355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Бражнин » Друзья встречаются » Текст книги (страница 18)
Друзья встречаются
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Друзья встречаются"


Автор книги: Илья Бражнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

Глава шестая. ПРОЩАЙ, ТОВАРИЩ!

Встреча Илюши с Никишиным не состоялась: спустя четыре дня Никишина вместе с несколькими выздоравливающими арестантами перевели в лагерь для заключенных на Кегострове, лежащем по ту сторону Двины.

В Кегостровском лагере Никишин пробыл полтора месяца. Оттуда его снова перевели в губернскую тюрьму. Туда же, но прямо из Больничного городка и на месяц раньше Никишина, вернули и Шахова.

К этому времени обстановка в тюрьме и в городе была уже иной.

По указке заморских хозяев Верховное управление Северной области самоупразднилось. Чайковский официально признал «опыт создания государственной власти неудавшимся» и предложил сделать попытку «опереться на население» в другом месте – на Урале, в Сибири. Часть северных министров без размышлений отправилась по указанному адресу и перекочевала к Колчаку. Что касается самого Чайковского, то он почел за благо отбыть в Париж.

То, о чём мечтал капитан Чаплин, приехавший в Архангельск с паспортом англичанина Томсона, наконец сбылось. Северная область вступила в полосу военной диктатуры. Впрочем, осуществлявший её генерал-губернатор Миллер, появившийся в Архангельске в январе девятнадцатого года, едва ли имел больше власти, чем Верховное управление. Весь край был прибран к рукам интервентами. В Англию и в США уходили русский лес, смола, лён, меха. Террор усиливался. Непрерывно работали военно-полевые суды. За городской окраиной, на Мхах, ежедневно гремели выстрелы, пьяные писаря третьего стрелкового полка и солдаты комендантской команды зарывали трупы, а иногда и живых людей под низкими, сумрачными елками.

Никишин, вернувшись в губернскую тюрьму, не узнал её. Он помнил обстановку первых недель своего заключения. Она была ужасна, но человек привыкал спать на каменном холодном полу, дышать зловонием, глотать мякинный хлеб; он знал, что его вызовут на допрос, он мог надеяться на оправдание или на перевод в лучшую камеру и даже на освобождение. Всё это могло случиться завтра же.

Теперь всё было иначе. Даже звериные тюремные законы были отменены. Никто утром не знал, что будет с ним к полудню. Если заключенного вызывали в контору, он прощался с товарищами, ибо не знал, вернется ли обратно. Он не был уверен, что его через час не расстреляют или не подымут на штыки в коридоре. Когда заключенного переводили в новую камеру, он принимал её за камеру смертника.

Тюрьма жила в мучительном напряжении. Люди почти перестали спать – они постоянно прислушивались. Достаточно было надзирателю или часовому остановиться у дверей, и каждый, холодея, говорил себе: «Это за мной».

То и дело кого-нибудь уводили и кто-нибудь кричал в коридоре так, что слышно было на весь этаж: «Прощайте, товарищи!» Тюрьма замирала. Спустя полчаса на Мхах, за тюрьмой, раздавался залп.

И так каждый день.

Попав снова в тюрьму, Никишин стал расспрашивать о Шахове. Ему коротко ответили:

– На Мхах.

Смерть Шахова была для Никишина страшной потерей. Шахов и Батурин давно перестали быть для него только товарищами по заключению. Много ночей провели они с Шаховым на соседних койках, шепчась при тусклом свете ночника. И мир яснел перед Никишиным в эти смутные ночи, и многое в его душе зачеркивалось как решенное и многое вставало новой задачей. Вступая в тюрьму во второй раз, он был уже иным, чем тогда, когда вошел в неё впервые.

Вскоре Никишина вызвали в суд. Суд заседал теперь ежедневно в помещении тюрьмы. Вечером подъезжал автомобиль, несколько офицеров выскакивали из него и скрывались в конторе. Спустя пять минут в камерах появлялись надзиратели с конвоем и уводили подсудимых.

Никишин попрощался с товарищами и прошел под конвоем в контору. В холодном коридоре перед конторой по углам стояли четыре табурета. Никишина и троих других подсудимых рассадили по углам. Перед каждым из них стояло трое конвойных. Безусый юркий прапорщик шнырял взад и вперед, заглядывал в контору, убегал к судьям, возвращался.

Наконец Никишин услышал сквозь неплотно закрытую дверь звонкий рапорт прапорщика: «Всё готово» и чей-то бархатный баритон: «Ввести подсудимых».

Дверь конторы раскрылась настежь. Прапорщик скомандовал встать, повернулся лицом к раскрытым дверям, за ним стало трое конвойных, подсудимые, за ними снова трое конвойных. Заключенных ввели в контору, согнали к невысокому барьеру, разделявшему помещение надвое, окружили полукольцом.

Они стояли перед своими судьями.

Никишин оглядел покрытый серым сукном стол и сидящих за ним судей. Их было пятеро – все в английских френчах, спокойные, выхоленные. Посредине сидел румяный, полный офицер, по-видимому председатель суда. На лицах четырех судей лежала маска пристойного беспристрастия, все они казались одинаковыми, лица пятого судьи не было видно. Он сидел в конце стола, склонившись над бумагами и обратив к подсудимым чистую линию пробора и ослепительно белую каемку полотняного воротника. Никишин равнодушно оглядел эту прилизанную голову, офицер внезапно поднял от бумаг лицо, и Никишин вздрогнул. Офицер чуть усмехнулся краешком губ – он, видимо, был доволен произведенным эффектом.

Никишину была знакома манера Краскова бить на эффект, где бы и в каких условиях он ни находился. Сейчас это актерство взбесило его и совершенно вывело из равновесия.

По счастью, первым разбиралось не его дело, и Никишин имел время прийти в себя. Подсудимые, дело которых разбиралось первым, были крестьяне, и обвинялись они в том, что давали подводы красным, занявшим их деревню. Допрос был краток и стремителен. Крестьяне – пожилые и медлительные, не привыкшие к такой стремительности, перепуганные необычной обстановкой – сбивались в ответах, путались, не успевали доканчивать объяснений. Под давлением обвинителя они невольно приняли на себя и большевистскую агитацию, и какой-то комитет взаимопомощи. Через полчаса прапорщик увел их под конвоем в коридор дожидаться приговора.

Никишин остался с глазу на глаз со своими судьями. Прочитали обвинительный акт. Сочувствие большевикам, попытка способствовать освобождению одного из них, сопротивление при аресте, сокрытие сведений о местопребывании красных партизан…

Председатель перелистал лежащие перед ним бумаги.

– Признаете себя виновным?

Сосед его – сухопарый, узколицый капитан – потягивал трубку, набитую душистым табаком из далекой заокеанской Виргинии. Он сладко прищурил один глаз. Его скошенный рот наполнился дымом. Впервые Никишин мог сказать всё, доказать всю вздорность обвинений, начав с решительного «нет». Красков едва приметно качнул головой, он был серьезен и строг; его движение головой означало: «Отрицай всё, говори – нет».

Никишин облегченно вздохнул. Он освобождался от всего, что мучило его долгие месяцы. Какое наслаждение расправить плечи так, чтобы хрустнули суставы, почувствовать накопленную в дни испытаний уверенность в своих действиях, четкость мысли, чистоту намерений. Какое наслаждение бросить им в лицо твердое «да».

Красков досадливо закусил губу и нахмурился. Он не понимал Никишина. Он ничего не знал ни о Шахове, ни о Ларионове, ни о старике, так не по-хозяйски кончившем свою жизнь, ни о матросе Батурине, ни о страшном многоногом спруте, корчившемся на полу тесной, зловонной камеры, ни о товариществе смертников на полу Больничного городка.

Когда-то Никишин приходил в ярость от одной мысли, что ему могут навязать несуществующую вину. Теперь он стоял перед судом, но не тем, который отделен от него высоким барьером, а перед судом своей совести и мысленно перечислял пункты обвинительного заключения.

Сочувствие большевикам?

Да. Он видел их жизнь и смерть. Это были люди. Он сочувствует им, да!

Попытка способствовать освобождению одного из них?

Да. Если бы он мог, то попытался бы отбить уводимого на расстрел Шахова.

Оказание сопротивления при аресте?

Да. Теперь он не дал бы так просто изловить себя.

Сокрытие сведений о местопребывании красных партизан?

Да. Если бы он знал, где они скрываются, он сделал бы всё, чтобы сохранить тайну их убежища.

– Да! – сказал он твердо, глядя в глаза Краскову.

Красков опустил глаза. Злобно покусывая ногти, он начал задавать отрывистые вопросы. Они были быстры и категоричны. На них можно было отвечать только «да» или «нет» – речь шла только о фактах. Создавалась странная путаница понятий и фактов, признаний и отрицаний. Красков, бесстрастный и холодный, глядя на Никишина с нескрываемой злобой, ловко помогал этой путанице. Судьи, привыкшие к противоречиям в показаниях, видели только желание Краскова утопить подсудимого и вовсе не замечали его тонких контрходов.

Один Никишин понимал Краскова. Впервые он видел его в настоящей игре, опасной для обеих сторон, и не мог не оценить её. Он видел, что Красков наслаждался этой прогулкой над пропастью, – и впервые Красков ему не был неприятен.

Тонкость игры Краскова видна была и судьям, но с другой стороны. Два старых юриста увлеклись его игрой и заметно оживились.

Утомительная однотонность, с какой работала машина убийства, наскучила им. Они обрадовались развлечению и азартно включились в игру. Они злились, иронизировали, крючкотворствовали, ловили и язвили: не скрывая желания убить Никишина, они хотели убить его с блеском. Красковские маневры уничтожали прямое признание Никишиным своей вины. Это несущественно. Они сделают его виновным у него на глазах, поймают, вывернут его наизнанку.

Между тем Красков внезапно переменил тактику. Он начал демонстративно помогать Никишину, вступил в соперничество с другими судьями, великолепно выходил из себя, пикировался с узколицым капитаном, дымящим английской трубкой, и нашел неожиданного союзника в молодом поручике, сидящем по левую от председателя руку.

О самом Никишине они порою и вовсе забывали. Отпустили его они почти с сожалением.

Дальнейшая процедура длилась недолго.

Приговор был краток: расстрел – крестьянам и артистически сработанная Красновым бессрочная каторга – Никишину. Красков наконец заплатил свой старый долг.

Возвращаясь в камеру, Никишин разминулся в тюремном коридоре с каким-то арестантом, которого конвоиры вели ему навстречу. Наученный тюремным опытом, Никишин только мельком оглядел встречного и тотчас угадал, что его ожидает… В конвое солдаты – это плохо. Время слишком позднее для допроса в тюремной канцелярии, – значит, суд или Мхи. Одежда по фигуре, исхудать не успел: в тюрьме недавно. Шнурки ботинок не зашнурованы, арестанта торопили; это очень плохо. На рукаве свежий разрыв. На правой штанине сбоку широкая полоса грязи: тащили к дверям за плечо, волоком по полу, били, значит – из одиночки: в общих не бьют…

В один короткий миг раскрылась Никишину судьба человека, которого он видел впервые в жизни, и он знал, что выводы его безошибочны. Единственно непонятным и странным казалась улыбка арестанта – холодная, неподвижная, однобокая. Она вовсе не вязалась с обликом арестанта: у него был добродушный, домашний вид, он был толст, глаза из-за выпуклых стекол очков смотрели иронически, грустно. Иронически и грустно был опущен справа угол рта, в то время как слева рот был сильно растянут и вздернут вверх диким оскалом. Только тогда, когда толстяк, приблизившись вплотную, повернул голову, Никишин понял, в чём дело.

Вся левая половина лица была сплошным кровоподтеком, и опухоль подняла слева верхнюю губу. Никишин привык к тюремным нравам, но эта мертвая улыбка заставила его содрогнуться.

– Прощай, товарищ! – сказал толстяк, проходя мимо.

– Прощай, товарищ! – ответил Никишин.

Два удара прикладами отбросили их к противоположным стенам коридора. За спиной Никишина лязгнула коридорная решетка.

Никишин, покачиваясь, пошел дальше. Он хотел крикнуть ещё раз: «Прощай, товарищ», – но надо было молчать. Надо было жить… Он был уверен, что надо жить, и знал, зачем это надо.

Глава седьмая. МХИ

Марк Осипович не знал, что встреченный им в тюремном коридоре заключенный и есть тот самый Никишин, которому в августе прошлого года он устраивал передачи. В конце концов, это было неважно. Важно было, чтобы не нашли винтовки и тысячу патронов, спрятанных в мастерской, чтобы не взяли Теснанова и других, чтобы жила подпольная организация, а Закемовский успел вынести из своей квартиры, которую, видимо, выследили, типографские шрифты. Успеют ли они выпустить к Первому мая листовку?… Не вовремя он попался! Как хорошо пошла работа!… Тут и там действовали группы коммунистов, организованные в военных частях, подымая восстания то в одном, то в другом полку. Они подбирались к самому сердцу белогвардейщины, и генерал Миллер должен был объявить специальный приказ о создании ополченских частей из буржуазии и кулаков «для подавления невидимой, зарывшейся в подполье большевистской заразы». Зараза распространялась вширь и вглубь. На борьбу с нею брошены были тысячи шпионов. Контрразведчики обшаривали город. Попал в засаду Рязанов, был арестован председатель подпольного комитета большевиков Теснанов, взяты Закемовский и Прокушев, раскрыты Близнина, устроившаяся сестрой в тюремный лазарет на Кегострове для связи воли с арестованными, и радист Иванов, передававший в Советскую Россию сводки и информацию о положении в области. Все они были преданы военно-полевому суду. Он происходил в ночь на первое мая тысяча девятьсот девятнадцатого года. Утром тринадцать подпольщиков прошли на Мхи, на последнюю свою маевку. Марк Осипович снова был со своими товарищами. Он стоял вместе с ними на краю длинной, неглубокой ямы. За низкими елочками розовело предутреннее весеннее небо.

Он грустно посмотрел на эти елочки. Они были низкорослы. Им не хватало солнца, под ногами у них было чахлое, ржавое болото. Но они росли, жили, боролись. «Совсем молодцы», – подумал Марк Осипович.

– Будьте вы прокляты, палачи! – крикнула Близнина, откинув со лба волосы и глядя прямо на подымающиеся дула винтовок.

«Уже? – подумал Марк Осипович. – Ну да! Они будут прокляты… Каины… Они будут прокляты…» Но – что ещё нужно вспомнить?… Кажется, он где-то видел этого красивого офицера со светлыми усиками. Нет, не то… Что-то другое… Чёрт знает как они торопятся… Надо обязательно успеть вспомнить…

Он поднял к лицу руки. Он всегда потягивал книзу нос, когда задумывался… Пуля перебила поднятую руку… Елочки вздрогнули от выстрелов. Стоявшее низко над ним розовое облако, словно сорванное залпом, медленно поплыло на запад. Он падал навстречу облаку… Оно было похоже на человеческую голову. Надо было вспомнить человека… Власов? Ну да, Власов… Власов остался. Он протянул к Власову руку… В ней ещё трепетала жизнь. Власов должен был видеть это, он должен был принять эту жизнь как завещание.

…Жизнь с каждым днем становилась всё трудней. Власов видел, что конец его близок. Куда бы он ни пошел, всюду за ним следовали шпики. Было ясно, что его выследили и не берут только потому, что хотят открыть все явки, все конспиративные квартиры, выловить побольше подпольщиков.

Чтобы не навести шпиков на след товарищей, он перестал ходить на их квартиры. В столярной мастерской произвели обыск и аресты, туда тоже ходить было опасно: контрразведчики могли устроить там засаду.

Работать Власову в такой обстановке было уже невозможно, и никакой пользы организации, будучи выслежен, Власов принести не мог. Пораздумав, он решил пробираться на Печору, – на счастье, при нём были ещё документы на имя Сафонова, возвращающегося на родную Печору из германского плена.

Но прежде чем уйти, он должен был повидаться с остающимися, невыслеженными товарищами, сговориться с ними о связях, передать то, что знает о спрятанных документах, шрифтах, паспортах.

Поздно вечером, обманув шпика, он вскочил на ходу в трамвай и, доехав до монастыря, переправился в лодке через реку к вокзалу. Оттуда он пробрался пешком на Исакогорку, где жила старушка, прописывавшая подпольщиков как своих постояльцев-сезонников, шедших на заработки в город.

У старушки Власов прожил три дня, не выходя из дому и дожидаясь, не придет ли кто-нибудь из товарищей.

Под вечер четвертого дня один из них явился, и Власов столковался обо всём.

Спустя несколько дней ему были доставлены котомка с недельным запасом пищи, карта, наган с двумя обоймами патронов, немного денег. Он ушел ночью с Исакогорки, прошел к югу верст пятнадцать, вышел к Двине. Дойдя до Лаи, он укрылся на день в лесу, а ночью увел чью-то душегубку и переехал в ней через реку. Он пробивался проселками и тропами на восток, к Пинеге, и все шло хорошо, пока у него была пища. Потом пришлось туго, и на пятнадцатый день он попался, пытаясь достать в деревне хлеба.

Три с половиной недели его мытарили по допросам на Пинеге и наконец, избитого и измученного, отправили в архангельскую тюрьму. Документы на имя Сафонова спасли ему жизнь. Нераскрытый, спустя две недели, с небольшой партией подследственных и каторжан он был отправлен на Мудьюг. С этой партией отправился на каторгу и Никишин.

Глава восьмая. ЗА КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКОЙ

Низкий гудок стелется над белым плоским морем. В клюзе грохочет якорная цепь. Пароход медленно колышется на рейде. Арестантов выводят на палубу.

Никишин спускается в шлюпку. Он в серой одежде каторжанина, в черной ермолке. Всю жизнь он должен теперь носить обвисшую серую дерюгу, всю жизнь он должен провести на этом пустынном острове.

Что ждет его здесь? Шлюпка приближается к берегу. На пристани стоит офицер в синей фуражке тюремного ведомства. Он грузен, толст, в руках его неструганая палка с железным наконечником. Короткая рука офицера нетерпеливо дергается, наконечник долбит доски пристани.

– Кто это? – спрашивает Никишин у каторжанина-перевозчика.

Каторжанин пугливо озирается и, наклонясь к самому уху Никишина, шепчет:

– Судаков. Начальник каторги. Главный паразит.

Гребец поворачивает шлюпку к берегу, минуя пристань. Каторжане прыгают прямо в воду и бредут по мелководью к берегу. От берега в глубь острова ведет настил из поперечно уложенных досок. Рядом с этой дорогой тянется длинный, на сваях, помост. Он приподнят над землей и отделен от общей дороги перилами. По нему шагает Судаков. Никишин оглядывает остров. Низкий песчаный берег, дощатые бараки, сторожевые вышки, двойная стена колючей проволоки.

Вправо от бараков, на пригорке, ряды свежих могил, кресты. Никишин считает их, доходит до ста, сбивается.

Партия подходит к бараку. Унтер-офицеры пересчитывают и обыскивают каторжан. Начальник каторги приветствует вновь прибывших краткой речью:

– Вы переступили сейчас порог каторжной тюрьмы, – говорит он отрывисто. – Это вам не губернская тюрьма, в которой вы жили, как в хорошей гостинице.

Железный наконечник палки вздрагивает и впивается в доски.

– Здесь каторга, понимаете – каторга. Здесь свои порядки, свои законы. Отныне вы лишены не только всех человеческих прав, но и права лаять по-собачьи…

Наконечник с хрустом крошит доску.

– Я вас так драть буду, что мясо полетит!…

Палка взлетает над его головой, и мелкая щепа брызжет из-под железного наконечника.

– Мне дана власть! Я могу пристрелить каждого из вас и как собаку выбросить в лес…

Речь окончена. Каторжан загоняют в барак. Здесь Никишин убеждается, что речь начальника каторги не пустая угроза…

Ещё в пароходном трюме от Архангельска до Мудьюга Никишин думал о Батурине, отправленном на остров с первой партией каторжан в августе прошлого года. В узелке Никишина хранилась матросская куртка, отданная ему в день расставания, в ушах стоял глухой басок матроса, певшего в камере «Вечерний звон», и его прощальное: «Может, ещё свидимся». Он торопился ему навстречу, и мрачный остров-каторга уже не казался ему таким мрачным. Одна мысль об этом меднолицем добродушном крепыше с квадратными плечами и серыми добрыми глазами вселяла бодрость. Он приготовил другу маленький подарок – пачку сигарет, раздобытую у конвойного.

И вот они встретились. Никишин издали увидел матроса, и улыбка, редкий гость в последние месяцы, осветила его лицо.

Он ждал ответной улыбки. Он подошел ближе:

– Батура, здорово!

Матрос вяло шевельнул головой.

– Ага! – протянул он равнодушно и хрипло, не узнавая товарища.

У Никишина дрогнуло сердце. Он присел на нары, беспокойно оглядел друга.

– Что же это ты, Батура? Болен? Курить хочешь? На, возьми подарок.

Никишин вытащил пачку сигарет и протянул её Батурину. Матрос чуть приподнялся, не глядя на Никишина, взял сигареты и, настороженно, пугливо оглядываясь, спрятал под доски нар. Руки тряслись. Сквозь лохмотья видны были обтянутые кожей кости. Заострившееся лицо обросло бородой. Беззубые десны были изъязвлены. Но самым страшным были глаза. Они ничего не выражали… У человека не было взгляда. Да и самого человека уже почти не было, – невозможно было поверить, что этот страшный призрак когда-то был веселым, сильным, добрым человеком…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю