Текст книги "Ловкость рук"
Автор книги: Хуан Гойтисоло
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Не обращая на протесты Урибе ни малейшего внимания, Паэс поволок его в туалет. Тот безвольно позволял себя тащить и только глухо бормотал:
– Небо – свидетель моей невинности.
Привалив Урибе к стене, Паэс запер дверь на крючок. Обеими руками он схватил Урибе за лацканы пиджака и изо всей мочи принялся трясти его.
– Игра… – наконец выдавил из себя Урибе, – Я совсем забыл о ней… я…
Луис ударил Урибе наотмашь по лицу. Удар был настолько силен, что щека у Танжерца сразу вспухла. Пятерня Луиса отпечаталась на ней. На Урибе словно гора свалилась, ноги его не держали, и, осев как мешок, он приник онемевшими губами к раковине. Униженный и повергнутый, он трясся перед Паэсом, хныча и пуская слюни.
– Пентюх, дурак! Так ты держишь свое слово? Баба! Хуже бабы!
Снова схватив Урибе за лацканы пиджака, Паэс рванул ело к себе и стал неистово трясти. Хищный, алчный рот его был крепко сжат. Глаза холодно блестели.
– Добром или силой, но ты у меня сделаешь то, что я велел! Слышишь? Я умею заставить плясать под мою дудку типов, вроде тебя. Или, может, ты хочешь, чтобы я еще раз тебя взгрел?
И Луис снова угрожающе поднял руку. В глазах Танжерца стоял панический ужас. Он не мог вымолвить ни слова, Паэс презрительно скривил губы и плюнул на пол.
– Нет. Не буду. Не стоит, Я б только доставил тебе незаслуженное удовольствие. Таким тварям, как ты, нравятся подобные штучки.
Он неожиданно выпустил Урибе, и тот рухнул на пол. Луис услышал глухие стоны, прерываемые икотой, Урибе рвало.
С невозмутимым видом Паэс отошел в дальний угол туалета, попыхивая только что зажженной сигаретой,
* * *
Все уселись вокруг стола, пока Анна убирала с него бутылки и стаканы. Гости разошлись давно. Освещенная тусклым светом лампочки компания удивительно походила па шайку гангстеров из американского боевика.
Вокруг валялись свидетельства «чумного дня»: рюмки, цветные маски, раздавленные окурки. Кто-то сдернул с лампы зеленоватый абажур и тряпичные гроздья винограда. Остались только бумажные гирлянды и фантастическая декорация Танжерца. Ночной дождик сочился сквозь размоченную штукатурку и крупными каплями непрестанно стучал по железной плевательнице. Урибе тасовал карты. Маленькими пачками он перекладывал колоду из руки в руку и снова тасовал; карты скользили в его пальцах. Освещенное сверху лицо Урибе приняло болезненный, землистый оттенок. Он поднял воротник пальтишка, уйдя в него по самые уши, и все равно дрожал от озноба.
– Ты плохо себя чувствуешь? – спросила Анна.
– Это с похмелья.
Сидевшая вокруг компания устало смотрела на него. Всем хотелось спать. Вечеринка ничем не отличалась от других. Никто еще не сознавал, что решалось какое-то серьезное дело. Все бездумно и тоскливо пили.
– Ну, когда начнем? – спросила Анна.
– Когда хочешь.
Игра началась вкруговую, слева направо, в сорок восемь карт, без козыря. Урибе роздал сначала каждому по три карты, потом еще по две.
Кортесар не поднимал первые карты, пока не получил двух последних. Только тогда он осмелился взглянуть. Карта, как ни странно, пришла отвратительная. И только тогда Кортесар вдруг, первый из всех, вспомнил о западне. Нервно зевнув, он бросил взгляд на Мендосу.
Агустин, вытащив из кармана трубку, спокойно оглядывал приятелей. «В манере играть, – думал он, – легко разгадать характер человека. Покер – это кардиограмма души». Рауль посмотрел на свои карты совершенно равнодушно, лицо его осталось непроницаемым. Он сумеет использовать даже две десятки, и, уж если откроет карты, игра наверняка будет его. Раулю всегда невероятно везло, и, прежде чем согласиться па игру, он заставлял себя упрашивать. Давид, наоборот, не умел комбинировать и не объявлял ставки, если не выигрывал наверняка. У Паэса было хорошее чутье, он всегда знал, когда партнер блефует, Кортесар же полностью предоставлял себя судьбе: иногда выигрывал, иногда проигрывал. С Анной Мендоса еще никогда не играл.
Прикинув свою игру, Мендоса стал наблюдать за Давидом. Лицо его было неподвижно, точно накрахмалено, и Мендоса догадался, что Давиду не повезло. Художник пожал плечами. Игра зависела от случая: проигрывал тот, у кого самая плохая карта. Но Давид уже потерял самообладание, Урибе кончил сдавать, и все принялись изучать свои карты. Один Рауль притворялся рассеянным. С видом постороннего наблюдателя он откинулся назад, уперев колени в край стола.
Мендоса попросил Урибе дать ему еще три карты; ненужные положил под колоду. Кортесар взял две карты. Когда очередь дошла до Риверы, он сказал:
– Остаюсь при своих, спасибо.
Его голос звучал как-то приниженно, словно Рауль извинялся, И тут же он заметил, как Паэс, взяв свои карты, недовольно поморщился и в упор посмотрел на него. Бутылки, составленные Анной на деревянную подставку в углу комнаты, отбрасывали на стену бесформенные гигантские тени.
Паэс взглянул на Танжерца, еще не решаясь переглядываться с остальными приятелями, и постарался поймать его взгляд. Полчаса назад, в туалете, он зверски избил Урибе. А потом смочил ему виски одеколоном, отер слезы носовым платком и легонько похлопал по спине. Вспомнив это, Луис чуть не расхохотался.
Давид тоже прикупил три карты. Он держал в руке рюмку с мансанильей, которую время от времени машинально подносил ко рту. Давид старался вести себя непринужденно, но ему это плохо удавалось.
Взяв прикупленные карты, Давид, не смотря, положил их на стол. Теперь он держался вызывающе. Ему заранее был известен исход партии, и он послушно отдавал себя на милость судьбы. То, что именно ему решили поручить это темное дело, казалось ему логическим завершением целого ряда фактов, за которые он был в ответе. У Давида неприятно шумело в ушах, и он залпом выпил рюмку мансанильи, надеясь, что хоть так избавится от противного шума.
Карты попались ему разномастные и непарные. Давид еще не взглянул на них, когда все уже объявили свою игру, У него же были только две девятки, «Так и должно было случиться», – подумал он.
И с горькой усмешкой стал ждать, когда все сочтут необходимым высказать ему свое сочувствие,
IV
Крылья архангелов, трепетные, словно струны арфы, дни, легкие, как перышки, как снежинки. Много пет прошло с тех пор, как Давид впервые взял в руки револьвер, но и сейчас он точно чувствовал холодное прикосновение металла; рукоятка будто звала крепко сжать ее, а палец так и тянулся к спусковому крючку. Это был священный талисман, предмет-табу, и надо было завернуть его в кружева, остановить ток драгоценной жидкости-крови. Когда Агустин передавал ему револьвер, он в нескольких словах объяснил, как стрелять; «Достаточно взять вот так, прицелиться через мушку, а здесь предохранитель». Самые простые, примитивные объяснения, понятные всякому школьнику. Ну, а остальное? Боже мой! А остальное?
«Это все равно что черпать пригоршнями воду и ловить бреднем море. Все течет, все ускользает, мы все время меняемся»,Из зеркала смотрело бледное лицо, без единой кровинки, с вытянутыми в ниточку губами, похожими на старый зарубцевавшийся шрам. В руках чернел вороненый револьвер; указательный палец судорожно давил крючок, пуля вошла бы легко. Он, Давид – убийца! Давид ребенок. Давид добряк! Давид друг! Давид обреченный! Давид с душою труса! Он погасил свет и снова зажег его, но револьвера уже не было в его руках. Ему надо было свыкнуться с мыслью о смерти, об убийстве; он должен был познакомиться со стариком, узнать, какого цвета были у него глаза, полюбить его перед убийством. «Ибо мы убиваем то, что любим, знайте, знайте все; одни убивают жестоким взглядом, другие добрыми словами; трус убивает поцелуем, храбрец шпагой». О, сколько, верно, вытерпел тот, кто написал эти строки, Давид уже дошел до такого состояния, когда вопросы превращаются в комок слез и безжалостно подступают к горлу.
Залихватская мелодия креольской песенки доносилась с нижнего этажа. Облокотившись о подоконник, Давид, казалось, видел перед собой разнузданных женщин в развевающихся колоколом юбках, которые уносили их в бешеном водовороте красок; тела исчезали в этом вихре, и только мелькали руки, ноги. Давид провел ладонью по лицу. Бред маленького мальчика. А черный револьвер дожидается, когда откроет путь мириадам существ, которые подкарауливают пир смерти, копошась в гнилом месиве. На столе лежала открытая библия: «Иегова, господь, бог сильнейших», Его приговорили, его тоже приговорили. До слуха Давида донесся отчетливый голос диктора. Это не был ни патефон, ни даже автоматическая пианола. Просто у доньи Ракели было включено радио, казалось, легкие каблучки выстукивали по крышке старого рояля. «Господь, господь слабых», – сверлило мозг. На глазах белая паутинная пелена: он плакал. Ветер трепал белье, развешанное на соседней крыше, и гудел в ушах, точно в морской раковине. Давид плотно притворил створки окна. Музыка причиняла ему физическую боль. Ему вдруг нестерпимо захотелось увидеть Танжерца, переодетого магом-волшебником, показывающим свои любимые фокусы: извлечение карт из ушей, теневой театр пальцев. Но Урибе был далеко. А его оставили наедине с этим черным куском металла, который дожидался его руки, решительного нажатия пальца. Давид уселся за письменный стол и наобум открыл тетрадь.
* * *
«Мое детство, которое казалось мне таким простым и бесхитростным, теперь, когда я пытаюсь осознать его, представляется мне вдруг невообразимо сложным. Воспоминания о нем туманны и отрывочны, и чем больше я размышляю о мелких событиях тех лет, тем меньше они кажутся мне достойными забвения.
Я был тихим, бледненьким мальчиком, очень вялым н болезненным, мои недуги сводили с ума моих родителей. Я родился в очень порядочной и зажиточной семье и был ее, последним отпрыском. Словом, все велось к тому, чтобы сделать из меня наследника, уж не знаю чего, то ли воспоминаний, то ли имени и состояния, и то, что у меня были братья и сестры, ни в коей мере не снимало с меня этой ответственности. В те' годы Барселона не была такой многолюдной, как сейчас. Город только что избавился от своих стен и, словно скинув с себя старое тесное платье, весело растекся по долине. Богатство находилось в руках нескольких семей, и то, которым обладал мой дед, считалось одним из самых значительных. Дед сколотил состояние на Антильских островах и, как все «индианцы» своего времени, наслаждался жизнью в прекрасной вилле, выстроенной в арабском стиле, получая немалый доход от своего сахарного завода на Кубе.
Я не застал деда в живых, но по рассказам знаю, что это был человек с железным характером. Я хорошо помню его фотографический портрет, огромный, черный, который всегда выставляли в дни семейных торжеств в столовой. Страшное грубое лицо, взглянув на которое, я потом не мог заснуть ночью. Моя бабка, жена деда, была маленькой толстенькой старушкой, с лицом, покрытым волосатыми бородавками, точно клочками высохшей травы. Ей я обязан своей любовью к книгам и тихому уединению. Когда-то, очень давно, у бабушки умер сын, это случилось во время сна, и с тех нор бабушку не покидал страх, что несчастье может повториться. Поэтому стоило бабушке увидеть, что я заснул, как она тотчас будила меня. «Сон так похож на смерть», – оправдывалась она. Кажется, я да сих пор вижу, как она стоит надо мной, виновато улыбаясь, и лоб у нее покрыт бусинками пота. Мои родители были ничем не примечательные добродушные создания, что называется, тише воды, ниже травы. Образ их сер и смутен в моей памяти, и чем больше я размышляю о них, тем сильнее удивляюсь, как порой бывают далеки друг от друга люди, несмотря на кровное родство. Ведь я ничего общего не имел с ними.
Незадолго до того как я появился на свет, богатство моего деда по материнской линии вдруг улетучилось. Дед был солидным предпринимателем и образованным человеком, но никогда не утруждал себя заботой о воспитании детей. Властный характер не позволял ему приобщать их к делу. Свои дела он привык вести круто, и дети только стесняли бы его. А поскольку дела эти оказались в весьма запутанном состоянии, то и наследство, которое он оставил после смерти, несмотря на свою значительность, тоже было весьма запутанным. Мой дядя и тетка, на которых свалилась эта тяжесть, не в силах были снести ее и по совету родственников разделались с заводом на Кубе.
Детство мое, несмотря на подобного рода осложнения, протекло в атмосфере полного довольства и безделья; я жил в окружении гувернеров и монахов. Состояние наше было еще весьма значительно, так что все мои прихоти и желания всегда исполнялись, Основной заботой отца, приверженца свободного воспитания, было сделать из меня порядочного человека. Отец не повторил ошибок деда. Довольно часто он отвозил меня и еще кого-нибудь из братьев в своем автомобиле на фабрику, чтобы мы с детства привыкали к делу. Там он познакомил меня с удивительным миром полуголых ребятишек и даже заставлял играть с ними; чумазые и недоверчивые фабричные мальчишки окружали меня, точно темные ящерки. С изумлением я заметил, что они всегда были голодны и всегда мечтали о еде, которую мне дома впихивали чуть ли не силой. Это делало их в моих глазах какими-то необыкновенными существами, и я чувствовал себя среди них пришибленным, пугливым и степенным.
Часто я думал, что деньги, которые копят для нас наши родители, только увеличивают нашу слабость. В детстве мне не раз приходилось присутствовать в качестве крестного на крестинах детей рабочих. Отец заставлял меня делать это в воспитательных целях, и я его не упрекаю за это. Вероятно, я на его месте поступал бы точно так же, хотя наше поколение сильно отличается от его поколения. Мы не уверены, как они, в своих правах, в, если придет час защищать эти права, мы, может, и сделаем это из эгоистических побуждений, но никак не из уверенности в нашей правоте.
Как я уже говорил, отец давал мне целые корзины конфет, которые я раздаривал детям бедняков, точно волшебный принц из сказочного королевства. Уже тогда я смутно чувствовал необходимость оправдать свое положение. Я был в числе избранных. В устроенной жизнью лотерее мой билет выиграл. Но даже теперь, когда я раздаю милостыню, я делаю это не из великодушия, а из боязни за себя и желания получить прощение. Я очень рано понял, что мир не заключен в четырех стенах родительского дома, я объяснение этого мира, которое дали мне родители, совсем не удовлетворяло меня.
Мои воспоминания о самом себе смутны и отвратительны. Родители окружили меня неусыпной заботой. Каждый год я мечтал, чтобы скорее окончились занятия, наступило лето и мы уехали, как обычно, на дачу. Это был старый дом, принадлежавший еще моим прадедам. Здесь я чувствовал себя немного свободней, чем в суровом школьном заточении. Большую часть дня я был предоставлен самому себе, а долгими вечерами бродил по комнатам, заваленным всевозможной рухлядью. Там я находил сундуки, набитые книгами, разноцветные абажуры, рваные ширмы и маленькие ниши, украшенные ракушками и цветами. Среди всего этого хлама я чувствовал себя словно гость неведомой сказочной страны.
Педагогической системе родителей я предпочитал систему забавного дона Анхеля, гувернера, который в летние каникулы обучал нас латыни. Дон Анхель был тучный краснолицый мужчина с неуклюжими смешными манерами; на его большом, толстом носу всегда красовались очки в золотой оправе. Одежда его была живописна и крайне неопрятна, он любил крикливо-яркие сорочки. Выходец из обедневшей, пришедшей в упадок семьи, он вынужден был сам зарабатывать себе на жизнь, давая уроки детям зажиточных родителей, Дон Анхель покорил моего отца своими высокопарными разглагольствованиями на латинском языке. Он любил уснащать свою речь пышными цитатами из древнеримских авторов. У меня часто возникали сомнения, понимает ли сам дон Анхель приводимые цитаты; но он всегда произносил их с таким апломбом, что мой отец серьезно уверял: «Он меня убедил».
Большую часть дня учитель проводил, развалившись на софе в зале, с поразительной быстротой решая кроссворды благодаря своей поистине энциклопедической эрудиции. Пока я склонял существительные, он с удовольствием нюхал табак, засовывая его в свое волосатые ноздри. Дон Анхель задался целью сделать из меня я моих братьев примерных и благовоспитанных юношей, а потому и старался пробудить в нас любовь к изящному и прекрасному. Он пичкал меня греческими и латинскими поэтами, «прилично переведенными на испанский язык». По его наущению родители запретили мне читать книжки про пиратов. Дон Анхель считал, что от чтения подобных книг юношеская душа грубеет и портится и поэтому любое средство, способное пресечь эту заразу, хорошо. Сообразуясь с социальным положением моего отца, дон Анхель прилагал все силы для того, чтобы внушить мне долг и обязанности, накладываемые этим положением. «Ты принадлежишь к избранным, – говорил он мне, – и ты должен соответственным образом вести себя. Бисер не мечут перед свиньями». Он мне советовал знаться только с элитой общества и с отвращением говорил о людях, у которых нет даже клочка земли, где их можно было бы похоронить. Ему нравилось называть вещи своими именами, и в его ненависти к бедности чувствовалось страстное желание приобщиться к избранному кругу, а также равнодушие к чужому горю. Он ласково поощрял меня, когда я делал богатые подарки какому-нибудь приятелю моего круга, н приходил в бешенство, если я дарил что-либо мальчику-бедняку. «Они отвратительно грязны и все покрыты коростой. Они недостойны, чтобы кто-то заботился о них».
И хотя большую часть времени я проводил с моими братьями и сестрами, веселая возня детей издольщиков, резвившихся и кричавших в амбаре, привлекала меня куда сильнее. Они были младше меня, однако вели себя совершенно независимо и никто не думал за ними присматривать. Они всегда бегали босиком, в легких рубашонках и коротких штанах, едва доходивших до колен. Я боялся приблизиться к этим сорванцам и, когда мы случайно встречались, не осмеливался даже поздороваться с ними.
Помню, как одним сентябрьским днем спускали пруды. Отец развел в них золотых рыбок, и, когда начали откачивать воду, все увидели, как они метались и носились в разные стороны. Там, где дно оголилось, рыбки в напрасной надежде спастись набились в маленькие лужицы. По тому, как они отчаянно колотили хвостиками, можно было понять, что они предчувствуют свой близкий конец. Я с тоской смотрел на рыбок, не зная, как вызволить их из беды, и вдруг ватага ребятишек с криками подбежала к запруде. Они спросили у меня, что случилось.
Я указал им на задыхающихся рыбок, и ребята, не раздумывая, тут же разулись; сбежав по лесенке, они влезла в густую жижу, начали быстро собирать рыбешек и класть их в ведра с водой, которые я подхватывал наверху, Я был на седьмом небе от счастья. Шнырявшее в ведерках рыбки вызвали у меня неописуемую радость. Опустив руки б воду, я чувствовал, как их верткие тельца скользят у меня между пальцами, и вдруг с удивлением заметил, что громко пою.
Я был совершенно захвачен этой радостью, как вдруг услышал за спиной дикий крик. При виде перекошенного лица и растрепанных волос дона Анхеля меня охватил панический ужас. Ведерко выпало у меня из рук, несколько рыбок, вывалившись на песок, трепетали, пачкая свои золотистые бока. Но дон Анхель не дал мне даже подобрать их. Гневно схватив за руку, он поволок меня к дому.
В тот день и в последующие дни учитель обливал меня ядом презрения за совершенный мной тягчайший проступок. Я-де обесчестил себя и даже осквернил общением с грязными и недостойными существами. С неподдельным ужасом он говорил о детях издольщиков, «этих оборванцах, скользких и противных, как дождевые черви», и клялся навеки искоренить во мне плебейский дух. К несчастью, ему не удалось осуществить эту угрозу: через месяц он умер во время урока латинского языка. Он вдруг замер и окостенел с поднятой к носу рукой, в которой держал понюшку табаку. Когда это случилось, мои родители путешествовали по Европе, и мы, дети, перебрались в дом моей богатой тетки.
Донья Лусия, как все мы звали ее, была набожной и капризной женщиной; жила она уединенно, окруженная лишь лекарствами, канарейками и святыми. Дом ее был расположен в горном квартале вблизи монастыря Педральбес. Большие неуютные комнаты этого дома были заставлены громоздкой, покрытой чехлами мебелью и завешены тяжелыми портьерами. Само собой разумеется, что Габриэль и я предпочитали проводить время на чердаке. Там в беспорядке была нагромождена разная рухлядь: кресла с вспоротыми брюхами валялись рядом с запыленными зеркалами, ночными столиками и сундуками. Мы бродили среди этого хлама, с упоением копались в изодранных диванах и сломанных часах, в спутанных ржавых пружинах старых железных кроватей. Нам нравилось рассматривать чертежи и планы старинной усадьбы и настоящий пергамент – послание папы римского, в котором благословлялись счастливые предки нашего прадедушки. Иногда сама тетушка брала нас за руку и водила показывать все эти сокровища, объясняя происхождение каждой вещи.
Я не подозревал в то время, какие противоречивые чувства гнездились в глубине души моей старой тетушки. Это была какая-то смесь нежности и изощренной жестокости. С одной стороны, тетушка была тихой и вкрадчивой. Она желала видеть нас добренькими и кроткими, «непорочными, как младенцы». Впрочем, столь же нежным было ее отношение к религии. Статуэтки ее любимых святых с толстыми розовыми щеками были облачены и яркие пышные одеяния, – Рай в ее представлении был огромным цветущим садом, сплошь набитым ангелочками; а что касается Иисуса Христа, то он рисовался ей только младенцем в пеленках.
С другой стороны, тетушка была несносной эгоисткой. Страшно жадная и скупая, она была неспособна на альтруистический поступок. Целыми днями она просиживала в кресле-качалке с молитвенником в руках; кресло ее стояло в галерее, выходившей окнами па соседний монастырь. Любимейшим занятием тетушки было разглядывать вышедших на прогулку монахов, которых она называла ласкательными именами и в которых была просто влюблена.
Уборная монахов помещалась в маленьком сооружении на отшибе; к нему вела тропинка, которая прекрасно просматривалась с тетушкиного наблюдательного поста. Любопытная донья Лусия развлекалась тем, что вела подсчет, сколько раз каждый из монахов посетил уборную. Часто с сокрушенным видом она жаловалась на несварение желудка у того или иного монаха. Однажды тетушка поразила меня – обычно целыми днями она сидела в качалке, а на этот раз не могла найти себе места. Она металась из угла в угол, точно птичка в клетке, волосы у нее растрепались, лицо покраснело. Она все время не то икала, не то хихикала и полдня проторчала у окна. Оказывается, тетушка послала в монастырь коробку со слабительным драже и с нетерпением ожидала, когда ее подарок окажет свое действие. Пустое любопытство и скука могут привести к тяжелым последствиям, и тетушка прекрасно это доказала.
С нового учебного года родители поместили меня в роскошный пансион. Там, поддавшись всеобщему настроению, я ударился в благотворительность и благочестие. Приятели мои были надуты, манерны и пошлы. Мне кажется, будто я их вижу перед собой сейчас: с такими же пухлыми, как прежде, лицами они, томно привалясь к стойке бара, лениво цедят сквозь зубы: «А ну-ка, бармен, удиви чем-нибудь новеньким». В пансионе я научился состязаться в знаниях. Учителя всячески старались привить мне, по их выражению, «здоровую тягу к конкуренции» и в самом деле сумели закабалить меня. В пансионе устраивались различные состязания, например, сборы пожертвований на одежду для детей бедняков. Учитель писал па доске имя главного жертвователя и сумму, которую он внес. За ним в строгом порядке выстраивались остальные благотворители. Процедура смены лидеров конкурса живо напоминала мне смену лидеров в футболе. Учитель с благодушной улыбкой стирал с доски имя свергнутого победителя и писал на его месте имя нового. И тот, кто в конечном счете одерживал победу, лично оделял игрушками детей бедняков, фотографировался вместе с ними, улыбался им и оказывал прочие знаки внимания, ну совсем как господа министры.
Подобные состязания устраивались и в присутствии родителей. На этих встречах испытывались как наши познания, так и наши нервы, В течение часа мы забрасывали друг друга вопросами, а наш наставник восседал за председательским столом в плюшевом кресле. Самым страстным моим желанием было занять первое место. Болезненно обостренная жажда славы, возможность услышать аплодисменты в свой адрес словно подстегивали меня. Изо всех сил я старался заработать лучшие отметки и, хотя часто притворялся, будто равнодушен к славе и к похвале, на самом деле млел от счастья, когда директор по окончании каждого месяца, раздавая премии, объявлял во всеуслышание: «Давид внес рекордную сумму пожертвований в пользу бедных. Таким обрывом, он оказался самым великодушным. Он отличился также примерным поведением, и у него лучшие оценки в классе». Кругом раздавались аплодисменты, а я улыбался с невинной скромностью, которая была отмечена в моем похвальном листе.
В те годы, когда большая часть моих сверстников проводила время в играх и развлечениях, я корпел над уроками и заданиями. Любое препятствие казалось мне преодолимым, лишь бы удержаться на первом месте. Я тратил долгие часы на зубрежку, но представлял дело так, будто благодаря природной одаренности мне достаточно было одного взгляда, чтобы сразу все выучить и запомнить. Учителя легко попадались в эту ловушку. Они всегда очень уважительно говорили о моих способностях. И, наверное, поэтому сделали меня козлом отпущения. Мне поручались всевозможные доклады, и, хотя это требовало много времени, я испытывал удовольствие, когда учитель, благосклонно улыбаясь, говорил: «Ну, это для тебя не составляет никакого труда».
Я жаждал исполнить все возлагаемые на меня надежды и смертельно боялся провалиться. Одна мысль о том, что я могу потерять первое место, лишала меня сна, и учителя стали использовать этот страх как оружие против меня. «Вы должны быть благодарны судьбе, – говорили они, – что не похожи на остальных детей: вы богаты и одарены, у вас незаурядный талант». И хотя я по-прежнему был лучшим учеником, они предупреждали: «Вы можете легко потерять первое место. Трудитесь, не почивайте на лаврах! Не позволяйте другим обойти вас в следующей четверти». И все удовольствие от полученной премии уступало место страху перед соперником, который мог обогнать меня в ближайшем месяце. Увенчанный лавровым венком, я неизменно продолжал появляться на обложках школьных журналов, подобно доброму сказочному принцу.
Меня настолько приучили к славе, что мне нередко приходила в голову нелепая мысль: если б учителя превозносили мои неблаговидные поступки, я бы сделался отъявленным хулиганом. Мысль о возлагаемых на меня надеждах преследовала меня все детские годы, не оставила она меня и позже, когда я стал студентом. И только встреча с Агустином, произошедшая несколько месяцев спустя после моего поступления в университет, пробудила меня от патологического безволия и бессилия…»
У Давида перехватило дыхание. Голова была точно каменная. Он читал дневник, следуя тому же побуждению, которое теперь заставило его захлопнуть тетрадь, словно только что прочитанное сразу все объяснило. В каком-то нервном возбуждении Давид закуривал одну сигарету за другой и раздраженно проводил рукой по топорщившимся волосам. Отхлебнув воды из кувшина, он понял, что его терзала совсем другая жажда. «Напиться?» Он еще никогда не напивался. И тем не менее… В памяти всплыла история какой-то ткачихи, которая все лучшие годы провела у станка π с отчаяния, чтобы хоть как-то отомстить своей злой судьбе, отдалась первому встречному. Ему тоже хотелось пасть, смешаться с грязью, забыть о своем происхождении. Быть стрекозой среди мириада стрекоз, облететь издыхающие улицы с вывороченной брусчаткой, быть каплей воды, которая, погибая, Ничего не оставляет после себя.Давид провел рукой по губам: они были совершенно сухие. Он словно что-то забыл и мучительно старался вспомнить, что же именно. Потом бросил вспоминать: мурашки пробежали по телу. До субботы у него было три свободных дня. Он закрыл тетрадь и бросил ее в ящик стола, надел пальто и вышел на улицу,
* * *
И настанет день, когда господь отделит сильных от слабых, пшеницу от плевел и созовет к себе на пир из откормленных свиней, жирных мозговых костей и отменных вин… Он лежит ничком на полу, а бабушка, отталкиваясь ногой, качается в черной деревянной качалке с плетеной соломенной спинкой. На стене висят олеография: дядя и тетка, а на консоли красуется фотография деда в мундире капитана. «Это было в Сантьяго, – говорит бабушка, – он один убил полтысячи янки». «О, – отвечаю я, – наверно, ни одного янки не осталось в живых». «Два-три осталось», – вставляет Эдуард о. Он держит в руке обсосанную конфетку и грызет ее своими крысиными зубками. «Хочешь выпить немного шоколаду?» – спрашивает он. «Я хочу водки, – отвечаю я. – У меня жажда». Женщина подает мне рюмку. «Продолжайте», – говорит она. «Какой красивый был дедушка!». – «Да, очень красивый», – «Почему он убил столько янки?» – «Они хотели украсть у него землю. Он был испанец». – «Я тоже испанец!» – говорит Эдуардо. «Мы все испанцы», – говорит бабушка. «И я?» – спрашивает Паула. «И ты, дорогая». – «А я?» – спрашивает Пако. «И ты тоже, детка». Я открываю альбом, и бабушка говорит мне: «Вот это я, сорок лет тому назад, а рядом со мной дедушка». Тогда я спрашиваю: «А отчего умер дедушка?» – «Такова была воля господня, – отвечает бабушка. – Он всегда прибирает лучших». Она снова отталкивается ногой и продолжает читать книгу. «Это та же, что вчера?» – спрашиваю я. «Да, это святая библия». – «А почему ты всегда читаешь только ее?» – интересуюсь я. «Потому что это святая книга». Я открываю ее наугад и рассматриваю рисунки. «Кто это такие?» – «Это египтяне». – «А что с ними?» – «Господь их наказывает». – «За что наказывает?» – «За то, что они плохие». – «А эти дети?» – «Они тоже плохие». – «А что они сделали?» Бабушка говорит, что мы должны быть послушными и помнить, что господь все время смотрит на нас. «А дедушка?» – спрашиваю я. «Он тоже на нас смотрит», – «Тогда получается, что все мертвые…» – говорю я. «Все есть лишь одна видимость, мы сосуды, пусты «оболочки, мощи прошлого» Что он говорит? Не знаю, что-то бормочет. Это обморок.Все вокруг словно засыпало песком. Глаза жжет, лопасти вентиляторов вращаются в пустоте. Я хочу нить и снова беру рюмку. «Нет, приятель, вы уже выпили достаточно…» – «Достаточно? – удивляюсь я. – Да я выпил…» – «Четырнадцать рюмок», – доканчивает он и начинает подсчитывать с карандашом, который вынимает из-зa уха. «Четырнадцать рюмок, ни больше, ни меньше. Это не считая тех, которые вы выпили раньше. Да на вас лица нет». – «Это вас совсем не касается, – говорю я. – Пускай каждый заботится о себе и не суется…» – «Я это и говорю! Вы уже на ногах не держитесь». Я хочу возразить, что ничего подобного, что все только видимость. «Меня никогда не считали своим, – говорю я, – Словно всегда между нами существовала какая-то стена. Есть люди, которые убивают, и есть люди, которых убивают. Вы понимаете?» Мужчина смеется и говорит: «Ясное дело. У вас ораторские способности. Почему бы вам не выставить свою кандидатуру в депутаты?» Все вокруг смеются и просят меня продолжать. «Как бы я хотел доказать вам, что я тоже ваш и что тоже принимаю условия игры». На меня смотрят насмешливые лица, все смакуют мои слова, точно это приторно сладкий смородиновый сироп. «Ну-ну, отвечайте, вы студент? Ведь так?» Я смотрю ему прямо в лицо. «Вы не он». – «Конечно, я не он, – отвечает мужчина, – я это я». Это толстяк в роговых очках с толстыми стеклами. «Я изучаю право», – отвечаю я. «Вы хотите стать адвокатом?» – «Да», – говорю. «Браво, – восклицает он, – вы хотите стать адвокатом и ради этого учитесь». У меня жажда.«Ваши именины?» – спрашивает он. «Нет, не мои именины». – «Тогда почему же для вас это знаменательный день?» – «Потому что мне представилась возможность, о которой я давно мечтал», – «Вот оно что! – протянул он. – А какая это возможность?» Я хочу сказать ему, что немногие люди располагают богатым запасом идей и что еще меньше тех, кто берет на себя труд претворить их в жизнь; эти люди принадлежат к избранной касте, они герои приключений, они любят, как в романах, развлекаются, как в кинофильмах, наслаждаются свободной жизнью, о которой остальные только страстно мечтают. И мы сами отдаем им в руки и нашу жизнь, и нашу любовь, и наши благие порывы – все то, о чем, быть может, мы без их помощи и не додумались бы… «Ну, это вы не ту ноту взяли», – говорит он. «Я знаю. У меня всегда был плохой голос». – «Кроме того, вы пьяны». – «Возможно, – говорю, – меня уж из трех баров выгнали», – «Видно, вы здорово напились, не хотите ли немного отдохнуть?» Под фонарем есть деревянная скамейка, и мы там уместимся вдвоем. «Вы поссорились с невестой?» – спросил он меня. «У меня нет невесты, – ответил я. – Была, да сплыла», – «Вы очень хорошо поступили, и я вас поздравляю. А я вот сплоховал в свое время, и теперь меня целыми днями пилит жена. Она все твердит, что, не выйди за меня замуж, она стала бы великой актрисой и теперь разъезжала бы в авто. Как вам» то понравится?» Я смеюсь, чтобы доставить ему удовольствие, и он кладет мне на плечо руку. «Вы очень симпатичный юноша, но вам надо поменьше пить». Он делает неприличный жест, который я сначала не понимаю, и поясняет: «Одно губит другое». – «Так уж всегда бывает, – отвечаю я. – Таков закон жизни. Если не одно, так другое…» – «Я знаю одного юношу, у которого уже ничего не получается без возбуждающих средств, – говорит он, – и все из-за алкоголя». – «Да я почти совсем не пью». – «Ха-ха-ха, – смеется он в ответ, – какой вы шутник». Я позволяю ему ласково похлопывать меня по плечу и в упор смотрю на него; у него блестящие студенистые глаза и монгольские усы. «А вот я в этом деле так силен, – говорит он, – как будто мне столько же лет, сколько вам. Хотя я тоже люблю выпить». – «Я напился случайно, – сказал я. – У меня болела голова, и я думал, что так скорее пройдет». – «Я сегодня совершенно трезв, а знаете, сколько рюмок я выпил?» – «Пять», – говорит. «Девять!» Он берет меня под руку и помогает встать. «Здесь поблизости есть очень приличный дом. Если вы меня пригласите, мы можем зайти». – «Я вас приглашаю», – говорю я. «Вы очень симпатичный юноша», – опять повторяет он. Обнимает меня за талию и помогает мне идти прямо. У входа висит плакат, на котором изображен толстощекий мальчишка; он уносится вверх на крылышках, которые растут у него прямо за ушами; мальчишка весь утопает в бледно-сизых облачках. «Поглядите-ка, говорю я, – у него нет тела», – «Бросьте, – отвечает мой провожатый, – это Купидон». Он провел меня в вестибюль и помог подняться по лестнице. «Хотите, я вас отнесу на руках?» – спросил он. «Благодарю вас, вы очень любезны, я как-нибудь постараюсь сам». – «Позвольте, я хотя бы поддержу вас под руку». «Не беспокойтесь», – говорю. «Здесь надо вести себя прилично. Это приличный дом». Он толкнул дверь, которая вела в приемный зал. «Привет, Рикардо, – поздоровалась с ним хозяйка. – Кто этот мальчик?» – «Это мой друг». – «Ну-ну, кажется, он немного выпил». – «Я не хотел этого, – объяснил я. – Мне бы надо было остаться дома и отдохнуть». «Вы здесь сможете отдохнуть, – сказала мне хозяйка. – Я вас познакомлю с девочками». Она вышла и привела четырех. «Привет, привет, Рикардо», – поздоровались они. «А этот?» – «Это я». – «Это мой друг». – «Привет», – сказал я. «У него смазливая мордочка», – сказали девицы. Рикардо, сжав мне локоть, представляет меня. «Этот мальчик любит все делать хорошо». – «Всех угощаю», – крикнул я. – «Вы уже достаточно выпили, молодой человек», – сказала мне старуха. «Только одну рюмочку», – умолял я. «Ну, хорошо», – вздохнула хозяйка. Рядом со мной уселась блондинка. «Привет, Красивые Глазки», – «Привет», – ответил я. «Ты не замерз на улице?» Мне жарко, у меня пылает голова. Девица откупоривает бутылку. «Глотни немного». Я вылил. Вино камнем легло в желудке. «Мне что-то плохо». – «Я ж тебе говорила! Ты отдохни и расскажи мне о своих печалях»· – «Да» – говорю, – мне и в самом деле надо отдохнуть». Рикардо обнял меня. «Такая судьба», – «Пошли, Красивые Глазки, я тебе приготовлю постельку», – «А где же бутылка?» – спрашиваю. – «Нам она больше не нужна», – ответила блондиночка.








