Текст книги "Ловкость рук"
Автор книги: Хуан Гойтисоло
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Ее навязчивая любовь не знала границ. Она давила меня, как тесный парадный костюм. Мои откровения, даже самые бесстыдные, вызывали у мамы лишь новый прилив любви. Она ни разу не возразила мне. Она принимала мои излияния как нечто должное, как и все, что исходило от меня, не сознавая, что именно это смиренное согласие все дальше отдаляло нас друг от друга. Со временем я возненавидел эту покорность и стал постоянно мучить мать.
Я втолковывал ей до отвращения, что моя любовь испарилась, что я только жду удобного момента, чтобы навсегда уйти из дома. Я осуждал ее и за то воспитание, которое она мне дала; плоды его она теперь пожинала. «Смотри, вот чего ты добилась, – говорил я. – Обращайся ты со мной построже, все было бы иначе. А теперь уже слишком поздно». Мать слушала меня с искаженным болью лицом. Она только покорно наклоняла голову и на все мои оскорбления упрямо отвечала: «Ты хороший, но стараешься скрыть это».
Эти разговоры, всегда одинаковые, наконец мне осточертели. Я считал их бесцельными и унизительными. «Не понимаю, что ты в них находишь? – спрашивал я мать. – Можно подумать, что тебе доставляет удовольствие мучить себя». Мать ничего не возражала и только смотрела на меня, как затравленный зверек. «Умоляю тебя, – бормотала она, – умоляю».
Что касается отца, то он оставался в полном неведении. Когда же он наконец начал догадываться, было уже поздно. Скрытность матери дала свои результаты. Новость захватила отца врасплох, даже не дав ему опомниться. Вот почему удар был так силен. Отец был поставлен перед совершившимся фактом: рухнули его воздушные замки. На него словно нашел столбняк, и он не в силах был сказать мне ни слова.
Помнится, именно в это время мне взбрело в голову выкинуть с матерью дурную шутку. Очень часто к отцу приходили натурщицы, которые ему позировали. Как правило, это были красивые и привлекательные девушки. Среди них особенно выделялась одна, маленькая и нежная; она очень нравилась мне. Ее прекрасно сложенное тело точно было изваяно из эластичной резины. Я раскрыл на нее глаза отцу, за которым знал слабость к женскому полу, и подбил его сделать ее своей любовницей. Однажды отец овладел ею в мастерской, и тем же вечером я поспешил сообщить об этом матери. «Ты не сердись на него, – сказал я ей. – Это я постарался». Мать побелела от гнева, но не ответила ни слова. Только потом, перед тем как ложиться спать, она с опухшими от слез глазами подошла к моей кровати и сказала: «Какой ты подлец, Агустин. Такой гадости даже самому ненавистному врагу не делают».
Слова матери убедили меня в бесполезности моих потуг изменить ее, и на следующий же день я заявил родителям о своем намерении уехать в Париж. Я сделал это без всяких объяснений, не спрашивая их согласия. Разумеется, они сами поспешили дать его и даже побежали покупать билет. Они просто замучили меня своими заботами. Видно было, что они совсем не понимали причины моих поступков и рассчитывали умилостивить меня своими телячьими нежностями.
Но я-то прекрасно сознавал, что все надежды, которые они возлагали на меня, рухнули безвозвратно. Достаточно было взглянуть на моих предков, чтобы понять, как они обескуражены и несчастны. Они поинтересовались, буду ли я им писать, и я, конечно, ответил, что нет. Тогда они попросили у меня разрешения писать мне. На это я сказал, что они могут писать сколько угодно, если им это нравится, я, мол, препятствовать не буду. Они отвезли меня на вокзал в такси, и за всю дорогу мы не произнесли ни слова. Теперь мне кажется, они уже тогда догадались, что я больше к ним не вернусь.
И все же они старались не терять надежды. Им представлялось, что Париж, Лиссабон, Мадрид – это только временное увлечение, пресытившись которым я снова вернусь в родную Барселону, Родители снабдили меня деньгами, чтобы я продолжал обучаться драматическому искусству. Ни в какой другой области, говорили они, я не добьюсь такого успеха, как в этой. Они были согласны на любой образ жизни, какой я себе изберу. Словом, проявляли беспредельное великодушие и полностью жертвовали собой.
По приезде в Париж, а это произошло пять лет назад, я снял мастерскую, где принялся марать холсты. Однако я отлично знал, что мне далеко до великого художника, и поэтому решил попытать счастья в театре. Но тут я столкнулся с непреодолимым препятствием – моим произношением. Этюды, которые я играл, не дали никакого результата. Мой голос не заинтересовал никого. Тогда я начал работать в самых невероятных местах; так обычно начинают свою карьеру знаменитые американские миллионеры: я был разносчиком газет, официантом, лифтером, мойщиком посуды. Возвращаясь в мастерскую, я покупал себе еду на рынке. Я приобрел электрическую плитку и на ней каждый вечер жарил сало и варил кофе.
Это была моя единственная пища, и у меня постоянно от голода подводило живот. Ночью, лежа в кровати, я дрожал от холода. Чтобы как-то согреться, я грел в кастрюльке воду и опускал в нее руки. Однажды, примерно в это же время, я получил от матери письмо с незаполненным чеком. Я валялся на диване – никогда не забуду этот кошмарный диван с пурпурными цветами, – трясясь от холода и голода. Увидев чек, я пришел в ярость. Я тут же написал родителям ответ, одно только слово, ты можешь догадаться какое, и немедля помчался опустить письмо в ближайший почтовый ящик.
Моросил дождь. Струйки воды стекали мне за шиворот, но гнев, голод и холод словно завернули меня в непромокаемый плащ. Я чувствовал, что наконец обрел навсегда свободу, ибо моим единственным, да, единственным за всю жизнь, правильным решением было отвергнуть подачку. Гнев, комком застрявший у меня в горле, помогал мне обрести самого себя. Согласиться принять от матери деньги значило согласиться с ее моральными принципами. Только отказ мог спасти меня. И я чувствовал, что наконец сумел стать свободным.
Но несмотря на все это – как бы тебе это объяснить, Давид? – я чувствую себя мертвым, или, вернее, умираю от. скуки. Часами напролет я зеваю, кашляю, непрерывно курю. Мне приходится измышлять всевозможные оправдания, чтобы доказать самому себе, что я существую. Оправдания? В чем? Перед кем? – В гнетуще тяжком воздухе комнаты его вопросы, казалось, застывали и плыли над головой, – О, я знаю, что меня называют безумцем… Мне говорят, что я еще могу вернуться назад. И несмотря на это… – голос его зазвучал жестоко, а у Давида сильнее забилось сердце. – Я не хочу возвращаться. Я должен сжечь корабли… Лишить себя последней возможности… Ты понимаешь меня?
– Да, – чуть выдохнул Давид, – Это зрелость.
– Убить.
* * *
Перед тусклым зеркалом гардеробной, освещенной с двух сторон канделябрами, Урибе предавался своему любимому занятию: маскараду, перевоплощению, безумному бегству от самого себя.
Комната была погружена в полумрак; в зеркале в неверном пламени свечей зловеще покачивались огромные кривые лапы канделябра, который держала стоявшая справа от Урибе девушка.
«О! Перевоплотиться, отдаться головокружительному вихрю масок!» Его сухие губы слились с губами, отражавшимися в зеркале, его глаза искали глаза маски. Он достал из шкафа тюбики и стал выдавливать краску на обложку тетради.
«Надо завесить зеркала и разбить все стекла. Иначе я не смогу преодолеть искушение Нарцисса».
Он осторожно накладывал краски на кожу лица: зеленый, оранжевый, желтый на щеки, жирные синие дуги над бровями, слегка оттенил фиолетовым веки. Губы он сделал черными.
– Как тебе нравится?
Девушка поставила канделябр на стол и погрузила кисточку в чашку с оранжевой краской. Она не знала, что ответить. Человек, сидевший к ней спиной, раскрашенное лицо которого она видела в зеркале, внушал ей ужас.
– Вид у вас оригинальный… – начала она.
Но в изумлении умолкла. Урибе обеими руками трепал и путал на голове волосы. Ложившаяся на стену тень его походила на вздыбленный ветром куст. Вдруг, не говоря ни слова, он стал мазать волосы красной краской. Девушка тихонько взвизгнула.
– А теперь вы похожи на дьявола!
Танжерец позволил ей немного полюбоваться собой. Необычный грим резко выделял черты его лица: острый нос, тонкие сухие губы, преждевременные морщинки. Он был очень доволен собой и чувствовал прилив красноречия.
– В Панаме, – рассказывал он, – маскарад – это почти религиозный обряд. Индейцы разгуливают по улицам полуголые, с раскрашенными телами. Некоторые из них делают себе очень болезненную татуировку и горячей смолой прикрепляют к голове уборы из перьев.
Шесть лет назад я путешествовал с родителями по Америке и провел неделю в Бальбоа. Там как раз был карнавал, и огромные толпы людей заполнили улицы. Мужчины, искусно переодетые женщинами, какие-то непонятные таинственные фигуры с томными ласкающими взглядами, Я направлялся к набережной и едва протискивался сквозь толпу. Целый дождь из блесток и конфетти сыпался на гирлянды серпантина, фонариков и лампочек. Негры пили чистый спирт из бутылок, все плясали и целовались прямо посреди улицы.
В толпе я увидел человека в домино; весь его облик поражал выдумкой и изяществом. Он сбрил один ус, полбороды, одну бровь и полголовы и побелил сбритые места. Другая половина головы, бороды, ус и бровь были совершенно черные. Все его тело, с головы до ног, а также плавки, прикрывавшие чресла, были симметрично разрисованы квадратиками. Становилось жутко при виде этого пестрого человека с черным зрачком на белом квадрате и белым глазным яблоком па черном; ряженый непрерывно вращал глазами, точно картонный паяц, которого дергают за веревочку и он моргает бумажными веками.
Потом я увидел маленькую самочку: разноцветные ленты висели на ее обнаженной груди… Нет, что я… Совсем пьян… Это было в другом месте.
Девушка с восхищением смотрела на него.
– Ой, расскажите!
Урибе снова запаясничал.
– Напрасно, малышка. Это чужая тайна. Я дал обещание не говорить об этом и не скажу.
Девушка больше не настаивала, но Урибе продолжал свое.
– Index prohibitum. [3]3
Запрещенный знак (лат.).
[Закрыть]Настаивать бесполезно. – Посмотрев на себя в зеркало, он добавил: – А, да ты пьян.
Он внимательно вгляделся в свое изображение, увенчанное острым хохолком, лицо его представляло собой сочетание всех цветов спектра.
«Ох, хотел бы я завертеться с такой скоростью, чтобы стать совсем белыми.
Урибе явно остался доволен своим видом, но все же добавил еще одну деталь: тут и там приклеил к свежему гриму несколько пучков волос. Девушка направилась к двери.
– Нет, еще рано.
Он задержался, завязывая свой шелковый плащ. Как всегда перед очередным маскарадом, его обуревала какая-то неизъяснимая тоска. Убежит ли он от самого себя? Сможет ли стать совсем другим?
Не раз он наслаждался тонким очарованием мистификации. Его любовь к переодеваниям была все тем же бегством от самого себя. В каждом случае он становился новым персонажем. Изображал из себя выдающуюся личность. Перед мало знакомыми людьми он любил принимать новую личину. Представал перед ними, словно ненапечатанная книга, на страницах которой можно написать все, что угодно.
Урибе преображался несчетное число раз. Его терзало и угнетало то, что он неспособен уйти от осуждения за свои пороки, и, понимая это, он трусливо бежал. Признания его были тем поспешней, чем больше была необходимость скрывать порок. Словом, искренность его была поганенькой ложью.
Мысль о всеобщем осуждении приводила его в ужас, и, предвосхищая подобные разговоры, он начинал вести себя так, чтобы привлечь всеобщее внимание. Он распускал слухи, выдумывал невероятные истории. И ему казалось, что не другие разоблачают его, а он сам разоблачает других, так как он всегда забегал вперед со своими подозрениями и выискивал сногсшибательные новости.
В своем новом страшном облике краснокожего дьявола Урибе вдруг сделал неожиданное открытие. Вскинув руки так, что шаль, взятая им у девушки, упала на спину, он встряхнул ею, точно летучая мышь крыльями.
В полутемной мастерской парочки танцевали, тесно прижавшись друг к другу. Никто не заметил Урибе, пока он не вышел на середину. Тогда все вскрикнули в ужасе: «Ой, ой!»
Вздохи, Короткие возгласы.
– Да это же Танжерец…
Пластинка кончилась, но никто даже не подумал остановить патефон 1; иголка глухо и хрипло скрипела на диске.
– Карамба.
– Непостижимо!
– Как ты это сделал?
– Я тебя не узнал.
– Ты ужасен.
Урибе упивался, слушая этот хор голосов. Он раздавал благословения.
– Дети мои…
Близость знакомых лиц словно увеличивала его безумие. Урибе протянули кувшинчик с вином, и он залпом выпил его. Потом сделал вид, что хочет целовать женщин, но те бурно запротестовали.
– Нет, Танжерец, только не это…
– Ты весь в краске. Перемажешь нас.
И снова его подхватил головокружительный вихрь неизведанного… Желание импровизировать.
– Я хочу выйти на балкон и полететь на моих фальшивых крыльях. Хочу выйти на улицу и вспугнуть судейских крючков моими криками. Хочу похитить черепицу с крыш и подарить ее слепым голубкам.
Он добился, чего желал. Голова кружилась. Но страх не покидал его. За те два часа что-то случилось.
– Идите, идите со мной.
Ему было страшно остаться одному. Пьяный угар и крики толкали его открыться, постичь, что же произошло в тот вечер.
Урибе знал, что, останься он один, ему не выдержать, он все разболтает: желание было сильнее воли. Он вспомнил Паэса: «Я должен молчать!» Урибе поднес руку ко лбу. Ему не хотелось ни на кого смотреть.
– Братцы…
Вдруг он обратил внимание на невзрачного молоденького блондинчика, лицо которого, неизвестно почему, показалось ему очень знакомым. И почувствовал, что силы оставляют его. Он был побежден: он хотел исповедаться, «О нет, нет!»
– Юноша! Да ты, ты, который на меня смотришь. Ты, который меня слушаешь…
Урибе скоморошничал. Он подражал своим бывшим учителям.
– Я?
– Да, подойди.
Урибе провел юношу в гардеробную с зеркалом и зажженными канделябрами.
Он судорожно глотнул. В голове снова туман – провал памяти; мягкая волна какой-то странной тошноты захлестнула внутренности. «Итак, начнем».
Урибе достал фиолетовую бутылку и, пока пил, окончательно понял, что это неизбежно. Он исповедуется именно перед этим мальчиком, перед этим и ни перед кем другим.
Блондинчик все еще удивленно рассматривал Урибе.
– Мне кажется, я вас знаю… Ваша маска…
Урибе жестом прервал его.
– Это обман. Все обман. Как мои брюки. Мне дали их только для украшения.
Поминутно хватаясь руками за лицо, Урибе нечаянно стер краску с губ и измазал себе шею.
– Я ненавижу все определенное, – сказал он. – Я питаюсь ложью, Я прикрываю вещи серпантином и мишурой. Я люблю преходящее.
Юноша оторопело смотрел на Урибе.
– Вы? Кто вы такой?
Урибе сурово взглянул на него.
– Ты это сейчас узнаешь, бесстыдник. Но сначала научись подчиняться мне и не трепать язычком! Ну? А теперь за мной. Выйдем незаметно. На этой лестничной площадке есть пустая каморка, где мы можем пооткровенничать.
Он взял один из канделябров и направился к двери.
– Куда вы меня ведете?
Юноша стоял за его спиной не двигаясь. Урибе метнул в его сторону быстрый взгляд.
– Это тебя не касается и не должно интересовать. Если ты снюхался с одной из этих омерзительных резвящихся бабенок, можешь сказать ей, что вернешься через минуту. Не беспокойся: я с тобой ничего не сделаю. Мои запросы отнюдь не физические.
Урибе открыл дверь гардеробной и показал юноше выход. Выражение его лица быстро изменилось. Теперь это снова был паяц.
– Пошли. На улице маленькие пустые архангелы нарушают правила движения, проезжая по левой стороне.
Он обернулся к зеркалу и пробормотал:
– Я сошел с ума.
В маленькой комнате царила тишина, только потрескивали белые фитили, извиваясь в языках пламени высоких шандалов.
* * *
Урибе держал в руках рюмку с фиалковым ликером π, прежде чем начать говорить, поднес ее к губам.
– Он называется «Parfait Amour».
Юноша ерзал на маленьком соломенном стульчике. Урибе с высоты своего кресла мерил его взглядом, властным, испепеляющим.
– Это, кажется, значит: «Совершенная Любовь».
– Верно, – ответил Урибе. – Чистая, Непорочная Любовь. Ты весьма сообразительный мальчик.
Он отхлебнул из рюмки и протянул ее юноше.
– Возьми, попробуй. Кажется, ты еще и чистоплотный; я не буду брезговать.
Юноша нервно засмеялся. Напиток, который предлагал ему Танжерец, вызывал у него отвращение, но он не посмел отказаться. Он отпил немного и сказал:
– Очень вкусно, спасибо.
Урибе терял свой облик. Грим расползался по лицу, краски смешивались, между черных губ сверкали белые зубы.
Комната была освещена тремя свечами в канделябре. Пламя сильно колебалось. Урибе едва сдержал судорогу, пробежавшую но телу.
– Здесь сквозняк, – сказал он. – Посмотри-ка, хорошо ли закрыто окно.
Блондинчик поспешно вскочил. Войдя в каморку, Урибе запер дверь на ключ и положил его в карман. Теперь юноша не знал, чем все это могло кончиться.
Он плотно прикрыл раму, и пламя свечей сразу перестало плясать. Ровные язычки огня спокойно лизали крученые фитили.
– Как темно, – сказал он. – И как тихо.
Юноша снова уселся на свой соломенный стульчик, продолжая с опаской поглядывать на размалеванное лицо Урибе. Что-то в его движениях и в манере говорить было ему знакомо.
Танжерец не обращал на блондинчика никакого внимания. С задумчивым видом он мочил в скипидаре носовой платок и осторожно стирал им краску с лица.
– Тебе понравился мой грим? – сказал он наконец.
Юноша кивнул.
– Очень здорово получилось, – пробормотал он. – Вы напрасно его стираете.
– Мне всегда нравилось наряжаться, – продолжал Урибе. – В детстве у меня было множество масок и костюмов. Моя мать была импрессарио, и я выступал и в театрах, и в цирках. Иногда я выкидывал непристойные номера. Но обычно я просто плясал. И все время мечтал о карнавале. Мне очень нравится, когда люди надевают яркие костюмы и маски и гуляют по улицам. Ты никогда не пробовал наряжаться женщиной, краснокожим или пиратом?
– Нет.
– Ну так надо попробовать. Когда мы жили в Танжере, я дружил с ватагой маленьких сорванцов. Они-то и научили меня наряжаться. У меня были настоящие бурнусы, накидки из верблюжьей шерсти, собирал я и музыкальные инструменты: бендеры, типле, тебели, гермбрики, деранги и различные виды кастаньет. Ребятишки обычно наряжались в звериные шкуры и прицепляли к щиколоткам коконы бабочек. Как все было тогда прекрасно…
Урибе достал на кармана зеркальце и, смотрясь в него, стал счищать краску с бровей. Присутствие юноши действовало на него успокаивающе. И все же он разрывался между необходимостью молчать и желанием выложить все начистоту.
– Это, должно быть, было очень далеко, – услышал он голос юноши.
– Да, в Африке.
– В Африке? Вы были в Африке?
– Я был во всех пяти частях света и на полярных шапках, – ответил Урибе. – Но мой родной город Танжер!
Он провел платком по губам и замолчал, переводя дыхание.
– Отец занимал там важный дипломатический пост. Мои родители были приверженцами графа Куденкова-Калерги, и, когда мне было всего семь лет, они заставили меня выучить эсперанто. К этому времени я уже знал французский, английский, немецкий, итальянский языки, греческий и латынь, на они настояли на том, чтобы я выучил еще и этот язык. Хочешь, я что-нибудь скажу на эсперанто?
– Я все равно ничего ее пойму, – ответил юноша.
– Ха! Да разве мы понимаем друг друга, даже когда говорим на одном языке? Разве есть настоящее общение между людьми? Ведь мы всего лишь репродукторы, которые одновременно транслируют различные программы.
Его слова растекались по комнате, наталкивались на глухие стены и смешивались с доносившейся из мастерской веселой музыкой.
– Я думаю… – начал блондинчик.
– Кажется, тебя никто ни о чем не спрашивал.
Урибе прекратил вытирать с лица краску и с неудовольствием посмотрелся в зеркало. Он выглядел постаревшим, усталым. Присутствие этого тупицы одновременно и успокаивало и раздражало его. Два часа выпали из памяти. Пустота. Провал. Урибе схватился рукой за лоб. Ему хотелось напиться еще больше. Так и не удалось убежать от самого себя. Не помог и маскарад.
Он потрогал кончиками пальцев ушибленное место. Вместо только что стертой краски на щеке темнел синяк цвета сырой печенки. «Припомним, – сказал он себе. – Были две маленькие гориллы. Я сидел с ними рядом. Гладил их». Нет, не то. Его избили в туалете. И потом почти волоком вытащили на улицу.
Руки его с жадностью схватили рюмку. Она была пуста. Он тут же нащупал бутылку. Она тоже была пуста. Урибе, задыхаясь, обернулся к юноше.
– Послушай-ка, – сказал он. – Ты ведь умненький мальчик и, надеюсь, поможешь мне выпутаться. Выслушай меня. Будь только очень внимателен и не пропусти ни словечка.
Юноша с ужасом смотрел на него. Стерев густой слой краски, Урибе словно обнажил свое подлинное лицо. Юноша уже где-то слышал этот голос, видел эти жесты. Несколько часов назад в баре на Эчегарай этого типа, совершенно пьяного, вышвырнули на улицу. Он приставал к посетителям с теми же омерзительными намерениями.
Блондинчик почувствовал, как холодный пот выступил у него на лбу. Он вспомнил, что Урибе запер дверь на ключ, который спрятал в кармане. В памяти всплыли страшные рассказы, предупреждения товарищей по колледжу. «Иногда они очень опасны. Нападают первыми».Он попал в ловушку, попал по-глупому, и поэтому злился на себя.
– Сегодня вечером, – продолжал Урибе, – меня зверски избили. Измордовали. Утверждают, будто нам нравится, когда нас бьют, но это ложь. Это ужасно, когда пускают в ход руки. Как-то одна бабенка дала мне пощечину. Это было чудовищно…
Признание, точно мутная волна тошноты, подкатывало к горлу. Урибе понял, что не выдержит, сдастся, и, как всегда, решил спастись пустой болтовней.
– Это похоже на то, как бьют в школе. Когда мне было двенадцать лет, меня впервые отхлестали линейкой по рукам. Помню, это был старик учитель, который красил волосы в белый цвет, он даже содрал мне кожу на пальцах. Я был тогда хилым долговязым подростком и жил в постоянном возбуждении…
Урибе машинально потянулся за бутылкой с ликером. Он завел вту выдуманную историю, и ему нужно было подкрепить свои силы. Заметив, что Урибе привстал, юноша вскочил с места.
– Если хотите, я могу принести, Через секунду вернусь назад…
Он выпалил это с горячностью, которую сам же счел излишней. И мысленно призвал себя к спокойствию.
– Тебе никто не разрешал вставать с места! – остановил блондинчика Танжерец.
Он догадывался о страхе, охватившем юношу, и эта мысль была ему приятна. Он даже решил воспользоваться его страхом.
– Картина резко изменилась, как только я окончил школу. Мне было тогда лет шестнадцать, и я влюбился в одну девушку во время загородной прогулки. Мы случайно познакомились, когда разгадывали Тебасские письмена, и сразу же между нами возникла нежная дружба. Алисия была белокурой, легкой и изящной, Она походила на газель. Каждое ее движение было преисполнено особого очарования; у нее была такая восхитительная фигурка, что все время хотелось ласкать и гладить ее. Алисии очень нравилось гулять по парку одетой, как Клеопатра, и я, пыжась от гордости и удовольствия, сопровождал ее, непрестанно целуя ей руки, волосы, шею, губы. Я сравнивал ее с морем, небом, парусниками и облаками. Называл ее тысячами имен, словно она была воплощением всего сущего на земле; целуя ее руки и обнимая ее за шею, я представлял себе, что целую и обнимаю самое природу… Виноват.
Он наклонился в сторону, и его стошнило. У блондинчика глаза полезли на лоб. Страшное подозрение мелькнуло у него в голове. «Он сошел с ума. Я вынужден сидеть взаперти с сумасшедшим». Юноша провел языком но сухим губам. Его всего трясло. Урибе похаркал немного и вытер рот платком.
– Алисия, – продолжал он совершенно спокойно, – пробудила во мне подспудно дремавшего поэта, рядом с ней я чувствовал себя счастливым и обогащенным. Я дарил ей птиц и фрукты, украшал ее полевыми цветами. Часто мы вместе ходили к развалинам храма, и я просил ее исполнить для меня гимн Орфея. Фигурка ее четко вырисовывалась на синем фоне моря и золотого песка, напоминая изображения на знаменитых барельефах в Неаполитанском музее. Однажды, выиграв в лотерею, я купил ей маленького олененка. С тех пор Алисия, олененок и я составляли неразлучное трио. Кроме того, нас всегда сопровождали два шута и один карлик, которого специально нанял мой отец. Мы мечтали, чтобы вся жизнь продолжалась вот так: наслаждения в настоящем, никаких воспоминаний о прошлом в никаких забот о будущем. Все было просто и, следовательно, чудесно, И даже если бы паши родители вооружились против нас завистью, ненавистью, ядом, то и тогда их сопротивление не только не помешало бы нам, но сделало бы нас еще более счастливыми. То были самые счастливые дни в моей жизни, я забыл обо всем на свете. Для меня не существовало никого, кроме Алисии, а с Алисией – море, небо, цветы и птицы. Рядом с нею я чувствовал себя ребенком и наслаждался тем, чем мне не довелось насладиться в детстве. Во время дождя мы шлепали босиком по лужам, распевали песни, прятались под кронами деревьев и играли в придуманную нами самими игру – столько раз поцеловаться, сколько упадет дождевых капель. Мы считали, что мир существует только для нас и что мы единственные его обитатели. Нам доставляло удовольствие приветствовать рабов, которые трудились на полях, посылать им воздушные поцелуи и делиться с ними нашей радостью. Мы жили на лоне вечной весны, которая расцветала только для нас. В этом возврате к детству было нечто беспредельно чистое и непорочное. Не сговариваясь, мы пришли к взаимному соглашению: ни словом не упоминать о нашем будущем, чтобы ничем не омрачать нашей беззаботной любви. Алисия была моей прекрасной феей, я был ее архангелом. Она доверчиво позволяла любить себя, и, когда закрывала глаза, чтобы я целовал их, я, преисполненный счастья, не решался говорить. Понимаешь?
Лицо юноши было совершенно непроницаемо. Стиснув зубы, он уставился на канделябр. Одна из свечей совсем оплыла и готова была потухнуть. Блондинчик страшился остаться наедине с Урибе в темной комнате.
– Понимаю, – прошептал он.
– Врешь, – возразил Танжерец, – ничего ты не понимаешь. Ты увязался за мной, чтобы шпионить, и наверняка разболтаешь все, что я тебе сказал.
Урибе догадывался, что внушал юноше панический ужас, и решил сыграть на этом, чтобы как-то спастись самому.
– Я знаю тебя, маленькая гадина, тебя и подобных тебе фискалов. Ты думаешь, я такой дурак? Или ты не знаешь, как я расправляюсь с людишками твоего пошиба?
Юноша замер на своем соломенном стульчике. Он смотрел на Танжерца остановившимися, остекленевшими глазами и мелко дрожал.
– Я… я… клянусь вам…
Урибе схватил пустую рюмку и хлопнул ее об иол. Он почувствовал вдохновение, прилив сил. Бес нашептывал ему на ухо.
– Хватит!
Урибе взял канделябр и направился к двери. Пляшущие, извивающиеся тени побежали прочь от него по стене. Он отпер дверь, вышел на площадку и снова запер за собой дверь на ключ.
С площадки он услышал, как юноша подбежал к двери, но только пожал плечами.
– Откройте, откройте! Я ничего не вижу. Выпустите меня! Выпустите!
Урибе спокойно пересек площадку и вошел в мастерскую. Усилие, которое он сделал над собой, исчерпало его силы, выжало, как лимон. Теперь он мечтал только о том, как бы заснуть. Положить голову на что-нибудь мягкое.
Из коридора он окинул взглядом танцующих и пьющих гостей. Рауль, Мендоса, Анна, как видно, ничего не заметили. Сейчас Урибе хотелось побыть одному где-нибудь в спокойном месте, куда бы не долетал шум веселившихся гостей. Он налил рюмку водки и выпил ее залпом. Теперь он снова чувствовал себя самим собою. Все узнавали его, несмотря на маскарад. Подзывали, кричали: «Эй, Танжерец!»
Издалека слышались приглушенные удары в. дверь, это стучал запертый им юноша; Урибе невольно сунул глубже в карман руку с ключом. «А, пускай сгниет! Пускай все сгниют! Мне наплевать! Забыть!» О, как бы он хотел принять такую таблетку, чтобы можно было заснуть и забыть прошлое!
Желудок давил, словно туда налили ртуть. В голове плясали и путались несуразные, туманные мысли. Он замер с отвисшей, словно налитой светом лампы, нижней губой. Все было ему мерзко и противно: голоса, крики, фонарики, шляпки, маски.
Блондинчик колотил в дверь все сильнее и сильнее. Вся лестница всполошилась. Шум и голоса нарастали. Тучная женщина средних лет ввалилась в мастерскую и начала вопить, точно сумасшедшая. Урибе признался.
– Это я. Я виноват…
Он отдал ключ Анне. Женщина, уперев руки в бока, кричала и бесновалась.
– Подонки! Хуже подонков! Уже ночь, а они скандал устроили… в порядочном доме.
Рауль без пиджака нахально встал перед самым ее носом, скрестив на груди руки.
– Сеньора, будьте любезны, дверь в конце коридора.
У женщины от ярости выступили на глазах слезы. Сетуя на то, что она не мужчина, а всего лишь слабая, беззащитная вдова, она порывалась дать Раулю пощечину. Ривера схватил ее за руку.
– Успокойтесь, сеньора! Прежде всего спокойствие! И уйдите отсюда подобру-поздорову… Как послушная девочка.
Вечеринка подходила к концу. Большинство девиц с пристыженным видом поспешно натягивали пальто. Один только Рауль, выпроводив непрошеную гостью, которая продолжала бушевать на лестнице, подбивая на бой жильцов и взывая к привратнице, словно ни в чем не бывало, танцевал со своей смуглой партнершей.
Пленника только что выпустили из заточения, и он, яростно размахивая руками, тыкал пальцем в Танжерца, обзывал его последними словами и обвинял в подлости. Толстощекая девица дергала юношу за рукав и призывала успокоиться. Веселая компания шуточками и смехом встретила это новое развлечение.
У Танжерца противно тряслись коленки, его страшно мутило. Ему хотелось скорей закрыть глаза, заснуть, лечь, как ребеночку в люльку. Он притворялся совершенно пьяным, больше, чем был в действительности, и делал это нарочно. Он снова играл роль. Покачиваясь, он подошел к Раулю.
– Я страшно хочу спать, – промямлил он. – Отведи меня домой, Рауль… Один я не дойду.
Он притворялся, будто у него заплетается язык. Винные пары заволакивали Урибе голову, но не настолько, чтобы нельзя было догадаться о его притворстве.
– Слушай, Танжерец, – сказала смуглянка, – ты напился как свинья.
– Если тебе нужна нянька, которая бы уложила тебя бай-бай, – крикнул Рауль, – можешь пойти купить ее на рынке.
И, бесстыдно прижавшаяся друг к другу, парочка со смехом проплыла мимо Урибе.
Танжерец хотел было броситься за ними следом, но тут почувствовал, как кто-то дернул его за рукав. Он обернулся. Это был Паэс.
– Мой дорогой артист, – проговорил он, – Вы свидетель тягчайшего оскорбления, которому меня только что подвергли. Я вынужден драться на дуэли. На дуэли без пистолета.








