Текст книги "Друзья встречаются"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Глава шестая. КАНДАЛАКША
Больше четырех лет не видел Никишин Архангельска. Когда-то он пришел сюда из далекого поселка Кузомень на берегу Белого моря. Сын мурманского рыбака, не имевшего ни своей снасти, ни своего мореходного судна, он обречен был на то, чтобы, как отец, батрачить у богатеев Бажениных, выклянчивая у них зимой хлеб взаймы, а летом отрабатывая этот хлеб на их промыслах.
Местный учитель, отличивший в школе редкие способности мальчишки, внушил ему смелые мечты о большой жизни, дал ему денег на проезд в Архангельск, прибавив к ним адреса двух знакомых ссыльных.
Никишину посчастливилось поступить в гимназию и благополучно добраться до седьмого класса. Он жил впроголодь, бегал по урокам, не имея под гимназической курткой белья, но упрямо, шаг за шагом отвоевывал у жизни свое место под солнцем. Постоянные лишения ожесточили его, сделали характер суровым и резким. Эта резкость и несколько анархическое вольнолюбие с каждым годом всё труднее укладывались в рамки гимназического режима, и в тысяча девятьсот тринадцатом году буйный и неуравновешенный юноша был выброшен из седьмого класса с волчьим билетом. После неудачной попытки отомстить издевавшемуся над ним директору гимназии он стрелялся из охотничьей берданки. Пролежав шесть недель в больнице, он вышел из нее без всяких перспектив на будущее.
Все пути были закрыты. Оставался один – назад, в далекую захолустную Кузомень, на берег Белого моря, к старику отцу.
Его друзья – Илюша Левин, Митя Рыбаков, Бредихин, Ситников – собрали ему на дорогу денег, и он с первым же весенним пароходом уехал в Кузомень. Он вернулся гуда, откуда вышел.
В промысловые сезоны он помогал рыбачить отцу, кое-как сколотившему к концу жизни жалкое хозяйство, чинил его избу и карбас, выходил с ним на семужий лов, а весной, когда задувал с моря восточный ветер, и приплывали к берегу на больших льдинах жирные лысуны, шёл бить их.
Зимой было совсем скверно. Серой паутиной наползала сонная провинциальная одурь. Раненый бок избавил Никишина от солдатчины, и последнюю зиму он почти безвыходно пролежал в избе, полузадушенный непролазными снегами и непролазной скучищей, не зная, что оставленный им мир с грохотом раскололся и расползался по всем швам, что прежней России, закинувшей его на пустынный морской берег, уже нет, что в мучительном единоборстве с целым светом рождается новая Россия.
Летом семнадцатого года пришли в далекую Кузомень будоражливые, горячие новости. Никишин встрепенулся и стал заходить за газетами к молодому учителю (старого учителя Никишина в Кузомени давно не было). Но газеты приходили редко, со случайными оказиями, с большими промежутками, и всё происходящее путалось в этих обрывочных сообщениях. Кадеты, меньшевики, Керенский, Савинков, большевики, какие-то комитеты и Викжели – каждый тянул в свою сторону, и кто кого перетянет и что из этого выйдет – было не совсем понятно.
В конце семнадцатого года погиб на зимних промыслах Баженина отец Никишина. Смерть отца словно пробудила Никишина от долгой спячки. Он плюнул на осточертевшую Кузомень и, вскинув на плечо берданку, пошел бродить по Терскому берегу. Месяца четыре шатался он по скалам и лесам, пока не осел наконец в Кандалакше, наняв у старухи бобылки полуразвалившуюся избушку и кормясь охотой. Но события настигали его и в этом глухом углу. В восемнадцатом году стали доходить до Кандалакши недобрые вести. Говорили, что на Мурманском берегу неладно, что появились там «англичаны» и рушат вместе с изменниками советскую власть, а «которые этому непокорные, тех расстреливают». Вести эти не были лживыми. Англичане действительно появились на Мурмане, и давно. Интервенция и планы захвата русского Севера были тайно решены ещё в 1917 году: в ноябре английское посольство в лице Линдлея сносилось с мурманскими контрреволюционерами через капитана 2-го ранга Веселаго.
В начале 1918 года появилась на рейде Мурманска первая ласточка интервентов – английский крейсер «Глори» с адмиралом Кемпом на борту. В марте пришли ещё один английский крейсер «Кокрен» и французский «Адмирал Об». В дальнейшем к ним присоединились американский крейсер «Олимпия», английские – «Аттентив», «Саутгемптон» и другие.
Девятого марта иноземные захватчики высадили первый десант – отряд морской пехоты. За первым отрядом последовали другие, интервенты распространились по Мурманской железной дороге и по побережью. Появление интервентов сопровождалось расстрелами и террором. Так было в Кеми, в Кузомени, позже в Онеге.
Появившиеся в Кандалакше англичане разогнали Советы и при помощи местных кулаков-белогвардейцев быстро прибрали её к рукам. Вскоре пришла сюда весть, что Архангельск занят белыми и что там хозяйничают англичане, американцы и французы. Кое-кто тайком ушел в окрестные леса.
Кандалакшские рыбаки сколотили партизанский отряд и начали подрывать мосты и нападать на обозы интервентов. Никишин совсем неожиданно для себя был втянут в эти события.
Возвращаясь как-то с охоты, Никишин наткнулся среди улицы на коменданта Кандалакши, занятого исполнением своих служебных обязанностей. Пять минут назад комендант с двумя белыми солдатами ворвался в избу старого рыбака Никиты Аниканова, чтобы арестовать его за тайную связь с красными партизанами, среди которых был и сын Аниканова.
К приказу об аресте комендант от себя добавил старику полсотни плетей. Аниканова выволокли из избы и тут же у крыльца разложили.
Видя, как трое вооруженных людей избивают старика, Никишин, не раздумывая, кинулся вперед, грозя офицеру незаряженной берданкой.
Отбить старика ему не удалось, но вмешательство его в дела коменданта имело свои последствия. В тот же вечер в избу Никишина вломились шестеро солдат и, скрутив ему за спину руки, поволокли к коменданту, с которым он утром так некстати столкнулся. Комендант кричал на него, топал ногами, добивался сведений о связи со стариком и через него – с партизанами и под конец ударил арестанта несколько раз по лицу. Потом Никишина бросили в какой-то сарай, где он и провалялся на голых досках три дня. На четвертое утро его отвели на пристань, пихнули в грязный трюм парохода и отвезли в Кемь.
Глава седьмая.ЕЩЁ ОДИН ФРОНТ
Всю ночь ворочался Илюша с боку на бок, а утром, умываясь, сказал Софье Моисеевне:
– Надо бы, мама, передачу Никишину в тюрьму устроить. Как ты думаешь?
– Как я могу думать? – откликнулась Софья Моисеевна. – Конечно, надо. У мальчика никого нет в городе!
Софья Моисеевна тяжело вздохнула и принялась вслух соображать, что бы такое лучше передать Никишину в тюрьму. Это было решено скоро. Гораздо труднее было придумать, на какие деньги всё нужное купить: в доме не было ни гроша. В конце концов Софья Моисеевна вспомнила, что в комоде у нее лежит черная кружевная косынка. Разве она так нужна ей?… Софья Моисеевна понесла её менять на толкучку.
Здесь, среди полуразрушенных ларей, можно было найти всё, что привезли завоеватели, и всё, что могли предложить взамен местные спекулянты. Солдаты торговали из-под полы обмундированием, спекулянты – мылом, махоркой, скверным тростниковым сахаром, французскими сигаретами, американскими и английскими консервами. Кто выменивал на хлеб последние лохмотья, кто скупал бумажные доллары и фунты стерлингов.
Софья Моисеевна быстро сбыла свою косынку. Русские кружева весьма ценились иностранцами, – это был ходкий товар. Взамен косынки она получила четыре банки мясных консервов, две банки сгущенного молока, десять пачек американских сигарет и большой кусок шпика.
Возвратясь домой, Софья Моисеевна припрятала половину припасов в своей каморке, а другую половину уложила в ручную корзину. С этой корзиной она и отправилась к тюрьме. Передачу у Софьи Моисеевны не приняли, и она ничего не могла узнать о Никишине. Потолкавшись среди заплаканных, измученных женщин, осаждавших ворота тюрьмы, Софья Моисеевна побрела домой, но по дороге решила зайти к Рыбаковым.
Здесь было тоже невесело. Марья Андреевна сидела в холодной пустой кухне и, закутавшись в старую шаль, дымила махоркой. Она держалась прямей и строже обычного, из чего Софья Моисеевна, зная её характер, заключила, что дела идут хуже обычного. И она не ошиблась. Маленький домик на Костромском стал шумен и беспокоен.
Началось это с памятного разговора за чайным столом. Разговор оставил у обоих его участников чувство некоторой неловкости, и оба старались скрыть эту неловкость. Алексей Алексеевич при встречах с жильцом кланялся с суетливой любезностью и, пряча глаза, спешил проскользнуть мимо. Что касается Боровского, то он, наоборот, замедлял шаг и насмешливо щурил на старика наглые глаза. Почти каждый вечер его посещали товарищи, столь же шумные, как и он сам. Спустя полторы недели после своего появления он завел себе отдельный ключ от входной двери и вскоре занял вторую комнату, оставив хозяевам столовую и кухню. В эти же дни случилась с Алексеем Алексеевичем ещё одна неприятность: его уволили со службы без объяснения причин, дав понять, впрочем, что объяснений лучше не спрашивать. Алексей Алексеевич и не пытался этого делать: всё было ясно. Крамольный сын, служивший в Красной Армии, был самой дурной рекомендацией.
Сам того не зная, Митя Рыбаков оказывал влияние на судьбу маленького домика на пустыре, хотя и уходил от него все дальше и дальше. Отступая под обстрелом английских гидропланов от Исакогорки, он дошел с отрядом до поезда, стоявшего верстах в восемнадцати от Архангельска. Здесь ждали отряд с нетерпением и тревогой, ибо почти сутки не имели о нём вестей. Тотчас же в штабном вагоне был устроен военный совет, на котором представитель только что организованного фронтового управления предложил отход на станцию Обозерскую, отстоящую, от Архангельска более чем на сто верст.
– Мы должны иметь базу для операций на ближайшее время, – сказал он, объясняя причины отхода. – Это нужно и для нас, Чтобы получить оперативный центр, и для тех отрядов и боевых групп, которые уже организуются и для которых очень неудобно иметь какой-то неуловимый штаб на колесах, неизвестно где находящийся. Этой базой лучше всего сделать Обозерскую. Почему? Потому что, во-первых, это всё-таки наиболее крупная из ближайших станций, где больше подвижного состава и других нужных нам средств, где имеется свой комендант и высланная ранее часть, где мы имеем контроль над телеграфом и где что-то уже организовано, а, во-вторых, стратегически это, я думаю, наилучший пункт. Станция стоит на железной дороге и на тракте Обозерская – Онега. Занимая Обозерскую, мы страхуем себя от захода англичан нам в тыл по тракту от Онеги. Кроме того, мы на Обозерской получим возможность обеспечить фланги, послав небольшие отряды к Онеге и Двине. Быстрая связь с Вологдой и центром через телеграф станции и по железной дороге тоже обеспечена. Значит, как ни крути, Обозерская со всех сторон самый удобный пункт для подготовки и организации обороны.
– Вологда ещё удобней, – проворчал Митя нахмурясь.
– Удобней? – переспросил докладчик. – Почему удобней?
Митя одернул гимнастерку и, подняв глаза на докладчика, сказал спокойно:
– На Обозерской нам придется на нарах спать, а в Вологде можно двуспальные кровати достать. К ним можно пуховики выдать, тогда ещё удобней будет.
Все оторопело поглядели на Митю, потом дружно захохотали.
– Из молодых, да ранний! – кивнул на Митю, улыбаясь, Видякин.
Докладчик не разделял общего веселья. Покраснев от досады, он постучал карандашом по жестяной кружке и сказал, обращаясь к Мите:
– У кого очень веселое настроение, тот, я думаю, может выйти посмеяться на площадку вагона.
– Хорошо! – сказал Митя, тоже краснея и злясь. – Но сперва я хотел бы задать несколько вопросов. Во-первых, почему, не видя ещё врага в глаза, мы собираемся откатываться назад к Обозерской, отдавая сразу сто верст железной дороги, хотя вчера сами же гнали отступающих назад, к Архангельску? Во-вторых, почему сегодня пугают заходом англичан нам в тыл со стороны Онеги, в то время как вчера за распространение этих панических слухов мы грозили стенкой? В-третьих…
Но Митя не успел задать третьего вопроса. Сидевший рядом с ним молодой командир Бушуев вскочил и, перебивая Митю, свирепо напал на докладчика. Вмешались другие. В конце концов решили всё же отходить к Обозерской, но между нею и Архангельском оставить часть отряда. К ночи эшелон дошел до станции Холмогорской, отстоящей от Архангельска верст на семьдесят. Здесь выделили отряд, который должен был двинуться навстречу белым. Митя вернулся с этим отрядом на станцию Тундра.
Станция была пуста. К ночи выставили за станцию караулы. Незадолго до полуночи Митя вышел с Бушуевым проверить посты. Небо заволокло тучами, мутно просвечивала луна. Митя и Бушуев шли по тропинке возле железнодорожного полотна, держась лесной опушки. Мягкий грунт скрадывал их шаги.
– Давай тишком подойдем, – шепнул Бушуев, – поглядим, как держат караул.
Митя кивнул головой. Они взяли ближе к лесу и, пройдя с полверсты, остановились.
– Что за черт! – сказал Бушуев, оглядываясь. – Никого нет. Тут же, на повороте, должен быть пост!
– Пройдем ещё немного, – предложил Митя.
Они пошли дальше, но не успели сделать сотни шагов, как их окликнули:
– Кто тут?
– Свои! – ответил Бушуев сердито.
– Ну, вижу, свои, – проворчал караульный.
Митя вытянул шею, стараясь разглядеть говорившего.
– Ты где? – спросил он тихо.
– Ну, здесь, – ответил невидимка, и на фоне рваных туч внезапно возникла большая лохматая голова.
– Вишь, черт, куда забрался! – сказал Бушуев с раздражением. – Что же ты не на своем месте стоишь?
– А тут все места мои, – философски протянула голова. – На горке опять же сподручней мне глядеть, чем на голом месте.
Митя всмотрелся в темнеющую перед ним горку. Она была выше насыпи и укрыта низко нависающими деревьями.
– Пожалуй, действительно, тут сподручней, – сказал он добродушно.
– Сподручней, сподручней, – проворчал Бушуев. – А порядок где, если каждый будет бегать туда, где ему сподручней?
Он свирепо сплюнул и полез на горку. Митя последовал за ним, и оба остановились возле караульного. Он лежал ничком на земле, держа винтовку под рукой на откинутой поле шинели. Луна проглянула краешком из-за туч и осветила широкое крестьянское лицо, копну бараньей папахи, рыжую бороду и сжатую меж зубами травинку.
– Да это же Аксенов! – улыбнулся Митя, невольно вспоминая их знакомство у теплушки.
– Он самый, – отозвался караульный спокойно. – Я и то гляжу – будто знакомый, да за потемками не признал сразу.
– Этак ты и беляка не признаешь, пока он на тебя не налезет, – сказал Бушуев ворчливо.
– Нет, беляка признаю! – всё так же спокойно отозвался Аксенов. – На беляка мне, что на бабу, и свету не надо…
Этот ответ не успокоил Бушуева. Он критически оглядел Аксенова и, всё ещё сомневаясь, спросил:
– А ты тут не заснешь, случаем, товарищ? Больно уж ты удобно расположился!
Аксенов приподнялся на локте, густые брови его нахмурились.
– Спать нам сейчас недосуг, товарищ, – сказал он с медлительной угрюмой силой. – Спать мы тогда будем, когда гадов изгоним. А сейчас я землю свою стерегу. Понял?
Он прикусил крепкими зубами травинку и отбросил в сторону.
– Пойдем! – сказал Бушуев, вздыхая с облегчением. – Дядя подходящий. Может орудовать!
Они попрощались с Аксеновым и спустились вниз. Уходя, Митя оглянулся. Над горкой, как пень, торчала большая лохматая голова. Над ней нависли темные клочковатые тучи, и казалось, что Аксенов подпирает их сбитой на сторону папахой.
«Атлант… – подумал Митя. – Атлант стерегущий!» И им овладело чувство радостной уверенности, полноты сил, веселого мужества. Он посмотрел искоса на своего спутника и прочел на его лице то же выражение веселой приподнятости и внутреннего оживления.
Оба заговорили почти одновременно, и у обоих оказалось множество нерешенных мыслей и планов. Долго бродили они по темным тропинкам – комиссар из недоучившихся студентов и безусый командир из владимирских ткачей, и эта пасмурная ночь связала их долгой, горячей дружбой.
Наутро к Тундре подошли англичане. Не доходя до станции, они выгрузились из вагонов и осторожно двинулись вперед. Отряд Бушуева, залегший по обе стороны железнодорожного полотна впереди своих теплушек, встретил их беспорядочным ружейным огнем. Англичане ответили пулеметной очередью. Скоро подвезли им с новым эшелоном пушки. От Архангельска подходили новые части. Маленький отряд Бушуева и Мити, не имевший ни опыта, ни плана, ни хорошего вооружения, уехал на Обозерскую. Здесь его пополнили и снова отправили навстречу англичанам, занявшим уже Холмогорскую.
Это был последний этап разъездных теплушечных операций. Вагоны отправили на Обозерскую, а отряд остался под Холмогорской. После нескольких стычек красные стали верстах в десяти от Обозерской, сожгли перед носом противника мост через Ваймугу, пуская в дело за неимением подрывных средств керосин, потом начали рыть окопы. Строился первый блокгауз. Из Петрограда и Москвы спешили на подмогу наскоро сколоченные отряды. К многочисленным фронтам гражданской войны прибавился ещё один.
Глава восьмая. ИСПЫТАНИЕ ДРУЖБЫ
События на железной дороге были известны Марье Андреевне лишь в самых общих чертах. Белогвардейские газеты сообщали, что взята станция Плесецкая, что красные в панике убегают, а Вологда накануне падения. Всё это была ложь, и большинство архангелогородцев не верило этому, ибо в город окольными путями просачивались довольно точные сведения об истинном положении вещей. Но и правда не была утешительной. В то время как белые имели подготовленную организацию и прекрасно вооруженную сытую армию интервентов, у красных не было ничего – ни подготовленных боевых кадров, ни снаряжения, ни продовольствия.
Марья Андреевна имела все основания предполагать, что сыну живется несладко. Она знала, что он сейчас на железной дороге, с идущей к Архангельску воинской частью, и, следовательно, попал в самый центр схватки. Знала она и характер сына, который никогда не искал легких путей. Всё это наполняло её тревогой.
Сидя в холодной кухне против Марьи Андреевны, Софья Моисеевна как могла утешала её.
– Будьте спокойны, – говорила она убежденно, – Митя умница и не полезет куда не следует. Уверяю вас, что вы скоро увидите его или, в крайнем случае, он пришлет письмо. Что почта не ходит теперь туда, это ещё ничего не значит. Увидите, он сделает это и без почты.
Софья Моисеевна доверительно наклонялась к Марье Андреевне и ласково гладила её руку. Всё существо её источало веру в то, что и без почты можно обойтись, и письмо будет, и с Митей ничего дурного не случится. И хоть знала Марья Андреевна, что и письма ей не получить, и сына скоро не увидеть, но так сильно было доброе начало в Софье Моисеевне, так заразительна была её вера в благополучный исход всех жизненных бедствий, что это не могло не смягчить тревоги Марьи Андреевны. Кроме того, она и сама так хотела верить в то, в чём старались убедить её, что надо было только чуть-чуть слукавить перед собой, чтобы и в самом деле поверить.
Софья Моисеевна, казалось, и сама несколько приободрилась. Но на крыльце ею снова овладела прежняя озабоченность. Она не могла жить, не будучи озабочена чьей-нибудь судьбой, а судьбы эти были всегда нерадостны. Есть люди, жадные до чужих радостей и охотно принимающие в них участие, но Софья Моисеевна всю жизнь лепилась к людям, одержимым бедой. Едва выйдя от Рыбаковых, Софья Моисеевна тотчас вспомнила о Никишине и тяжело вздохнула.
Однако не в характере Софьи Моисеевны было ограничиваться вздохами. Ещё сидя у Рыбаковых и зная, что у них живет какой-то офицер, она попыталась узнать у Марьи Андреевны, нельзя ли чем-нибудь помочь Никишину через её квартиранта. Может быть, он служит в каком-нибудь таком месте или у него есть нужные в этом деле знакомые? Военные сейчас большая сила, а всё-таки Никишин был Митиным товарищем и вместе с ним пострадал при царе, и если Марья Андреевна помнит это…
Марья Андреевна помнит, она всё помнит. Митины друзья были и её друзьями. Но она ничем в данном случае помочь не может. Она с негодованием отвергает всякую мысль о том, чтобы обратиться за помощью к этому человеку.
– Он подлец! – сказала она, гневно подымая тонкие брови. – Он подлец, моя милая, и я ни о чём просить его не стану, не могу. Я с ним не разговариваю. Он был принят как родной и заплатил черной неблагодарностью. Он сменил шкуру и предал Алексея Алексеевича, этот… этот мормон.
Полчаса спустя, уходя от Рыбаковых, Софья Моисеевна увидела «мормона». Он шёл через пустырь по длинным мосткам, ведущим от ворот к дому, ловко держа под руку даму. Так как мостки были узки, то оба держались весьма близко друг к другу. Очень оживленно о чем-то разговаривая, они заметили Софью Моисеевну только тогда, когда сошлись с ней вплотную посередине двора. Дама Боровского смутилась, но тотчас всплеснула руками и радостно воскликнула:
– Софья Моисеевна! Откуда вы? Вот встреча!
– Ну-ну, – сказала Софья Моисеевна, приветливо улыбаясь Оленьке. – Встреча как встреча, что тут особенного? Здравствуйте!
Она подала Оленьке руку, справилась о здоровье Оленькиного отца и, простившись, пошла своей дорогой.
Встреча эта, хотя и была совершенно обычной и незначительной, всё же не осталась без последствий. Софья Моисеевна решила, что Оленька, по дружбе с офицером, может сделать то, чего не хочет сделать, по вражде с ним, Марья Андреевна.
И Софья Моисеевна стала ждать случая.
Случай представился на другой же день, когда Оленька вместе с Варей появилась у Левиных. Оленька была чрезвычайно оживлена и сразу же объявила Илюше, что она больше не намерена преследовать его своей любовью, что она влюблена в светлоусого воина и что вообще она погибла.
К концу вечера она, однако, примолкла и загрустила. Софья Моисеевна воспользовалась этой переменой в настроении Оленьки и подсела к ней, чтобы поговорить о Никишине. Оленька с готовностью обещала Софье Моисеевне помочь, но спустя два дня сообщила ей уклончивый ответ Боровского: с подобного рода делами следует обращаться к прокурору.
Софья Моисеевна кинулась в прокуратуру, но там ей посоветовали не совать носа не в свои дела.
Единственно, чего ей удалось достичь, это устроить за небольшую взятку передачу в тюрьму.
Неожиданную помощь в этом деле оказал Марк Осипович. После того как Марья Андреевна в ночь белогвардейского переворота затащила его к Левиным, он захаживал довольно часто и всегда бывал радушно принят. Софья Моисеевна как-то поведала ему о своих неудачных хлопотах за Никишина. Марк Осипович выслушал её и сказал угрюмо:
– Попасть в тюрьму сейчас гораздо легче, чем из нее выйти. Хватают встречного и поперечного. Черт знает что делается!
Он сердито постучал суковатой тростью о пол и прибавил:
– Но передачу мы все-таки устроим!
И он в самом деле устроил передачу.
В городе появился Красков – один из гимназических товарищей Илюши. Он обучался юриспруденции в каком-то иностранном университете и нынче, окончив курс наук, пробрался через Скандинавию на родину. Вскоре после приезда он зашел к Илюше, и тут Софья Моисеевна узнала, что Красков служит в военном суде. Она тотчас приступила к нему с просьбой узнать, что случилось с Никишиным, за что он арестован и чем можно ему помочь.
– Вы с ним сколько лет вместе учились! – сказала она, заключая свою просьбу и касаясь рукава красковского френча легким, просящим движением. – Вы же его товарищ!
Напоминание это не доставило Краскову особого удовольствия. Он в самом деле несколько лет учился с Никишиным в гимназии и был его товарищем. Но в тайном от гимназического начальства кружке, в котором читались литературные рефераты, Никишин и Красков были самыми яростными спорщиками. Почти всегда они держались различных точек зрения, и, хотя в спорах принимали участие все кружковцы, чаще всего прения кончались поединком между Красковым и Никишиным. Неуравновешенный, буйный нрав Никишина и его прямота были противоположны напускному холодному цинизму Краскова, манере его над всеми подтрунивать и всё высмеивать. Случай с Петей Любовичем, сынком председателя Архангельского окружного суда и завсегдатаем гимназических балов, сильно осложнил их отношения. Изобличенный в неблаговидном против кружковцев поступке, Любович получил от Краскова при всем классе пощечину. Возник скандал, и директор, ненавидевший Никишина за вольнодумство, умудрился объявить его главным виновником скандала, хотя и знал истинное положение вещей. Все понимали, что это был только предлог для расправы с Никишиным, но вышло так, что Красков оказался косвенным виновником последующего исключения Никишина из гимназии. А так как к этому присоединились другие отягощающие состояние Никишина обстоятельства, приведшие его к покушению на самоубийство, то Красков был сильно смущен своей ролью во всей этой истории, надломившей жизненный путь Никишина. Он не мог не считать себя перед Никишиным виноватым, как бы обязанным ему. Это выводило из равновесия гордеца Краскова, который никому и ничем не желал быть обязанным и не признавал нравственных векселей. Он уже не мог язвить и спорить. Он должен был принять участие в работе нелегального гимназического комитета, который поднял всю гимназию на борьбу с травлей Никишина и над агитационной деятельностью которого Красков прежде подтрунивал. Отношения их приобрели какую-то неловкость, хотя и стали более дружескими.
Всё это так и не разрешилось до самого отъезда Никишина в Кузомень, и воспоминания об этом не могли быть приятны Краскову. Между тем они были свежи, и на них напластовались события совсем недавних дней, о которых Софья Моисеевна, просившая за Никишина, не могла знать. Произошли эти события в Кеми, куда арестованного Никишина привезли из Кандалакши.
По дороге в Кемь в душном пароходном трюме Никишина укачало. При высадке в Кеми он был голоден, зол и едва держался на ногах. Провалявшись ещё день на голом полу в какой-то тесной каталажке, он был наконец вызван на допрос к уездному начальству.
Его ввели в низкую неопрятную комнату и, усадив на скамью возле окна, оставили одного. За дверью стоял часовой, за окном виднелись витые луковицы старого кемского собора. Ждать пришлось долго, и Никишин, сидя на скамье, начал дремать. Дверь вдруг распахнулась, и в комнату вошел офицер в узком английском френче и тщательно отглаженных брюках навыпуск. Он был тонок и подтянут, движения его были неторопливы и уверенны. Подойдя к столу, офицер ловким движением выдвинул стул, сел на него и закинул ногу на ногу. Он, видимо, не торопился с допросом и тихонько покачивал обтянутой хаки ногой. Что касается Никишина, то он глядел на офицера с явным замешательством. Так сидели они, глядя друг на друга, пока офицер не сказал, отдуваясь:
– Н-да… приятная, нечего сказать, встреча…
– Красков! – воскликнул Никишин, обретая наконец дар слова.
– Вот именно, – кивнул офицер. Следователь Красков, только что из Берна. Приобщившись к европейской культуре, вернулся к вшивым российским пенатам. К вашим услугам!
Он прищурился и сделал гримасу (должно быть, нарочно), напомнившую Никишину прежнего Краскова. Никишин, уверивший себя в полном равнодушии к настоящему, будущему и прошлому, испытал приятное волнение, увидев старого товарища. Даже эта насмешливая гримаса вызвала ощущение приятной знакомости. Он вдруг всем существом почувствовал, как долго он был отделен от того мира, в котором жил вместе со своими школьными друзьями, как много прошло с тех пор времени. Он шумно вздохнул и отвернулся от взгляда Краснова.
– Ну что же, поговорим, что ли? – сказал Красков и сделал рукой пригласительный жест.
Никишин тяжело поднялся и присел к столу. От скамьи к столу протянулись за ним грязные следы. Никишину стало неловко. Он смущенно кашлянул и спрятал ноги под стол. Ему пришло на ум, что он со своими бахилами, с неряшливой бородкой, с нечесаными, свалявшимися под старой пыжиковой шапкой волосами выглядит деревенщиной.
А впрочем, почему бы ему и не выглядеть деревенщиной? Это лучше, чем быть хлыщом. Он снова вступил с Красковым в давний спор и, вытянув из-под стола обутые в грязные бахилы ноги, принялся в упор рассматривать его.
Но Красков не проявил и тени смущения и позволял себя обозревать, не теряя своего безмятежного вида. Казалось, он даже испытывал удовольствие – тонкие губы тронула беглая усмешка. Он коснулся узкими пальцами настольного пресс-папье и сказал спокойно:
– Ну и заварил же ты кашу! Дернул тебя черт впутаться в эту идиотскую историю.
– Черт вас дернул затевать эту идиотскую историю! – озлился Никишин. – Я ни в чём не виноват. Я ничего не сделал такого…
Красков небрежно повертел в руках пресс-папье.
– Не сделал ничего такого… – сказал он снисходительно. – Как будто нужно что-нибудь сделать, чтобы оказаться виноватым!
– Это что же? Новая теория права? Бернская, что ли?
– Архангельская, – сказал Красков, – архангельская, и не теория, а практика, и весьма тебя касающаяся.
– Чую, – поморщился Никишин, – а ты, что же, в представителях этой практики ходишь или как?
– До некоторой степени.
– Интересно узнать, до какой степени?
– Узнаешь.
– А всё-таки, если не секрет, в чём же меня обвиняют? – спросил Никишин, стараясь казаться равнодушным.
– Пустяки. Попытка к освобождению арестованного большевика. Вооруженное сопротивление при попытке задержания. Сокрытие сведений о красных партизанах в окрестностях Кандалакши. Половины этого достаточно, чтобы в наших условиях поставить к стенке. Вторая половина – просто излишняя роскошь.
Красков откинулся на спинку стула. Никишин машинальным движением взял пресс-папье в руки и сказал медлительно:
– Шутить изволите, ваше благородие!
С внезапной злобой он швырнул пресс-папье на стол.
– Это идиотство, слушай! Это вранье, за которое морду набить надо! Я иду с охоты, вижу, они бьют ни в чем не повинного старика. Я кричу: «Стой!» Поручик хватается за револьвер, я ему пригрозил незаряженным дробовиком. Большего мне сделать не удалось. Комендант и его подручные увели избитого старика, а я пошел своей дорогой. При чем здесь партизаны, совершенно не понимаю, и вообще, всё брехня и нет ни одного факта…
Никишин сорвался. Красков сочувственно вздохнул.
– Факты… – проговорил он равнодушно, – н-да… фактов, может, и нет, но есть рапорт коменданта.
– Ну, и что из этого?
– А то, хотя бы, что при наличии рапорта можно обойтись и без фактов. Понял?
– Понял, – сказал Никишин багровея. – Вполне…
– Ну, вот и отлично! – одобрил Красков.
– Ну, вот ты и сволочь! – произнес Никишин. – Сволочь… К тому дело и шло… И раньше… Тогда, ещё в гимназии…