Текст книги "Друзья встречаются"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Глава вторая. ШАХОВ
Шахов стоял у окна и смотрел на тюремный двор. Трупы не были еще убраны. Никишин следил за Шаховым. Его тянуло к этому маймаксанцу, как тянуло когда-то к Батурину. Он находил между ними какое-то неуловимое сходство, хотя они были разительно несхожими. Не было в Шахове ни телесной мощи Батурина, ни его добродушия и улыбчивости. Шахов был невелик ростом, поджар. Глядел он на человека строго, с язвинкой, пронзительно, Угловатая голова с широким затылком крепко сидела на жилистой шее, и, видимо, такая голова прочно держала то, что в неё засело. Может быть, эта очевидная внутренняя прочность, сжатость, целостность и роднила его с матросом. Никишину думалось, что этот маймаксанский пильщик знает что-то важное, чего не знают другие, чего не знает он, Никишин.
Ему хотелось подойти к Шахову и заговорить, но лицо маймаксанца было неподвижно и хмуро, и Никишину казалось, что у него нет нужных для Шахова слов. Тогда поднялся сосед Никишина – старик, крестьянин из Уймы, арестованный за то, что три сына его служили в Красной Армии.
– О, господи! – зашептал он придыхая и подошел к окну. Лицо его было темно, шероховато. Кожа, выдубленная солнцем и ветрами, лежала сухими морщинками.
Нынче утром старик долго и многословно рассказывал Никишину о своих крестьянских делах, не перестававших волновать его и в тюрьме, о нынешних и о позапрошлых хлебах, о дождях, о покосе. Потом столь же долго и многословно толковал он о своём несправедливом аресте.
– За что заарестовали, в толк не возьму! Политика моя известная – посеять да убрать. Ты, сынок, рассуди давай. Хлеб поспел когда ещё! Сыны в армии. Старуха одна – как глаз у кривого. Разве ей одной управиться? Ведь это что же выходит? Разорят хозяйство вовсе!
Старик сокрушенно потряхивал жиденькой бородой. Он был уверен, что, арестовав его, поступили не по-хозяйски. Никишин ждал, что и сейчас, подойдя к Шахову, он снова заговорит о хлебах, о старухе, которой с ними управиться невмочь, о своем аресте. Но старик заговорил о другом.
– Лютуют люди, – сказал он, останавливаясь подле Шахова. – Нет чтобы по-доброму. Силом всё хотят, вишь, силом взять!
– То не от силы, деда, а как раз наоборот, – ответил Шахов. – Оттого, что мала их сила!
Старик покачал головой.
– Пожалуй, оно и так, – сказал он и вытащил из-за пазухи кисет. – Кури давай!
– Спасибо, деда!
Они закурили. Разговор кончился. Старик, повздыхав, ушел в свой угол. Никишин смотрел то на него, то на Шахова. Старик уселся в угол, разулся и, казалось, вовсе забыл о разговоре у окна. Но Никишин ещё долго следил за ним неподвижными глазами, дивясь тому, что именно этот вот старый крестьянин заговорил с Шаховым о сегодняшнем горе и Шахов нашел нужные для него слова.
Вечером Никишин подошел к Шахову, сказал ему о старике.
– Старик правильный, – сказал Шахов коротко и одобрительно.
– Удивительный! – воскликнул с увлечением Никишин.
– Нет, – отрезал Шахов. – Старик обыкновенный, и это и есть самое важное. В этом вся его сила.
Шахов оказался скуп на слова и в суждениях прям и резок. Резкость эта не оттолкнула, однако, Никишина, ибо он видел в Шахове горячую убежденность. Скуповатая горячность Шахова была колюча, но побуждала к действию. После разговора с маймаксанцем Никишин почувствовал себя деятельней, оживленней.
Часа полтора спустя Никишин вернулся в свой угол. Старик сидел разувшись и укоризненно глядел на ноги.
– Что у тебя, дед, с ногами? – спросил Никишин сочувственно.
– Пухнут, – сказал старик, всё глядя на свои ноги, будто упрекал их в чем-то. – Пухнут и пухнут, скажи на милость. Прежде и в помине этого не было. А теперь на вот, как на грех. Позовут к начальству, а как пойдешь!
Он сокрушенно качал головой, и, казалось, его удручало не то, что ноги болят и пухнут, а то, что вдруг его позовут к начальству и тогда обнаружится, что ноги его в неисправности.
Ночью ноги у старика сильно разболелись, а назавтра он еле двигался. Ещё через сутки он слег и больше уже не вставал. Никишин почувствовал, что и у него с ногами что-то неладное. Появилась, кроме того, нестерпимая ломота в крестце. С каждым днем Никишину становилось всё хуже. Большую часть дня он лежал. Ноги распухли, покрылись большими синими пятнами, десны стали рыхлыми и тоже посинели, зубы шатались. Всё это было знакомо тюремным сидельцам – цинга была их постоянным спутником. Спустя неделю в камере уже было четверо цинготных, а спустя ещё день умер заболевший прежде всех старик. Тюремщики не торопились вынести покойника, он лежал в своем углу маленький, сухонький, с застывшим на лице недоумением, и Никишину казалось, будто он всё ещё повторяет про себя свое присловье – «за что заарестовали, в толк не возьму».
В тот же день, когда старика унесли, Никишина вызвали в контору. Вероятно, этот вызов имел связь с судом, который должен был скоро состояться. Но Никишин уже не мог двигаться и попал не на суд, а на телегу, отвозившую его в Больничный городок.
Больных было двенадцать человек. Их свалили на телегу кучей друг на друга, как охапку дров, и прикрыли рогожей. С реки дул колючий, пронизывающий ветер. Полуголые, они стучали под рогожей зубами и тихо стонали.
– Эк, падали навалили! – сказал провожавший телегу старший надзиратель Мамаев. – Все одно, подохли бы и здесь! Ну, трогай, что ли!
Телега отъехала от тюрьмы… Кто-то застонал на ухабе. Пошел снег – тихий, ласковый…
Глава третья. КОМИССАР И МАТРОС
Зима выдалась суровая и долгая. Морозы, доходившие до пятидесяти градусов, затрудняли и без того трудные условия зимней кампании.
На других фронтах для сильного удара сосредоточивались в кулак целые корпуса. По кубанским степям делали походы целые армии. На Севере армии не сшибались и не делали походов. Огромные пространства, полное бездорожье, бесхлебье, непроходимые леса и болота, саженные снега, долгая распутица – всё это делало невозможным движение крупных сил и их сосредоточение.
Фронт растянулся на полторы тысячи вёрст, но он никогда не представлял собой сплошной линии. Боевые группы стояли на железной дороге, на редких почтовых и гужевых трактах, на реках, то есть на путях, которые вели к жизненно важным пунктам края. Владеть этими путями значило владеть краем.
На этих путях главным образом и дрались.
Особые местные условия Северного фронта породили особую тактику. Боевые группы сосредоточившись на небольших узких участках дорог и трактов, покрыли их густой цепью укреплений, «делав позицию почти неприступной, и подолгу простаивали друг против друг на одном месте. Так как лобовые удары были чрезвычайно затруднены и сопряжены с большими потерями, то родилась тактика глубоких обходов по глухим лесным тропам, с выходом во фланги и тылы врага.
Для командования Шестой армии такой характер боевых действий представлял большие трудности. Малые силы армии требовали маневренности частей, постоянной перегруппировки и переброски их с одного участка на другой, но непролазные леса, большие пространства и слабые средства связи затрудняли маневренность, организацию боевых операций, самоё создание армии.
Белые на Северном фронте имели организованную, обученную, прекрасно снаряженную армию интервентов и офицерские кадры для формирования новых частей. Красные в первые дни не имели на фронте ничего – ни хлеба, ни людей, ни снаряжения, ни боевых средств, ни даже времени на создание боеспособной армии. Приходилось сколачивать её в процессе борьбы. Первоначальными боевыми силами были наспех сбитые местные отряды, весьма разношерстные и неоднородные по своему составу. Были в них и крестьяне-партизаны, и рабочие, и матросы, и добровольцы-коммунисты, и красногвардейцы, и наспех вооружаемые железнодорожники. Были среди них и авантюристы и шкурники, охочие до армейского пайка, более сытного, чем паёк гражданского населения.
Легко понять, сколько труда нужно было положить, чтобы из буйных и пестрых отрядов сколотить дисциплинированную армию, свести отряды и отрядики в роты и полки, прочесать, прочистить, вооружить и обучить личный состав, возвести укрепления и наладить связь на фронте в тысячу пятьсот верст, и всё это на ходу, в бою, не теряя занятых позиций.
Все армейские трудности, как океан в капле, отражались в отданном под начало Мите небольшом отряде. Отряд почитал себя цветом революции, хотя отнюдь им не был. Командованию он подчинялся неохотно, воевал со скрипом. Командир его, матрос Ваганов, был человеком слабым, неустойчивым и шёл на поводу у буйной части отряда, избравшей его именно потому, что он был слаб и им можно было помыкать. Его следовало сменить, но сразу, не вызвав, беспорядков в отряде, этого нельзя было сделать.
Назначение Мити комиссаром прошло гладко. Три коммуниста, которых Митя нашел в седьмой теплушке, стали ядром отряда, его ведущей силой. Группу буйной вольницы развели понемногу по другим частям, давая им временные задания на соседних участках и оставляя их там под разными предлогами. В то же время в отряд, под видом местных проводников, влили десяток красноармейцев. Наконец отряд слили с красноармейской ротой в отдельный батальон. Ваганов был безболезненно отставлен, так как в командиры батальона явно не годился.
Последним событием в цепи этих перемен была история с Ефимом Черняком. И он и дружок его – широколицый веселый Маенков – принадлежали к буйной части отряда, но если Маенкова Мите довольно быстро удалось сломить и привлечь на свою сторону, то Черняк оставался всё тем же неуемным матросиком, каким увидел его Митя в первый раз на подножке вагона при отъезде из Москвы. Митя давно сумел бы избавиться от него, если бы не чувствовал к нему необъяснимой симпатии и если бы в самом начале не избрал его мерилом своей работы. Он не считал, что работа его по перевоспитанию отряда закончена, ибо оставался всё так же, как и раньше, непокорным Ефим Черняк. И вот с ним-то и приключилась под конец очень неприятная история.
Ефим Черняк украл у красноармейца второй роты теплую фуфайку. Впрочем, он не считал это кражей: фуфаек на всех не хватало, и Черняк полагал, что, будучи легко одет, имеет на неё неоспоримое право.
Но бойцы батальона поглядели на это иначе. Это была уже прочная регулярная часть, обстрелянная и с весьма строгой дисциплиной. Ещё прочнее этой армейской дисциплины укрепилось в батальоне нераздельное чувство товарищества. Обокрасть своего боевого товарища – это было тягчайшим преступлением, и на митинге, возникшем стихийно на месте происшествия, красноармейцы потребовали расстрела Черняка. Вор позорил батальон. Решение было единодушным. Даже Маенков, почерневший от огорчения, назвал дружка гадом и, зверски изругав владельца злосчастной фуфайки, проголосовал за расстрел.
Обворованный красноармеец покорно принял брань Маенкова и пробормотал чуть не плача:
– Да я ж разве… Да коли б он попросил, черт рваный, я ж бы и так ее отдал, ей-бо, отдал бы, провались она, проклятая.
Он чувствовал себя глубоко несчастным и пытался даже защищать Черняка. Но ротный старшина сурово одернул его:
– То не тебя, а батальона касается! Твое дело десятое. Мы не за твою поганую фуфайку цапаемся, а за нашу Красную Армию.
Для Мити эта формулировка была решающей. Он утвердил приговор общего собрания батальона, а ночью пошел к Черняку в землянку. Часовой, сидя возле двери на обледенелом чурбане, дремал, а верней – делал вид, что дремлет. Дверь за отсутствием замка была припёрта колом. Митя обошел часового, отвел в сторону кол и вошел в землянку. Широкая полоса лунного света легла на нижние нары. Митя увидел сидящего на них Черняка.
– А, комиссар! – усмехнулся ему навстречу Черняк. – Пролетарский поп! Исповедовать грехи пришел?
Митя сел на нары рядом с Черняком, взглянул на него и сказал сухо:
– Я утвердил постановление батальона.
– Всё! Ясно, – сказал Черняк, тряхнув головой. – На таком деле стоишь!
Он сдвинул бескозырку на затылок. Голос его звенел отчаянной бесшабашностью, но в глазах стояла смертная тоска. Митя отвернулся от него и спросил отрывисто:
– Мать жива?
Черняк вздрогнул, лицо его перекосилось.
– На живца берешь, комиссар, – сказал он, скрипнув зубами. – Мать поминаешь? Смотри, я тоже помяну. Мне теперь одна дорога.
– Одна? – сказал Митя, поднимая голову и поворачиваясь к Черняку. – А если не одна?
Черняк прищурил острые черные глазки и вдруг раскрыл их, будто стрельнул ими в Митю.
– Дешевка! – сказал он, хрипло засмеявшись. – Лучше уж про международное положение заливай.
– Хорошо. Можно и про международное положение, – сказал Митя. – Международное положение такое, что есть молодая советская власть, которая бельмом на глазу для буржуазии торчит, и есть буржуазия четырнадцати стран, которая во главе с английской и американской прислала на русскую землю войска, чтобы душить эту молодую советскую власть. И вот пролетарий напрягает последние жилы, чтобы отстоять её, и создает Красную Армию, единственную надежду всех пролетариев, и матрос Черняк расшатывает Красную Армию и тем помогает буржуям и помещикам всех стран душить советскую власть.
– Врешь! – зарычал Черняк бешено, хватая Митю за плечо. – Врешь, комиссар!
– Вру! – сказал Митя, подымаясь на ноги. – Вру! Не может быть, чтобы матрос Черняк, сам пролетарий и сын пролетария, потом и кровью плативший буржую за кусок хлеба, помогал этим буржуям душить нашу власть. Не верю в это, несмотря на всё, что делал матрос Черняк. Не верю, чтобы ты был враг своей советской власти. Не враг ты.
– Не враг, – повторил матрос и тоже поднялся на ноги.
Они поглядели в лицо друг другу, и Митя сказал, быстро сунув руку за пазуху:
– Вот тебе, Ефим, последняя проба – эта бумажка. Она за моей подписью и батальонной печатью. По ней матрос Черняк, боец Красной Армии, направляется в штаб Двинской флотилии со специальным поручением. В штабе разыщешь товарища Ситникова и скажешь ему всё. Не найдешь Ситникова – к комиссару флотилии явишься. Одним словом, уходи отсюда. До Двины тылами верст двести с лишком, добредешь как-нибудь, а может, у Вельска к нашим по пути пристанешь. В деревнях кусок хлеба вестовому дадут. Иди!
Митя отдал Черняку бумажку и быстро повернулся к двери. Часовой с прежним нарочитым усердием храпел на своем чурбане. Митя усмехнулся этому старательному храпу. Черняк вышел следом за Митей. Не глядя друг на друга, они разошлись в разные стороны.
Глава четвертая. УРОК АНГЛИЙСКОГО ЯЗЫКА
Вернувшись в свою землянку, Митя зажег сделанную из консервной банки коптилку и сел за стол. В углу на нарах сладко похрапывал командир батальона Вася Бушуев. Мите спать не хотелось. Мысли его были заняты Черняком. Чтобы дать им другое направление, Митя взял самоучитель английского языка и положил его перед собой на стол, сколоченный из неструганых досок. Стол кренился, вместе с ним кренилась и коптилка. Хилый огонек её дрожал как от озноба. В землянке было в самом деле холодно. Давно прогоревшая буржуйка остыла. Остыли и проржавевшие трубы, подвешенные на обрывках телефонного провода поперек землянки. От двери к столу сочился острый холодок.
Митя поджал под себя ноги и плотней запахнулся в полушубок. Светлые нечесаные волосы беспорядочными прядками упали на широкий, в едва заметных рябинках нос.
– Ride, – бормотал Митя, – ride.
Слово было знакомо. Митя знал, что оно означает – ездить верхом, но фраза касалась луны – не могла же луна гарцевать по небу. Митя полез в истрепанный карманный словарь и обнаружил, что это слово значит не только – ездить верхом, но также и плыть, и стоять на якоре, и даже – мучить.
– Ишь, скупердяи – проворчал Митя. – Одним словом во всех случаях жизни обойтись хотят, – и подчеркнул непонятную фразу, чтобы позже справиться о её смысле у пленного капитана Вильсона.
Пленные англичане случались на позициях довольно часто, и они-то и навели Митю на мысль заняться их родным языком. При допросе одного из них в Особом отделе бригады, где Митя бывал по делам, выяснилось, что за отъездом единственного переводчика никто говорить с пленным не может. Начальник отдела жаловался на нехватку людей, знающих языки. Тут-то Митя и решил заняться английским языком. Через несколько дней он выпросил себе пленного капитана Вильсона, довольно хорошо говорившего по-русски, отыскал в политотдельской библиотеке самоучитель и словарь и принялся за работу.
Первый урок английского языка принял неожиданное направление и для ученика и для учителя.
Посмотрев на добытый Митей самоучитель, капитан Вильсон отложил его в сторону и сказал:
– Мы не будем заниматься по этой плохой книге. Мы будем заниматься согласно другой методе. Я буду разговаривать с вами. Будем вместе немножко писать и немножко работать грамматически. Не так?
– Идёт, – кивнул Митя. – Так и лучше даже.
– Я тоже думаю, что так лучше, – сказал Вильсон. – Мы именно будем разговаривать. Вы будете что-нибудь спрашивать существенное, я буду что-нибудь отвечать. Ну? Или так же я у вас буду что-нибудь спрашивать. Например, я спрошу вас, пожалуйста, – почему у русского офицера такая плохая и сырая землянка? Разве нельзя её отделать досками? У вас, у русских, очень много леса. Не так?
Капитан сел на грубо сколоченный табурет и улыбнулся тонкими недобрыми губами. Он ждал ответа. Митя долго молчал. Ему вдруг не захотелось брать уроки английского языка. Ему захотелось взять за шиворот этого высокого, самоуверенного, румянолицего офицера и вышвырнуть за дверь землянки. Но он сдержался и, отвернувшись, сказал хмуро:
– Вы, кажется, хорошо осведомлены насчет русского леса!…
– Ну, не так хорошо.
– Во всяком случае достаточно хорошо, чтобы пожелать заграбастать его в свои руки.
– Заграбастать! – поднял брови капитан Вильсон. – Интересное слово!
– Очень интересное. Впрочем, есть еще интереснее слова: «ограбить», «расстрелять», «оккупировать», «колонизировать».
Митя побагровел, и кулаки его невольно сжались. Уже совершенно забыв о предполагавшемся уроке английского языка, он с внезапной яростью подступил к капитану:
– Зачем вы пришли на нашу землю? Кто вас звал сюда?
– О, это совсем наивный вопрос, – усмехнулся капитан, чуть бледнея и презрительно сжимая тонкие губы. – Мы пришли за тем, чтобы делать у вас порядок.
– Английский порядок, надо полагать?
– Да, так понимать – будет правильно.
– То есть, значит, такой порядок, при котором правители России были бы вашими приказчиками и при котором вы могли бы свободно выкачивать из неё богатства, как вы делаете это где-нибудь в Африке?
– Вы, как я вижу, хотите говорить откровенно. Я думаю, что это здесь можно. Я думаю, что я тоже буду говорить откровенно. Иногда это интересно. И я скажу вам, если вы уже сказали – Африка, пусть это останется так, как вы сказали. Наша политика действительно имеет свои традиции. Территории меняются, но традиции не меняются. Африка, Европа – англичанин останется всегда англичанином. Это смелая и благородная нация. Вы беспристрастно должны сказать, что это есть известный факт.
– Нация сейчас ни при чём, – отмахнулся сердито Митя. – Плохих наций на свете не бывает. Есть плохие политики. И вот вы и есть плохие и даже совсем никудышные политики. А что касается благородства, то мы-то знаем, как оно выглядит! Напасть на мирную неокрепшую республику, не желающую вам ничего дурного, напасть коалицией в четырнадцать держав! Четырнадцать вооруженных до зубов на одного и почти безоружного, – это вы и имели в виду, наверное, когда говорили о вашем благородстве!
– Этого я, конечно, не имел в виду. Но, впрочем, вы кричите на весь мир: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Почему бы нам не поставить лозунг: «Капиталисты всех стран, соединяйтесь»?
– Соединяйтесь для грабежа? Для расстрелов, для бандитизма? Блок убийц и бандитов. Почему, – нет, вы скажите, почему так: куда бы ни пришли вы, кичащиеся своей культурой, – всюду вы начинаете с варварского уничтожения людей, с расстрелов мирного населения?
– Террор – это военная необходимость.
– Бросьте! Мы знаем, что такое военная необходимость. То, что вы делаете, – вовсе не военная необходимость. Это не жестокость воина. Это жестокость людоеда. Вы расстреливаете не только солдат и не только врагов. Вы убиваете сотнями, тысячами ни в чем не повинных, мирных людей. Это откровенный бандитизм! Никакого другого имени эти методы не имеют. Капитализм уже вышел из той стадии, когда делают пусть и жестокие, но разумные вещи! Сейчас капитализм – это бешеная собака!
– О, вы преувеличиваете! Вы должны кое-что простить, потому что когда люди дерутся, они всегда немножко более горячие, чем это нужно.
– Горячие… При чём здесь горячие, когда это, наоборот, холодная, бездушная система убийств ради барышей, ради золота, за пару фунтов стерлингов или за пару миллионов фунтов, смотря по обстоятельствам.
– Пара фунтов и пара миллионов фунтов – это, между прочим, большая разница для делового человека.
– Никакой разницы. Рубль или миллион заплачено за подлость – это безразлично.
– Вы так говорите потому, что вам никто никогда не предлагал миллиона. Не правда?
– И никогда не предложит. Вы знаете, кому можно предлагать и кому нельзя.
– Я думаю, что предлагать можно всякому. И всякий возьмет. Но один возьмет пару фунтов, а другой меньше миллиона не берет.
– Значит, всё продажно, по-вашему, решительно всё?
– Что делать? Так построен мир!
– Мир строили люди. Люди могут его и перестроить.
– Возможно. И так как мы говорим откровенно, то я скажу откровенно: нам не хочется, чтобы его перестраивали, потому что нам в нём хорошо жить. И мы будем бороться за то, чтобы он остался таким, в котором нам хорошо жить.
– И для этого убивать, убивать, убивать, вечно убивать!
– Если это необходимо, что ж…
– Но послушайте! Зачем вы тогда кричите на всех перекрестках, что боретесь за культуру, защищаете культуру от варваров-большевиков, которые, мол, пришли, чтобы разрушить её! При этом вы насочинили разных несусветных небылиц об угрожающих спокойствию мира комиссарах с бородой до колена, которые рвут на части пленных, национализируют женщин и тому подобное. Просто пакость какая-то!
– О, конечно! Мы иногда говорим и такие вещи, Но, как умный человек, вы должны понять, что это только сказки для маленьких.
– Для маленьких детей?
– Для маленьких людей.
– Так. А для больших, значит, ясно, что дело не в защите культуры, а в защите кармана?
– Более или менее ясно.
– Всё остальное, значит, чистейший обман, вся эта болтовня о культуре, миролюбии, благе наций и прочем? Всё это ничего не значащие пустые слова?
– Я думаю, честно будет сказать, что это так и есть! Мы придерживаемся того принципа, что слова следует всегда говорить такие, каких требуют обстоятельства. А делать надо так, как выгодней. Мы так и поступаем. Вы же, большевики, всегда очень преувеличиваете значение слова. Это прямо ваша болезнь – этот фетишизм слова. А между тем самые прекрасные действия самых прекрасных слов можно прекратить несколькими граммами свинца. Вот видите, как мало значат слова.
– Ваши слова – да! Но есть слова, которые живут тысячелетия.
– Да, если нам выгодно, чтобы эти слова жили, мы это допускаем и даже поощряем. Вы знаете, что Киплинг получал по шиллингу за слово. Это самая высокая цена, которую когда-либо платили за слово, и он действительно говорил очень искусные слова, но, если вам признаться, я так думаю, что это были выброшенные деньги.
– Таково ваше уважение к своему же поэту! Вот так расписались в культурности! Здорово!
– Пожалуйста. Прошу вас! Не бойтесь за Киплинга. Он получает от меня ту дань уважения, какую заслужил. Он воспел меня, капиталиста, англичанина, владыку мира.
– Вы цените его только как певца владык. Да, он певец колониальных владык и этой вашей надутой гордости. Но мы, русские, смотрим на вашего английского поэта шире.
– О, благодарю! Это делает вам честь!
– Пойдите и сообщите об этом всему миру. Напишите об отношении большевиков к культуре в вашей газете.
– О, зачем бы стал я делать такую глупость!
– Но это была бы правда!
– Писать правду о большевиках будет только дурак! Сами скажите мне, зачем мы будем помогать своим могильщикам копать нам могилу. Наоборот, мы постараемся закопать в могилу вас.
– Не выйдет, капитан! Никак не получится! Мы вас не звали. Но если вы пришли, то получите своё полной мерой, будьте покойны. Мы вас отсюда выставим с таким треском, что его услышат во всем мире.
– Это не страшно! Наш военный министр Уинстон Черчилль самый злобный ваш враг, но не самый умный. Экспедиция в Россию подготовлена им не так, чтобы стать последней минутой вашей жизни. Но вам не следует радоваться. Это ещё ничего не значит. Предположим действительно, что нам придется уйти. Пусть так. Но мы уйдем только за тем, чтобы прийти снова – через год или через тридцать лет, но обязательно придём снова в лучшее для нас время и с лучшим, чем сейчас, оружием!
– Через год или через тридцать лет будет то же, что и сейчас. И вам не поможет никакое оружие. Вы говорите, что вы умны. Как же вы не можете понять, что дело не в оружии, что когда речь заходит о коммунизме, то оружие не имеет для решения вопроса в целом никакого значения. Более совершенное оружие увеличит число жертв, но никогда не сможет изменить конечного результата. Нельзя повернуть вспять историю. Мертвые не встают из могилы. Капитализм мертв. Он уже смердит на весь мир.
– Браво! Браво! Вы очень, очень отличный агитатор. Я могу уважать вас. Но я должен сказать вам, что мы ещё живы, что наша смерть – это только так вам кажется. Вам этого очень хочется, и поэтому вам кажется, что это уже так и есть. Во всяком случае реальное дело такое, что, как бы мы ни кончили в будущем, у нас ещё достаточно сил для того, чтобы прежде уничтожить вас.
– Ошибаетесь, сэр, катастрофически ошибаетесь! Вы сильны? Хорошо. Пусть вы ещё сильны. Но посчитайте ваши слабости. У вас их больше, чем сил. И силы идут на убыль, а слабости возрастают и увеличиваются.
– Вы уже подсчитали их? Сделали баланс?
– Вы сами займетесь сведением ваших балансов. Придется заняться, хотите вы этого или нет!
– О, я большой оптимист в этом отношении! Я думаю, что балансы будут не так печальны. И я думаю также, что мы покончим с вами. Покончим, потому что мы хотим жить. Нам надо вас разбить потому, что нам надо жить. Понимаете вы это, русский комиссар?
– Нет, английский капитан, не понимаю. Не понимаю – почему вы хотите жить за счёт нас. Почему не хотите жить за свой собственный счёт, своими собственными трудами? Или речь идёт всё о той же традиционной политике Англии?
– В данном случае речь идет не только о политике Англии, но и о политике Соединенных Штатов Америки, и о политике многих других держав.
– Плохая политика! Для вас смертельная!
– О, ну, я вижу, что уроки хотите давать вы мне, а не я вам? Не так?
Капитан засмеялся. Смеялись, впрочем, одни губы. Длинное лицо оставалось неподвижным. Смех был короток, и, оборвав его, Вильсон заговорил деловым тоном:
– Я думаю, что наш маленький митинг не будет мешать нашей взаимной работе. Я думаю также, что вы не потеряли желание брать уроки английского языка.
Митя помолчал, потом сказал спокойно:
– Желание я, пожалуй, потерял. Но уроки брать тем не менее я буду!
– О, вы деловой человек!
– Как и все большевики. Но сейчас речь не о том. Вы, помнится, хотели начать с вопросов и даже задали один вопрос. Вот и я для начала хотел бы тоже задать один вопрос. У англичан, очевидно, принято, придя в чужой дом, садиться, не дожидаясь приглашения и оставив стоять хозяина?
Митя усмехнулся в лицо капитану и, чуть расставив ноги, остановился против сидящего на табурете капитана. И тут капитан королевской службы Бенжамен Вильсон, которого ни на минуту не покидала надменная самоуверенность, впервые смутился.
– О, пожалуйста!– сказал он, отводя глаза и подымаясь с табурета. – О, пожалуйста! – Я совершил ошибку. Война делает грубые привычки. Она портит. – Он засмеялся, чтобы скрыть свое смущение. – Я думал…
– Вы думали, что вы в Африке. Английская традиционная политика. Можете не пояснять и не извиняться. И можете садиться. Мы будем заниматься.
Митя сел против капитана Вильсона на нары, и урок начался.