Текст книги "Друзья встречаются"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 24 страниц)
Глава одиннадцатая. О ПРОШЛОМ И БУДУЩЕМ
Отбитый от белых бронепоезд «Колчак» на всех парах мчался к Архангельску, а следом за ним – красноармейские эшелоны. В восьмидесяти верстах от города, на станции Холмогорской, подходящие красные части были встречены членами временного комитета профсоюза, начальником комитета общественной безопасности и рабочими делегациями. Церемония встречи была весьма краткой. Комиссар политотдела армии, выслушав краткие сообщения о положении города, сказал озабоченно:
– А ну, давайте, товарищи, по вагонам! Там договоримся обо всем! Может, Миллера успеем захватить!
Когда бронепоезд влетел на архангельский вокзал, дымки «Минина» и сопровождавшей ледокол яхты «Ярославна» уже едва виднелись у Соломбалы. Красноармейцы высыпали из вагонов и побежали к берегу Двины. Дымки уходили всё дальше и наконец растаяли в морском мареве.
– Ушел, стерва, – с сожалением вздохнул Голиков. – Теперь не достать.
Митя стоял вместе с другими на берегу оледеневшей реки, но взгляд его невольно скользил вправо от дымков, к выгнувшемуся приречной дугой городу. Город стоял по ту сторону реки. Стараясь скрыть от окружающих свое волнение, Митя разглядывал знакомые очертания речных пристаней, Смольного буяна, холодильника.
Он вспомнил отходящий от московского вокзала поезд. Это было тридцать первого июля восемнадцатого года. Понадобилось почти двадцать месяцев для того, чтобы поезд дошел до места назначения. Назвать такой поезд скорым было нельзя, но всё же вычерченный кровью график его движения привел куда надо. Митя перешел по льду реки и вступил в город.
Вчерашняя метель укрыла улицы глубоким рыхлым снегом. Было морозно и солнечно. Навстречу входящим в город колоннам, обгоняя друг друга и размахивая руками, бежали люди. От Соломбалы через реку шли с оркестрами толпы судоремонтников и рабочих лесопильных заводов.
Скованный и онемевший город оживал. К воротам домов подходили люди с узелками и торопливо нащупывали щеколды калиток. Люди были худы, измождённы и едва держались на ногах, но именно они были сегодня самыми счастливыми в городе. Толпа горожан и рабочих, осадившая утром тюрьму, распахнула окованные железом двери и выпустила узников на свободу. Их было много, но ещё больше было тех, что лежали в сырых ямах на Мхах, на мудьюгском и иоканьгском кладбищах.
Скромная могила Алексея Алексеевича Рыбакова тоже могла идти в этот счет. Митя ещё не знал о судьбе отца. Он стоял на пороге своего жилья, и по лицу его прошла тень тоски и скорби.
«Неужели с белыми ушли? – подумал он, но тотчас отбросил эту мысль, оскорбительную для его стариков. – Нет, они не могли этого сделать! – Он улыбнулся, вспоминая их лица. Ему было легко и весело. – Просто отлучились куда-нибудь, а может, переехали на другую квартиру».
Он прошел по всем комнатам, раскидывая ногами бумажный сор, обрывки веревок, какие-то тряпки, которые невесть откуда берутся, когда человек снимается с насиженного места. Всё это ничего не объяснило Мите, и он не знал, что подумать, пока не нашел в спальне забытой портупеи и оторвавшейся от офицерского френча пуговицы. Тогда причина беспорядка в комнатах стала, ясна ему, и квартира показалась неприятно чужой. Развороченные вещи в комнате напоминали ему пепелище Плесецкой: и тут был бой, и тут были жертвы…
Митя вздрогнул и впервые подумал о смерти. Живы ли старики? Где они? Мебель всё та же, хотя и в беспорядке, – следовательно, они не переехали на другую квартиру. А если так, то почему их нет дома? И что значит этот разгром и нежилой вид комнат?
Потирая по привычке переносицу, он забрел в свою каморку. Беспорядок в ней казался иным, чем в других комнатах, напоминал какие-то забытые привычки и представления. Боровскому клетушка эта была не нужна, и со дня смерти Алексея Алексеевича сюда никто не заходил. Митя представил себе каморку такой, какой она была прежде… Здесь стояла его старая сосновая кровать, здесь этажерка, стол… На нём учебники… Воспоминания должны были вызвать волнение, некое душевное движение. Его не было. Думалось обо всём этом умозрительно, даже с холодком. Комиссар батальона в засаленных ватных штанах и в заношенном, пропахшем махоркой, прожженном у костров полушубке с трудом устанавливал родство своё с задумчивым гимназистиком, сидевшим у этого маленького оконца за латинской грамматикой Михайловского. Родство было дальнее, не трогающее душу.
– Так… – сказал Митя и полез в карман за махоркой. В кармане было пусто. Митя с досадой подумал, что забыл зайти в каптерку, и вышел на крыльцо. Надо было спешить в штаб. Там он найдет и махорку, и жестяную кружку с кипятком, и сотню срочных поручений. Но прежде чем идти в штаб, надо разведать, что стряслось со стариками.
Митя озабоченно сбежал с крыльца и кинулся к стоявшему рядом дому, чтобы расспросить соседей. Дом оказался пуст, все жильцы его ушли встречать входящие в город части красных. Тогда Митя решил зайти к Левиным. Там он, наверное, узнает всё. Кстати, передаст поклон от Геси. И вообще интересно, как они живут, что с Ильей, Софьей Моисеевной, Данькой… Он, кажется, перед отъездом из Москвы, полтора года назад писал, что скоро приедет…
– Вот и я! – сказал он, раскрывая дверь в кухню.
Софья Моисеевна, мывшая у стола посуду, повернулась на Митин голос, ахнула, выронила из рук стакан, закричала: «Марья Андреевна, Марья Андреевна!» – и, легко неся своё полное тело (Митя сразу узнал по этой легкости движений прежнюю Софью Моисеевну), побежала в столовую. Через минуту она снова появилась, ведя под руку Марью Андреевну. На пороге раскрытой кухонной двери Марья Андреевна остановилась, вытянулась, оглядела стоявшего перед ней человека и закричала высоким голосом:
– Митька, варвар! Какой грязный!
Она припала к его груди и заплакала горько и неудержимо. Казалось, только теперь она в полной мере почувствовала всю горечь страданий, обид и утрат, понесенных за последние двадцать месяцев.
Митя неловко обнимал её, взволнованный и смущенный. От материнских волос исходил забытый милый запах. Он был связан с какими-то очень давними, заглохшими ощущениями, и они вдруг прозвучали в голосе Мити нечаянными интонациями ребяческих лет. Они были едва приметны, но Марья Андреевна уловила их и, отстранясь от сына, оглядела его жадно и пристально, стараясь представить круглоголового Митеньку, который, смешно причмокивая пухлыми губами, засыпал на её коленях, лепеча свои первые маленькие слова. И сколько бы ни прошло с тех пор долгих и трудных лет, он для неё всё тот же мальчик и ощущение тех дней, когда оба они были как одно существо, никогда не умрет в ней.
Да, сын её не так уж изменился – он всё так же почесывает переносицу и вытягивает губы, когда задумывается, – всё почти то же, что было раньше.
Но если Марья Андреевна тотчас отыскала в Мите всё то, что было в нём прежнего, знакомого, то Софья Моисеевна увидела и поняла, что перед нею иной, чем прежде, Митя Рыбаков. Это был другой, новый человек, мужчина, воин. Она смотрела, как он разговаривает с Илюшей, и только сейчас увидела, что и её сын вырос, возмужал и уже совсем не тот, что прежде. Когда-то все мысли, роившиеся за этим высоким белым лбом, были для неё как свои. Сейчас она не знала, о чём думает этот юноша. Всегда задумчивые, грустные глаза его теперь оживленны и смелы. Они глядели в жизнь, и Софья Моисеевна почувствовала, что только сейчас начинается его настоящий, отдельный от неё путь. Она обняла Марью Андреевну, и они заплакали и засмеялись. Одна из них нашла сына, другая теряла, но найденный сын мог уйти, а потерянный вернуться…
Так посетили этот дом радость и предчувствие новых испытаний, так вошло в дом будущее и вместе с тем воспоминания о прошлом. Говорили об Алексее Алексеевиче, о Гесе, о Ситникове, о пережитых невзгодах и завтрашних планах. Митя попал в штаб позже, чем думал. В час ночи он снова вернулся, и все они – даже Данька, избегавший за день весь город и перегруженный новостями, – сидели до рассвета за стареньким обеденным столом.
Под утро, провожая мать в её комнату, Илюша сказал:
– Я думаю поехать с Варей в Петроград…
– Ну-ну! – ответила Софья Моисеевна. – Пора!
Она поцеловала сына, словно уже прощаясь с ним, и Илюша почувствовал на губах соленый привкус слез. Это был привкус всей его жизни. Но теперь… теперь всё должно пойти иначе. Он обнял мать и сказал ласково и твердо:
– Не надо плакать, мама, будет хорошая жизнь! Мы сделаем хорошую жизнь. Теперь я знаю, как это надо делать.
Глава двенадцатая. ТАКОВА ПРИРОДА ДРУЖБЫ
Полк перебрасывали на юго-запад, где начинали пошаливать белополяки. Митя был назначен полковым комиссаром. Эшелон уходил в ночь на двадцать восьмое февраля. Часов около десяти вечера Митя, озабоченный отправкой эшелона, взялся за свою облезлую солдатскую папаху. Марья Андреевна тоже стала было собираться с ним на вокзал, но Митя решительно этому воспротивился.
– Ни к чему, – сказал он торопливо. – Совершенно ни к чему. На дворе морозно. Шубы у тебя нет. Эшелон, дай боже, среди ночи тронется, а то и под утро. Никакого смысла мерзнуть тебе часами на путях нет. Давай уж здесь простимся.
Митя неловко и нежно обнял мать за плечи и спустя несколько минут уже шагал по заснеженным улицам к центру города. Добравшись до Поморской, он повернул к Левиным – проститься с Софьей Моисеевной и Илюшей. Софья Моисеевна обняла его на прощанье и сказала сквозь слезы:
– Смотрите же, Митя, не забывайте старых друзей.
– Друзья не забываются, – отозвался Митя, задумчиво глядя через плечо обнимавшей его Софьи Моисеевны, – и дружба тоже, если они настоящие, конечно.
Объятия разомкнулись, и он добавил, тряхнув головой:
– Ну, а если забываются, значит – не настоящие были.
Илюша вызвался провожать Митю на вокзал, и на этот раз Митя не противился проводам. За восемь дней, проведенных в Архангельске, он хоть и бывал у Левиных ежедневно, но всё урывками и между делами, которых было великое множество. И ему, и Илюше казалось, что толком они ни о чём так и не поговорили. Проводы давали последнюю тому возможность. Друзья вышли из ворот, и повернули налево, к реке. Путь был неблизкий, времени впереди достаточно, и можно было поговорить обстоятельно обо всём, что лежало на сердце. Но именно теперь, когда ничто не мешало, разговор почему-то не клеился. А на вокзале выяснилось, что у Мити масса мелких дел, связанных с отправкой эшелона, и он поминутно убегал куда-то, оставляя Илюшу одного. Только в половине второго ночи многоделье как-то разом оборвалось и оказалось, что, в сущности говоря, эшелон к отправке давно готов и вот-вот подадут под него паровоз.
Митя подбежал с этим известием к Илюше, топтавшемуся на снегу перед вереницей теплушек.
– Жара, – сказал он, пыхнув в лицо Илюше голубоватым облаком морозного дыхания и сдвинув папаху к затылку.
– Не скажу, чтоб очень уж жарко было, – усмехнулся Илюша, поколачивая одним валенком о другой.
– Ну да, – отмахнулся Митя, но, поглядев на приплясывающего от холода Илюшу, вдруг смутился: – Черт побери… Действительно… Я-то ношусь взад-вперед, а ты на месте. Как-то не подумалось… Экое свинство…
Митя сердито надвинул папаху на самые брови и прибавил решительно:
– А ну, давай в теплушку. Там у буржуйки отойдешь…
– Да уж, наверно, недолго теперь, – сказал Илюша, надергивая поглубже ушанку. – Сам говоришь – скоро отъезжаете.
– «Ну, это ещё как выйдет. Могут и ещё час-другой промурыжить. С них станет. Во всяком случае сколько успеешь, столько погреешься. Аёда.
Митя схватил Илюшу за рукав и потащил к теплушкам. В четвертую от головы поезда он сильно постучал, и дверь со скрежетом отошла в сторону, открыв широкую желто-бурую щель. Митя налег на дверь плечом и, раздвинув щель пошире, скомандовал отрывисто:
– Полезай.
Илюша не заставил себя просить, и спустя минуту оба сидели на корточках перед жарко топящейся буржуйкой. Илюша совал едва не в самый огонь озябшие руки, а Митя свертывал из обрывка газеты гигантскую махорочную цигарку. И тут вдруг негаданно, без всяких предисловий и раскачиваний и завелся тот большой разговор, который так долго обоим не удавался. Восемь дней они не могли отыскать ни нужного времени, ни нужных слов, чтобы рассказать друг другу обо всем, что каждый пережил и передумал за годы разлуки. И вот только теперь, перед этой полыхающей жаром печуркой, под пологом из махорочного дыма, ходившего над их головами сизыми густыми облаками, нашлись вдруг те не находимые прежде слова, хотя как раз сейчас время для них было как будто совсем неурочное. Сидеть было неудобно, вокруг них были чужие их дружбе люди, до расставанья оставались считанные минуты, а они, вовсе, казалось, не замечая этого, говорили и говорили, перебивая друг друга и то смеясь, то задумываясь, то зло хмурясь; и обоим казалось, что так сидят они давным-давно и ещё просидят так невесть сколько времени.
По счастью, Митя оказался прав, говоря давеча на путях, что эшелон «могут ещё час-другой промурыжить». Действительно, прошло не меньше полутора часов, прежде чем в голове эшелона раздался хриплый гудок паровоза и теплушка, лязгнув буферами, вздрогнула от резкого толчка.
Покачнувшись от толчка, Илюша поднялся на ноги и, оборвав начатую фразу на полуслове, в растерянности оглянулся. Этот толчок и этот близкий хриплый гудок оповещали, что через минуту-другую эшелон тронется в путь. Значит – пора было уходить… Сейчас Митя, тоже поднявшийся на ноги, протянет руку, он, Илюша, пожмет её, а потом выпрыгнет из теплушки на снег, и всё будет кончено… Митя умчится в темную, настороженную, полыхающую морозными сполохами даль, а он останется здесь…
Мысль о том, что сейчас, через минуту надо оставить Митю, уйти прочь, оборвать только что сращенную нить давних драгоценных для него связей, показалась Илюше невозможной… Словно проверяя себя, он взглянул на Митю, и Митя так глядел на него, что Илюше подумалось, что и Мите это кажется невозможным. Но в следующее мгновение Митя, нахмурясь, протянул руку и Илюша машинально протянул свою. Руки их сплелись в крепком рукопожатии. У Илюши больно сжалось сердце… Тогда Митя вдруг сказал:
– А почему бы тебе не поехать с нами? Что, собственно говоря, удерживает тебя в Архангельске?
Илюша вздрогнул… Как странно слышать эти слова от Мити. Их словно сам Илюша сказал. Только они сказались где-то в глубине его груди, а Митя выговорил их вслух. Что его удерживает в Архангельске? В самом деле, что его удерживает в Архангельске и почему бы ему не поехать сейчас с Митей?
– Поехать с вами? Сейчас? Ты серьезно? – переспросил Илюша разом пересохшими губами.
– Вполне, – кивнул Митя, и голос его, не очень уверенный минуту, тому назад, уже окреп и затвердел. – Именно сейчас. Оформить мы всё это оформим по дороге. Примкнешь к нашему отряду в качестве добровольца, и вся недолга. Родным с первой станции телеграмму отстукаем. Это я устрою в наилучшем виде. И что тут тебе делать в самом деле? Перед тобой весь мир… И надо, брат, его, этот мир, отвоевывать, черт побери…
…Надо его отвоевывать. Да. Это он давно начал понимать. Это те самые слова, которые и он себе не раз и не два говорил в последние дни. Да. Отвоёвывать. Самому отвоевывать. Чтобы не другие для тебя отвоевывали, а ты сам. Чтобы на отвоеванное иметь свое, неотъемлемое право… Именно. И это самое что ни на есть важное из всего, что ему в мире предстоит… И так он и должен поступить… Только так… Иначе нельзя… Пусть тогда с Ситниковым на берегу Двины он мог иначе… Он сказал тогда – «нет», и лодка ушла без него… Теперь нельзя, чтобы эта теплушка ушла без него. Теперь нельзя… Потому что… Ну, потому что теперь он уже не тот, что был полтора года тому назад…
Мысли вихрились в его голове, как смерчи, а он стоял и молчал. Он стоял против Мити и смотрел прямо ему в глаза. И рук они так и не разомкнули. Так, с неразомкнутыми руками, они и тронулись в дальний путь вместе с теплушкой, заскрипевшей всеми своими расхлябанными суставами. Он уже двигался вперед, он уже оставил Архангельск, хотя и не знал ещё, как объяснит это близким, тем, кого оставлял в нём. Он не знал, что он телеграфирует матери, что напишет Варе, как объяснит ей всё это, как, и когда, и где они свидятся… Он ничего этого ещё не знал, как и многого другого. Но одно он знал твердо и непоколебимо, что иначе, чем поступил, он поступить не может, что иначе поступить нельзя…
И вдруг он словно увидел перекресток, тот самый перекресток на углу Поморской и Троицкого у гостиницы «Золотой якорь», под вывеской которой семь лет тому назад они дали свою клятву дружбы. Тогда были не только Митя и Илюша. Были Ситников, Никишин, Красков, Бредихин, Мишка Соболь и другие. Семь лет тому назад друзья юности, уходя в жизнь, дали клятву снова сойтись первого марта тысяча девятьсот двадцатого года на этом перекрестке. Они верили, что клятва будет сдержана, что дружба их неразрывна и по зову её они съедутся в положенный день к назначенному месту. Куда бы ни занесла их судьба, они сядут в поезд и явятся на праздник дружбы. Снова скрестятся развеянные по российским полям судьбы, и вечером все пойдут обнявшись посредине улицы. Завоеванная жизнь будет лежать у их ног. Они пройдут по жизни, как по улице, и споют, как тогда, в ясную морозную ночь, в ночь расставанья. Они сговорились – так будет в полдень первого марта тысяча девятьсот двадцатого года в чад проверки их семилетних жизненных усилий…
И вот через два дня будет первое марта, и ни один из них не явится к заветному перекрестку… Перекресток будет пустынен и безлюден. Никто не придет на эту проверку дружбы… Не состоялась проверка дружбы…
Илюша посмотрел на сомкнутые в пожатии руки – свою и Митину – и усмехнулся. Руки разомкнулись, и Илюша подумал, что проверка дружбы все-таки состоялась, что она шла непрерывно, что проверкой дружбы были их дела, что она вела то одними и теми же, то разными путями Краснова и Никишина, Ситникова и Рыбакова, привела Митю сюда к Архангельску, а сейчас вырвала Илюшу из Архангельска и бросила в жизнь. Проверка идёт и сейчас в этой теплушке, и в тысяче других мест. Она идет каждодневно. И она пройдет через всё их будущее. И если он хочет снова приблизить к себе своих друзей, надо сблизить с ними не дни, а дела свои. И тогда, именно тогда, не назначая свиданий, они встретятся на новом жизненном поприще.