себя и лежал тихо; на беду, согласно господствовавшему тогда предрассудку, во время болезни нас кутали, как только возможно, отчего страдания еще обострялись. Наконец печальные дни отошли в прошлое, у меня точно маска спала с лица; видимых следов болезнь не оставила, но облик мой заметно изменился. Сам я был счастлив, что снова вижу свет божий и что пятна на моем лице мало-помалу исчезают, но окружающие немилосердно напоминали мне о моем былом состоянии; в особенности одна резвая тетушка, ранее меня обожавшая, даже несколько лет спустя, завидев меня, чуть ли не всякий раз восклицала: «Фу, черт, до чего же ты, братец, стал противный!» Затем она пускалась в подробные рассказы, как прежде любовалась мной и как все на нее заглядывались, когда она носила меня на руках. Так я еще в детстве узнал, что люди нередко сторицей взыскивают с нас за удовольствие, которое мы им доставляли.
Ни корь, ни ветряная оспа и как там еще зовутся мучители детских лет не обошли меня стороной, и всякий раз я слышал уверения: хорошо, что эта беда миновала и больше не повторится; но, увы, где-то вдали уже собиралась другая, чтобы вскоре меня настигнуть. Все это умножало мою склонность к размышлениям, и я, силясь избавиться от мучительного чувства нетерпения, уже давно упражнял себя в выдержке: прославленная добродетель стоиков казалась мне достойной всяческого подражания, тем паче что нечто подобное проповедовалось и христианством под видом долготерпения.
Заговорив об этой беде, поразившей нашу семью, я должен вспомнить и о своем брате. Будучи на три года моложе меня, он заразился той же болезнью и очень страдал. Хрупкого сложения, тихий и упрямый, этот мальчик не был мне близок, да он и не пережил своих детских лет. Из позднее родившихся братьев и сестер, тоже недолго проживших на свете, я помню только очень красивую и милую девочку, но и ее вскоре не стало, и когда, по прошествии нескольких лет, мы с сестрой поняли, что остались одни, это еще больше и глубже привязало нас друг к другу.
Болезни и другие неприятные нарушения нормального хода дней по своим последствиям были для нас вдвойне обременительны. Дело в том, что мой отец, видимо составивший календарное расписание занятий с нами, стремился немедленно нагнать пропущенное, и взваливал на плечи выздоравливающих двойную тяготу уроков. Справлялся я с ними без труда, но и безо всякой охоты, ибо внутренне мое развитие уже приняло определенное направление, а усиленные занятия его только задерживали, даже в какой-то мере подавляли.
От этих дидактических и педагогических притеснений мы обычно спасались у деда и бабки. Они жили на Фридбергской улице, в доме, который некогда был замком: во всяком случае, при приближении к нему видны были только большие зубчатые ворота, с обеих сторон примыкавшие к соседним домам. Начинавшийся за воротами длинный и узкий проход приводил нас в довольно широкий двор, окруженный строениями разной высоты, ныне соединенными в один жилой дом. Первым делом мы спешили в хорошо ухоженный сад, вширь и вглубь простиравшийся за этими строениями. Большинство дорожек было обсажено шпалерами вьющегося винограда, часть земли была отведена под овощи, другая под цветы, с весны и до осени в пестрой своей смене украшавшие грядки и клумбы. Вдоль длинной южной стены росли прекрасные персиковые деревья, на которых летом, как бы дразня нас, зрели запретные плоды. Зная, что нам здесь не полакомиться, мы избегали этой стороны, предпочитая ей противоположную, где необозримые ряды смородины и крыжовника обильно плодоносили с лета до поздней осени. Не меньше влекла нас к себе и старая, широко раскинувшаяся шелковица, и не только своими плодами, но и потому, что, как нам говорили взрослые, ее листьями питаются шелковичные черви. В этом мирном уголке дед наш с деловым и довольным видом каждый вечер собственноручно ухаживал за деревьями и цветами, предоставляя садовнику выполнять более тяжелую работу. Дед не жалел усилий, надобных для поддержания и разведения прекрасной культуры гвоздик, и самолично подвязывал ветви персиковых деревьев наподобие веера, что должно было способствовать обильному урожаю и поощрять рост плодов. Сортировку луковиц тюльпанов, гиацинтов и прочих луковичных растений, равно как и заботу об их хранении, дед тоже никому не доверял, и я доныне с удовольствием вспоминаю, как усердно он занимался окулировкой различных сортов розы. При этом он надевал для защиты от шипов старомодные кожаные перчатки, которых каждый год по три пары подносилось ему на Суде дудошников, так что он никогда не терпел в них недостатка. К тому же он постоянно ходил в похожем на ризы шлафроке, а на голову надевал черную бархатную шапочку, всю в складках, отчего и был похож на нечто среднее между Алкиноем и Лаэртом.