355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Бражнин » Друзья встречаются » Текст книги (страница 23)
Друзья встречаются
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Друзья встречаются"


Автор книги: Илья Бражнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

Глава восьмая. НАЧАЛО КОНЦА

Новый, тысяча девятьсот двадцатый год Митя встречал опять на Северном фронте. Его полк, возвратившийся в декабре девятнадцатого года от границ Эстонии, был переброшен на онежский участок. Дни выдались спокойные, с осенней распутицей наступление белых осеклось. Взятие в октябре Плесецкой и ближайших к ней разъездов было последним их успехом. К зиме красные укрепились на занятых позициях. Подходили с других фронтов свежие части, пополнялись старые, в батальоне у Мити было до пятисот человек, и стоял он в двух деревнях недалеко от лесных позиций красных. Белые активности не проявляли; красные, готовясь к генеральному наступлению, не беспокоили их.

Январь двадцатого года был для Мити, как и для всех его окружающих, предвестником будущего мира. Фронт ещё держался и казался устойчивым, наступление ещё только подготовлялось, но мир уже просачивался в войсковое становище и незаметно входил в быт.

Одиннадцатого января поутру пришел к Мите молодой красноармеец Голиков и отрапортовал:

– Так что, товарищ комиссар, есть красная свадьба, давай, пожалуйста, без отказу на свадьбу!

– На свадьбу? – переспросил Митя. – Ну что ж, можно и на свадьбу. Кто это там, в деревне, женится?

Голиков смутился:

– Я лично женюсь, товарищ комиссар!

– Лично! – рассмеялся Митя. – Скажи пожалуйста!…

Он потер переносицу и сказал сердито:

– Выбрал, чертушка, время жениться!

– Время настоящее, – откашлявшись, сказал Голиков. – У нас завсегда в это время свадьбы играют.

– Играют… – насупился Митя. – А потом, как сыграешь, нас и перебросят куда-нибудь, а то и в наступление пойдем. Куда тогда с женой-то? В сумку походную, что ли, положишь?

– Зачем в сумку, – обиделся Голиков. – Дома посидит солдаткой, – не первая. А белых к ногтю прижмем, тогда и домой можно. В чём дело?

– Так! – сказал Митя и вдруг рассмеялся. – А невеста хорошая?

– Ничего, подходящая!

– Ну, раз подходящая, тогда валяй! Твое дело хозяйское, тебе видней. Приду.

В этом же месяце сыграли ещё две свадьбы. С одним из женихов Митя ездил в исполком расписываться в качестве свидетеля. Мирный быт как-то незаметно врастал в войну, становился как бы вестником нового положения республики. Митя частенько сталкивался с красноармейцами, везущими на мельницу крестьянское зерно, а то замечал на пороге подновляемого овина зеленую гимнастерку и блеск топора, обтесывающего новые ворота. Прислушиваясь к мирному звону топора, он в то же время видел, как на фронт – раскатанной дорогой вдоль главного порядка изб – идут воинские обозы и пушки…

Батальон женил своих бойцов, ставил спектакли, но в то же время проводил воинские ученья. Приходили частые сообщения о перебежчиках из белых полков, число их с каждым днем росло, с каждым днем всё настойчивее говорили о предстоящем наступлении, и наконец в ночь с третьего на четвертое февраля оно началось.

Первым ударил на белых 480-й финский полк, стоявший на Двине. В полночь он выступил от приречной деревни Почтовской, имея задание взять позиции белых у реки Шипилихи, затем сильно укрепленное село Николы, лежащее на пути к Архангельску. Окопы Шипилихи были взяты четвертого февраля. Девятого февраля красные с криком «Даешь Архангельск!» ворвались в село. Это яростное «Даёшь Архангельск!» раскатилось по всему фронту. На железной дороге красные ударили в сторону станции Плесецкой, отобранной белыми в осеннем наступлении девятнадцатого года.

Одновременно с этим лобовым ударом по железной дороге 154-й полк ударил по Плесецкой с фланга, со стороны Петроградского тракта. На тракте, прикрывая подступы к Плесецкой, стоял лучший полк белых – 3-й Северный. Однако и он принужден был отступить. Подпольная коммунистическая ячейка подняла в полку восстание. Батальоны 154-го и 155-го советских полков заняли открытый полком участок фронта, кинулись на позиции белых у деревни Дениславье и, отбив их, отрезали этим онежский участок фронта белых от железнодорожного. Вслед за этим дениславская и железнодорожная группы красных соединились и вместе ударили на Плесецкую.

В тот же день батальон Мити получил приказание идти с запада к Плесецкой и к ночи выступил в поход. Полдеревни высыпало провожать первую роту батальона, с которой уходил Митя. Вторая рота выступала из соседней деревни с песнями.

Стояла ясная морозная ночь. Ущербленный слева месяц висел над черными соснами, вскинутыми вдалеке на невысокий пригорок.

– На Архангельск, значит, братки? – спросил у околицы высокий старик.

– На Архангельск! – ответил Митя громко и отчетливо, так, что вся рота услышала его.

– Ну, давай бог! – сказал старик строго и, что-то невнятно пошептав, украдкой перекрестил проходящую мимо него колонну.

Она вышла в поле и скоро поднялась на поросший сосняком бугор, тот самый, что чернел издали, когда выходили из деревни. Месяц ушел вперед, а сосны, казавшиеся от околицы черными, нежно отливали матовым серебром.

Вскоре до колонны донесся отдаленный орудийный гул. Батальон подходил к артиллерийским позициям. Где-то вверху, не то на сосне, не то на какой-то вышке, кричали:

– Эй, легкая, слышишь, легкая!… Первое орудие, огонь!

Раскатились редкие, вязкие удары.

– Тяжелая садит! – весело сказал Голиков, час назад грустно расставшийся с молодой женой. – Давай, давай, тяжелая!

Спустя десять минут он уже забыл о «тяжелой» и, жадно прислушиваясь к частым пятикратным ударам на недалекой лесной опушке, толкал в бок соседа:

– Маклинка!… Слыхал, маклинка? Значит, тут и позиция. Они на дальнюю дистанцию не могут.

И действительно, вскоре можно было расслышать короткие очереди автоматов и чокающие частые удары минометов. В деревне, лежащей близ позиции, было шумно и людно, Подходили новые части, скакали ординарцы, тарахтели зарядные ящики; пробегавший мимо батальона телеграфист крикнул: «Матвеевку взяли» – и скрылся в штабной избе. Все были возбуждены, отовсюду шли известия об успехе наступления, о взятых позициях, о сдавшихся белых полках.

Фронт трещал по всем швам, разрываемый острым клином, врезающимся по железной дороге.

Догоняя быстро уходящую к Архангельску вершину клина, батальон Мити сделал трехдневный переход по левому берегу реки Онеги, ведя непрерывные бои и гоня неприятеля перед собой. Отходя, белые свирепо огрызались. Наряду с восставшими и переходящими к красным полкам были и такие, что дрались с отчаянным упорством. Особенно жестоко дралась отборная волчья сотня, пополненная кулацкой частью третьего полка, отколовшейся от рот, перешедших на сторону красных. В этом последнем натиске, опрокинувшем фронт, Шестая армия потеряла две с половиной тысячи бойцов.

После трехдневных боев Митя вступил в занятое красными Дениславье, а ещё через день со своим батальоном вышел на железную дорогу к станции Плесецкой. Уходя, белые подожгли её, взорвали водокачку. Ночь бойцы провели на морозе, бродя среди пожарища и спасая от огня все что можно, а на рассвете двинулись по железной дороге к Архангельску.

Глава девятая. ИЗГНАНИЕ

Первого января тысяча девятьсот двадцатого года генерал Миллер обратился к войскам с новогодним приказом. «С гордостью вы можете оглянуться на пройденный путь, – писал главнокомандующий своим солдатам и тут же патетически восклицал: – Тысяча девятьсот двадцатый год должен увидеть изгнание большевистских вожаков из России».

Тон приказа был чрезвычайно приподнятый, тем не менее он мало обнадеживал.

Расчеты на успехи белогвардейских армий на юге, западе и востоке России, от которых зависела судьба архангельской белогвардейщины, катастрофически провалились.

Именно в эти январские дни Колчак уже сложил свои полномочия «верховного правителя» России и тайком пробирался к Тихому океану; Деникин был разгромлен и отброшен от Орла на семьсот верст, к самому Азовскому морю; Юденич загнан за границы республики, и армия его расформирована.

По совести говоря, особой гордости от огляда «пройденного пути» белые испытывать не могли, а обещанное изгнание большевиков не могло состояться. Генералу Миллеру пора было самому собираться в изгнание, к чему он потихоньку и готовился, ибо предоставленное своим силам белогвардейское движение на Севере не имело никаких перспектив.

Осенью девятнадцатого года его спасли Деникин и Юденич, оттянувшие на свои фронты части красных. Теперь происходил процесс обратный. Полки возвращались. К ним присоединялись новые части, освобожденные с других фронтов. Миллеровщина заколебалась под двойным ударом красных полков на фронте и своих собственных в тылу. Последнее обстоятельство было особенно обезнадеживающим, оно выбивало из-под Миллера последнюю его опору – войска.

Постоянные волнения и забастовки рабочих, требующих то отмены смертной казни и военно-полевых судов, то ухода интервентов, то восстановления сношений с Советской Россией, почитались явлением естественным, но повернутый от фронта в тыл армейский штык был симптомом грозной и непосредственной опасности. И началось это не в двадцатом году, а почти с первых дней владычества белых на Севере.

Уже в июле восемнадцатого года, когда интервенты, не успев захватить Архангельска, владели только Мурманом, вспыхнуло восстание моряков на броненосце «Чесма», требовавших восстановления сношений с Советской Россией.

В декабре того же года гром ударил в самом Архангельске. Запасной Архангелогородский полк отказался идти на фронт, восстал, и понадобились английские пулеметы и расстрел тринадцати солдат, чтобы принудить полк к повиновению.

Весной девятнадцатого года один за другим подняли мятеж так называемый Славяно-британский легион под Холмогорами и части, стоящие на Пинеге. В ночь на восьмое июля восстал Дайеровский батальон, почитавшийся самой надежной белогвардейской частью и имевший английских офицеров. Часть батальона, перебив офицеров, ушла к красным, часть рассеялась, часть была уничтожена карательным отрядом.

Не прошло и недели после этого, как на железнодорожном участке, сдав красным несколько блокгаузов, восстал и сделал попытку открыть фронт Шестой северный полк, из которого шестьдесят человек ушло к красным.

Почти одновременно разыгрались волнения в Седьмом северном полку, а ещё через неделю стоявший на Онежском направлении Пятый северный полк разоружил офицеров, захватил штаб полка (вместе с полковником), занял и передал противнику Онегу и после горячих схваток с усмирительной экспедицией полковника Данилова ушел к красным.

Осенью этого же года один за другим восстали Первый Мурманский полк, запасной Архангелогородский батальон и другие части.

Наконец в феврале двадцатого года прокатилась волна восстаний, начатая Третьим северным полком – красой и гордостью белого воинства, только недавно усмирявшим восстание в Четвертом северном полку.

Вслед за Третьим полком поднялся Седьмой полк, а через три дня – и Шестой полк. Восстание захватило артиллерийские части и. бронепоезда, перекинулось на другие участки – на Двину, на Пинегу и даже на Печору. Фронт разваливался. Красные части со всех сторон неудержимо надвигались на Архангельск.

Попытки эсеров, мелкой буржуазии и земского собрания, возобновленной ими игрой в демократию спасти военную диктатуру Миллера ни к чему привести не могли. Корень подгнил, и вершина обрушилась с молниеносной быстротой. Четырнадцатого февраля земцы ещё хлопотали о новом эсеровском правительстве, шестнадцатого февраля генерал Миллер публично заявил, что «военное положение ничего угрожающего не представляет», а восемнадцатого переселился на ледокол «Минин», собираясь в дальний и невеселый путь. Несколько месяцев назад, во время эвакуации американцев, а потом и англичан, он мог ещё думать о стратегическом отходе и строить планы о переброске Северной армии (или хотя бы части её) на другие фронты – к Деникину, например. Сейчас ни о каком отходе, ни о чём другом, кроме бегства, думать он уже не мог. Ни одного солдата у него не было. Горсточка офицеров, архангельских купцов и промышленников – вот всё, что вместе с ним бежало из Архангельска.

Это был конец, бесславный, горький…

…Год назад на архангельских улицах появился прибывший из-за границы румяный бравый генерал. Его встречали как спасителя, ему устраивали парады и приемы. Он носил пышные золоченые эполеты и аккуратно подстриженную бородку. Он командовал армией, сносился с иностранными послами. Счастье улыбалось ему. Он протягивал правую руку Юденичу и левую Колчаку. Красные задыхались в этом могучем охвате. Генерал Гайда, идущий с колчаковского правого фланга на соединение с Миллером, телеграфировал: «Предполагаю взять Вятку пятнадцатого, прошу приготовить к этому времени двести тысяч комплектов обмундирования и двести тысяч винтовок». Железное кольцо смыкалось вокруг большевиков. Всё было так хорошо, и вот всё рушилось. И ничего уже нет – никакого кольца нет, власти нет, солдат нет – всего, всего лишили его большевики. Где-то совсем близко ударила пушка. Генерал перестал метаться по каюте. Он прислушался. Должно быть, погоня… Кто-то промчался, гремя шпорами по трапу. Кто-то постучал нервно и торопливо в дверь каюты. Кто-то крикнул срывающимся голосом: «Ваше превосходительство!» Потом: «Господин генерал!» Спустя две секунды: «Евгений Карлович!»

Он не откликнулся… Не все ли ему равно, что там случилось? Пусть отстреливаются, пусть делают, что им угодно… Он махнул рукой и заплакал, уткнувшись мокрыми, обвислыми усами в рукава шинели. Вся жизнь была позади. Впереди – унылое изгнание. Дряхлый, никому не нужный старик одиноко плакал в душной каюте ледокола, который убегал к берегам Норвегии.

Глава десятая. УТРО НОВОГО ДНЯ

Красков сидел на диване, положив ногу на ногу. Беглая усмешка играла на его тонких губах. Чуть прищуренные глаза с ленивым любопытством следили за расхаживающим по комнате Боровским. Боровский был небрит, без френча. Нижняя рубашка, небрежно запущенная в галифе, была не первой свежести. Он казался постаревшим и опустившимся. Комната, подобно хозяину, выглядела неприбранной и взъерошенной – всюду валялись объедки и бумажный сор. На полу у буфета стоял раскрытый саквояж. Возле него на низкой скамеечке сидела Оленька с неподвижным, застывшим лицом. Она зябко куталась в клетчатый шерстяной платок.

Боровский только вчера приехал с фронта. Друзья, на попечение которых оставлена была квартира, видимо, и раньше не слишком о ней заботились, а в последние дни им и вовсе было не до того.

– Скоты, – ворчал Боровский, пряча руки в карманы галифе, – не могли хоть печку истопить!

– Друг мой, – откликнулся Красков, протягивая руку к стоящей на столе бутылке коньку, – не стоит огорчаться столь презренной житейской мелочью. В конце концов, что такое печка, топленная или нетопленная, в сравнении с вечностью; тем паче что в комнате этой тебе назначено судьбой пребывать всего-навсего несколько часов.

– Всё равно! – упрямо замотал головой Боровский. – Всё равно скоты, принципиально!

– Принципиально, дорогой мой, все мы скоты…

– Сволочи, – проворчал со злобой Боровский, не слушая Краскова, – и трусы! Разбежались, как только запахло паленым.

– Не осуждай их, поручик, запах в самом деле не из приятных, и, насколько я понимаю, ты собираешься последовать их благому примеру.

– Собираюсь, собираюсь! – огрызнулся Боровский. – Что я ещё могу сделать, умник? Главнокомандующий смотался на ледокол, фронт разваливается. Дорогие товарищи разложили его до того, что мне пришлось убегать от своих же собственных солдат, ты это понимаешь – не от большевиков, а от собственных солдат!

– Следовательно, от тех же большевиков, которые, как ты говоришь, разложили солдат. Ну что ж, Ахиллес тоже убегал от Гектора, и это считалось доблестью. Ты проявил эту доблесть в размерах, диктуемых благоразумием, наравне со всем доблестным офицерством. Выпьем за благоразумие, показывающее пятки, и успокоимся. За благоразумие – и за неуспех! Что? Почему за неуспех? Это, друг мой, симпатическая магия. Целых полтора годы мы пили за успех, и, так сказать, без всякого успеха. Попробуем наоборот. Может быть, лучше получится!

– Поздно! – бросил Боровский угрюмо. – Поздно! Всё идёт к черту!

– Уже пошло, дружище, как и следовало, впрочем, ожидать. Не обольщайся, пожалуйста, и ты избегнешь разочарований. Не правда ли, Оленька?

– Правда! – сказала Оленька, печально улыбнувшись. – Не обольщайся и избегнешь разочарований. Правда! Вы настоящий философ!

– Чепуха! – буркнул Боровский, останавливаясь перед столом и наливая себе коньяку. – Чепуха! Таких философов надо вешать на первой осине!

– Не огорчайся! – засмеялся Красков. – Может быть, ещё повесят, да, кстати, и тебя прихватят. Мы ведь ещё не в Англии, а у себя дома.

– Дома… – повторил Боровский, выпивая одну за другой две рюмки и с угрюмой тоской оглядывая окружающее. – Я тоже думал, что я дома. Но оказалось, что я жил в чужом доме и даже по фальшивому паспорту.

– Этот дом был всегда чужим, – сказал Красков, закуривая и откидываясь на спинку дивана.

– Не дом, – хрипло выговорил Боровский, смахивая на пол стакан. – Я не о доме, Россия… Вся Россия чужая. А я – сволочь, я – отребье, которое выкидывают за порог, как нашкодившего щенка. Ты понимаешь? – Боровский с силой ударил себя в грудь и опустил подергивающееся лицо.

– Понимаю, – кивнул Красков с невозмутимым спокойствием. – И я дам тебе прекрасный совет, как вести себя в этих случаях. – Красков стряхнул длинным ногтем пепел с сигареты и продолжал: – Так вот. Во-первых, не бей посуды, – это глупо. Во-вторых, не бей себя в грудь, – это пошло. В-третьих, поторопись со сборами, – этого требует вышеупомянутая доблесть благоразумия. А в-четвертых… в-четвертых, я всегда подозревал, что история будет делаться без твоего благосклонного участия, и это к лучшему – во всяком случае для истории, да и для тебя тоже. Не правда ли, Оленька?

– Правда! – сказала Оленька грустно. – Правда! Ну, я пойду.

Она поднялась со скамеечки и рассеянным движением оправила помятое платье.

– Постой, – обернулся Боровский. – Что я хотел сказать… – Он потер лоб красивой большой рукой. – Да! Не бери с собой много барахла. И скорей возвращайся. Надо грузиться на ледокол.

Оленька покачала головой и сказала тихо:

– Я никуда грузиться не буду. И вообще никуда уезжать не собираюсь.

Боровский удивленно поднял брови и, досадливо закусив губу, решительно шагнул к Оленьке, желая, видимо, взять её за руку и что-то сказать. Но Оленька подняла руку, словно отстраняясь от него и от того, что он хотел сказать.

– Чужой… – выговорила она, и это слово перехватило ей дыхание. – Чужой… Ты сам сказал… Вы все чужие… И все вы вокруг исковеркали… исковеркали всех… И я…

Глаза Оленьки были широко открыты. Она стояла посреди комнаты, глядя мимо Боровского, и бледные губы её кривились и вздрагивали при каждом слове, будто она сплевывала что-то липкое и горькое. Она судорожно повела узкими плечами, и клетчатый платок, скользнув вдоль её тела, лег у ног крутыми складками. Вместе с платком она, казалось, стряхнула с себя то, что связывало и душило её. Она выпрямилась и вышла из комнаты. Боровский поглядел ей вслед и, схватившись за голову, грубо, площадно выругался. Но Оленька уже не слыхала его. Она торопливо накинула в темной прихожей шубку и выбежала на улицу.

Падал крупный, частый снег. Она бежала по заснеженным улицам, не замечая ни особой их оживленности (несмотря на поздний час), ни огней в домах, ни хлопанья калиток, ни людей, спешащих к берегу, где стояли под парами готовые к отплытию пароходы. Она прибежала к Варе. Варя девятый день была больна испанкой, завезенной иноземцами в Архангельск. Но дело шло на поправку. Варя сидела на кровати, спустив на пол завернутые, в одеяло ноги.

Оленька порывисто обняла её, села на стул, вскочила и пересела на кровать.

– Что с тобой? – спросила Варя, внимательно оглядывая Оленьку. – Ты сумасшедшая!

Оленька уставилась застывшим взором в пространство. Потом вдруг рассмеялась и тряхнула головой:

– Я не сумасшедшая, я счастливая, Варька! Всё кончилось! И всё будет хорошо! Вот увидишь!

– Ничего не понимаю, – сказала Варя. – Что кончилось? В чём дело? Расскажи толком!

– Толком не могу. Я бестолковая! – Оленька прижала руки к груди и сказала умоляюще: – Завтра, Варенька, завтра! Ладно? Сегодня не надо. Пожалуйста!

Оленька припала к плечу подруги, поцеловала её и, кинув на ходу: «Завтра, завтра», умчалась домой.

Варя просидела ещё несколько минут насупясь и тихонько покачивая ногами, потом легла в кровать.

Пришел Илюша. Он приходил каждый вечер и просиживал возле неё до глубокой ночи, рискуя на обратном пути напороться на патруль и, не имея пропуска на хождение по городу в ночное время, быть арестованным. Варя гнала его домой, но он не уходил, ухаживал за больной, хотя и делал это очень неловко, неумело.

– Уходите! – гнала Варя. Пожалуйста, уходите! Ну, сейчас градусник разобьете! Так и есть!

Он в самом деле ронял градусник на одеяло, торопливо подхватывал его, осматривал и восклицал обрадованно:

– Цел! Честное слово, цел. Варенька, смотрите!

Они рассматривали градусник. Он приближал свою щеку к её щеке. Она отталкивала его голову смуглой рукой:

– Оставьте меня! Отойдите! Я грязная, заразная, противная. Я сама себя ненавижу, когда больна, вообще – ненавижу болезнь!

– Зачем же вы пошли работать в больницу?

– Ах, оставьте, пожалуйста, – отмахивалась Варя. – Вы ничего не понимаете!

Она сердито поводила густыми бровями. Щеки её пылали. Комната была жарко натоплена. Александр Прокофьевич в своей врачебной практике придерживался того мнения, что чистый воздух необходим больному прежде всего, и даже при воспалении легких рекомендовал открывать в комнате больного форточку. В лечении дочери он, однако, терял свою обычную уверенность и смелость. Правда, заходя в комнату, он говорил профессиональной скороговоркой: «Форточку, форточку. Закутайся как следует и вели открыть форточку». Но форточку, несмотря на столь категорическое приказание, не открывали, зато печь натапливали так, что об неё обжечься можно было.

Обычно, возвращаясь из больницы, Александр Прокофьевич тотчас заходил к Варе. Перед сном он также заглядывал к дочери, независимо от того, сидел ли весь вечер дома или только к ночи возвращался от больных.

Варя знала это и ждала его. Но нынче Александр Прокофьевич что-то долго не возвращался. Пробило полночь, половину первого, Варя прислушалась – не хлопнет ли входная дверь. Илюша тоже прислушивался. Он знал все обычаи этого дома, и то, что он знает их, было ему приятно. К Александру Прокофьевичу, вылечившему его от сыпняка и звавшему его «молодой человек», он питал уважение, смешанное с детской робостью. Он смущался в его присутствии, но старик ему нравился. На лице Александра Прокофьевича топорщились такие же, как у Вари, густые брови, но более разросшиеся, лохматые и седые, и скользило часто то же выражение упрямства, ожесточенного желания постоять на своём, которое так знакомо было Илюше в Варе.

Илюша всегда ждал прихода Александра Прокофьевича с тайным удовольствием, был при нем неловок, но, когда, побранившись с дочерью и перетрогав все вещи, Александр Прокофьевич уходил, комната казалась опустевшей. Проходило минут десять, прежде чем Илюша свыкался с его отсутствием.

Ни Илюша, ни Варя не расслышали, как хлопнула внизу входная дверь, как торопливо поднимался Александр Прокофьевич по деревянной скрипучей лестнице. Они услышали его шаги только тогда, когда он был уже у самой двери. Они едва успели отшатнуться друг от друга, дверь широко распахнулась, и на пороге встала высокая, чуть сутулая фигура. Впрочем, сегодня Александр Прокофьевич был иной, чем всегда, – помолодевший, сияющий. Он даже не постучался, как обычно, прежде чем войти, не успел даже скинуть с шеи зеленого вязаного шарфа, который он, раздеваясь в прихожей, всегда аккуратно складывал вчетверо и засовывал в карман пальто.

– Поздравляю, молодые люди, поздравляю!… – закричал он ещё с порога и тотчас принялся сообщать принесенные им сенсационные новости. Белые оставили город, создан какой-то комитет, в городе с часу на час ждут красных.

Илюша и Варя набросились на Александра Прокофьевича с расспросами, требуя подробностей, но он и сам знал не слишком много. Он больше восклицал, чем рассказывал. Пометавшись в радостном возбуждении по комнате, он сбегал в столовую и принес бутылку портвейна. Илюша и Варя выпили по рюмке. Александр Прокофьевич – четыре, уверяя, что портвейн прекрасно действует на пищеварительную систему и способствует поднятию жизненного тонуса. В половине третьего он ушел к себе, оставив на столе портвейн и свой зеленый шарф.

Илюша просидел до утра, держа Варю за руку. За окном шла густая метелица. Но для них не существовало ни ночной тьмы, ни метелицы. Наоборот, мир разом посветлел и горизонт расширился беспредельно. Они говорили перебивая друг друга. Варя устраивала побег двух тюремных больных из Больничного городка. Илюша должен был на первое время укрыть их у себя. Теперь в этом не было нужды.

– Теперь они и так свободны. Теперь все они свободны. Понимаете, как это хорошо, – говорила Варя возбужденно и громко. – Вы понимаете?

– Конечно! – откликался Илюша. – Конечно! И не только они – мы все свободны. Ведь тюрьма была не только на Финляндской. Весь город был тюрьмой. Мы все были в тюрьме. Верно? Все! И вот этого нет!

И теперь уже Илюша спрашивал горячо и громко:

– Понимаете, как это хорошо?

И Варя отвечала:

– Конечно! Конечно же!

И снова они говорили перебивая друг друга, вспоминая недавние дни, строя планы будущего… Сразу же, как только откроется дорога, они поедут в Петроград. Она вернется в Академию, он поступит в университет…

– Да, да, – задыхаясь, говорил Илюша. – Учиться! Но теперь уже не только учиться. Вот именно. Это полтора года назад я рвался отсюда, чтобы учиться, и больше ни о чем другом не думал, ничего другого знать не хотел, да и не знал. Но эти полтора года меня научили думать иначе. Я говорил вам – мы были в тюрьме, в застенке. Ну, так вот, я не хочу больше этого, не хочу, чтобы где бы то ни было ещё были застенки, всё то, что было здесь. И для этого я должен очень многое делать, я, лично я.

Илюша встал и в волнении заходил по комнате из угла в угол. Щеки его пылали, глаза блестели. Варя никогда не видела его таким возбужденным, и никогда не казался он ей таким красивым.

– Ну, иди сюда! – сказала она, улыбаясь.

Она впервые назвала Илюшу на «ты», но он не заметил этого. Он продолжал шагать из угла в угол. Потом остановился, присел возле её кровати на стул и опять заговорил.

Когда Илюша вышел на улицу, был восьмой час утра. Снегопад кончился. На крышах лежали высокие белые пуховики. Тротуар сравнялся с мостовой. Между домами, от окна к окну, во всю ширину улицы лежала ослепительно белая дорога. Он шёл смеясь и проваливаясь в снег, обратив лицо к алеющему востоку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю