Текст книги "Нечаев вернулся"
Автор книги: Хорхе Семпрун
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Заполучив в лице Марру нового собеседника, Карола наслаждалась возможностью поговорить о том, чем была одержима в последнее время, – о катастрофе в Чернобыле.
– Вы знаете, где находится этот Чернобыль? На Украине, так? А вы заметили, что в двадцатом веке оттуда идут все наши несчастья? Преследования евреев, погромы, резня…
Марру кивал и внимательно слушал. Во всяком случае, делал вид.
– Ай-ай-ай! – причитала она. – А вы знаете, что значит слово «Чернобыль»?
Нет, он не знал. Сожалел, что не знает.
– Это значит «черная трава» или «горькая трава»… Иначе говоря, «полынь»…
Она смотрела на Марру в надежде, что этого будет достаточно и он сразу поймет весь глубокий смысл этого названия. Но Марру явно не понимал.
– «Имя сей звезде „полынь“…» – многозначительно произнесла Карола. – Вы помните, что сказано о звезде «полынь»?
Нет, Марру не помнил. И даже не догадывался, что она имеет в виду.
Как что? Библию, разумеется. Откровение Иоанна Богослова.
Вот тут-то она и начала декламировать стих из Апокалипсиса, который идет за «Видением семи печатей»: «И я видел семь Ангелов, которые стояли перед Богом; и дано им семь труб…»
Марру слушал, потрясенный этим звенящим, срывающимся голосом, который вдруг зазвучал с пророческой торжественностью:
– «Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде „полынь“; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки».
Она победоносно смотрела на Марру.
– Яснее некуда, правда? Чернобыль – это звезда «полынь»… Взорвался реактор на атомной станции, она вспыхнула как факел, и вся вода вокруг оказалась заражена… Но самое страшное еще впереди… Чернобыль возвещает нам войну, которая принесет гибель Израилю… Чернобыльская катастрофа – это знак, понимаете? Ведь атомных электростанций на свете тысячи! Катастрофа может произойти на каждой из них в любую минуту. Но первый взрыв неспроста случился именно в Чернобыле… На этой самой Украине, где евреев преследовали при всех режимах… Я объясняла это Эли. Но он не слушает… Говорит, что это можно толковать как угодно… Предложил мне сходить к раввину. Но я никогда в жизни не ходила к раввину, я слушаю Бога в своем сердце – с тех пор как он снова обрел голос в моем сердце…
Карола возбуждалась все больше и больше. Она стискивала руки и заламывала их, словно в мольбе. Медсестра, которая все это время сидела в сторонке, наконец вмешалась, спокойно, но твердо. И, обняв Каролу за плечи, повела ее к двери.
Голос Каролы почти срывался на тревожный крик. Может быть, евреи навлекли на себя гнев Божий, создав свое государство, и огненная звезда Чернобыля возвещает небесную кару?
– Может быть, мы обречены на изгнание, – кричала она, – обречены на веки веков? Может быть, изгнание – наше единственное отечество, и мы не имеем права на свою землю? Может быть, Богу угодна диаспора, и родина утрачена навеки?
Наконец дверь за ними захлопнулась. Зильберберг снова остался наедине с Марру.
– Я попрошу вас поехать со мной в комиссариат, – сказал Марру. – Там запишут ваши показания…
Эли пожал плечами.
– Уверяю вас, что я не убивал Сапату!
– Я знаю, – спокойно сказал Марру. – Его убили две девушки… Но вы были на месте преступления… Полагаю, Сапата назначил вам встречу. О чем он хотел с вами поговорить?
Эли вдруг надоело запираться, захотелось расслабиться, сказать правду.
– Я даже не знаю… Он не успел мне ничего объяснить… Во всяком случае, в одном он ошибся. Он сказал, что меня нет в списке приговоренных… А через десять минут после этого в меня стреляли на Монпарнасском кладбище…
Марру замер от удивления.
– Вам есть что мне рассказать, Зильберберг!
В этот момент в дверь позвонили.
Одним прыжком Марру подскочил к окну и чуть-чуть отодвинул занавеску. На крыльце стояла молодая женщина, очень красивая. Ему показалось, что он ее уже где-то видел.
– Кто там? – спросил его Зильберберг.
– Посмотрите сами… Но, по-моему, стоит впустить.
Эли подошел и выглянул на улицу.
– Да, конечно! Это Фабьена Дюбрей… Она работает у Жюльена в «Аксьон»… Я только что оставил ей записку…
Он пошел открывать.
Марру убрал руку с магнума-357, который уже готов был выхватить из кобуры. Однако встал так, чтобы видеть все, что творится в прихожей, за приоткрытой дверью.
Эли и Фабьена говорили тихо, но оживленно. Девушка достала из сумки большой крафтовый конверт. Она что-то показывала Эли, судя по всему фотографии.
Толкнув дверь, Марру стремительно и бесшумно вышел в прихожую. Не успела Фабьена и глазом моргнуть, как фотографии оказались у него в руках.
Взглянув на них, он переменился в лице. И на мгновение потерял дар речи.
– Откуда у вас фотографии Даниеля Лорансона? – хрипло спросил он наконец. – Когда они сделаны? Где?
Фабьена посмотрела на него и невольно восхитилась, насколько он хорош. С виду, разумеется. Его манеры восхищения у нее не вызвали. Кто он такой, чтобы соваться не в свое дело?
Она вопросительно посмотрела на Эли.
– Старший комиссар Роже Марру, – представил его Эли. – Фабьена Дюбрей… Комиссар расследует убийство Сапаты.
– Марру? – Фабьена пришла в восторг. – А мне как раз хотелось с вами встретиться. Вы учились на курсах в лицее Генриха IV вместе с Мишелем Лорансоном, отцом Лашеноза…
Эли и Марру изумленно посмотрели друг на друга.
– Какого еще Лашеноза? – зарычал Марру.
– Ну этого, швейцарца, – отвечала Фабьена. – Похоже, под фамилией Лашеноз скрывается Даниель Ло…
– Отвечайте на мои вопросы! – резко перебил ее Марру.
Фабьена разглядывала его. Нет, он правда великолепен. Рост под два метра, ни грамма жира, взгляд, от которого спина холодеет, а по всему телу разливается жар.
– Мне дали эти фотографии в газете, комиссар. Их сделали позавчера в одном из парижских отелей.
Марру перевел дух. Это действительно касалось Нечаева. Нечаева во плоти, вернувшегося с того света.
– Найдется в вашей берлоге что-нибудь выпить? Я бы не отказался от виски со льдом, пока мы тут втроем все обсудим.
Он взял Фабьену за локоть и повел в кабинет. А что до Эли, то он плакал от счастья.
Даниель жив! Жив!
И вдруг его пронзила мысль, страшная в своей простоте. Он посмотрел вслед Фабьене и Марру. Марру по-прежнему сжимал локоть Фабьены. Если Даниель жив, то, может быть, это он и был тот убийца на мотоцикле… Может быть, он вернулся из небытия, чтобы убивать?..
Часть вторая
Обреченный человек
Революционер – человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единым исключительным интересом, единой мыслью, единой страстью – революцией.
Сергей Нечаев. Катехизис революционера
Рука, схватившаяся за оружие, должна бы страдать от самой насильственности подобного жеста. Анестезия этой боли приводит революционера к границам фашизма.
Эмманюэль Левинас. Трудная свобода
I
Он остановился перед выездом на проспект Георга V. Не могло быть и речи о том, чтобы спокойно обо всем поразмыслить, прежде чем он не переспит с женщиной. Ее тело, запах, раздвигающиеся ноги и то, что между ними, ее подернутые влагой глаза, молниеносный порыв страсти и, наконец, вопль наслаждения…
Вот чего ему не хватало – женщины.
Он рассеянно глядел на потоки машин, мчавшихся через площадь Альма, и вполголоса повторял слова, которые некогда прокалили его душу и придали законченные очертания тому, что стало его внутренним миром: «Революционер – человек обреченный».
«Он презирает общественное мнение. Он презирает и ненавидит во всех побуждениях и проявлениях нынешнюю общественную нравственность. Нравственно для него все то, что способствует торжеству революции, безнравственно и преступно все, что мешает ему. Разумеется, он не должен ожидать какой-либо жалости к себе. Каждый день он обязан быть готовым умереть».
Из груди рвался недобрый смех, только усугубивший его одиночество посреди толпы прохожих. Целый век спустя после своего появления на свет нечаевский текст не потерял своей провидческой силы. Как верно, что он – человек пропащий. Верно до жути. Вот уже полчаса с той минуты, как впервые услышал о смерти Луиса Сапаты, он снова убедился, до какой степени все это точно.
«Каждый день он обязан быть готовым умереть» – это тоже истинно. Тем более, что такой день настал. На какой-то миг он смежил веки. Весь мир вокруг превратился в хаос мельтешащих шорохов, криков и скрежета, а он оказался в центре этого водоворота.
Сперва он ничего не понял: радио что-то неясно бубнило, он же думал только о своем предстоящем свидании. Отныне и впредь надо быть крайне острожным. Осторожным, как никогда. Он проникал в самую опасную зону: наступил момент, когда операция обретала свои очертания, а он выходил на простор, сжигая за собой мосты.
Уже накануне он внутренне подготовился к этому.
Но туг его размышления были прерваны репликой шофера:
– Имечко-то какое: Сапата, совсем как в кино! Viva Zapata!
Он тотчас напрягся и прислушался.
То было лишь коротенькое сообщение в десятичасовой информашке. Луиса Сапату застрелили недалеко от Данфер-Рошро. Диктор в двух словах упомянул о его темном прошлом и сам себе задал вопрос, является ли это убийство сведением старых счетов или же предвестником новой войны между преступными группами.
В общем, ничего путного.
А затем началась очередная радиозабава. Разыгрывались два места в отеле какого-то райского местечка на Карибах. В декабре парижан следовало прельщать именно карибским раем.
Когда они добрались до площади Виктора Гюго, он попросил шофера на секунду остановиться. Чтобы купить сигарет. Тот пустился в рассуждения о вреде табака, и он их вежливо выслушал. Даже согласился. Добавил, что курит мало. Что называется, поговорили.
Потом он заскочил в бистро и почти тотчас появился снова. Сказал шоферу, что случайно столкнулся с приятелем и они намерены пропустить по кружечке. Короче, расплатился, дал хорошие чаевые и остался в одиночестве.
Вернувшись в бистро, он подошел к стойке и заказал двойной кофе и арманьяк.
Девица за стойкой поглядела на него с явным удивлением. Похоже, его белокурые волосы и осанка спортсмена не вязались с ее представлением о тех, кто привык пить арманьяк с десяти утра. Что ж, тем хуже, однако ему действительно необходимо было выпить.
Он медленно втянул в себя порядочную дозу огненной жидкости и проглотил.
С Луисом Сапатой он говорил только накануне. Часа в четыре. Ему казалось, он предпринял все, чтобы соблюсти самые тщательные предосторожности, какие можно вообразить. И к тому же он никогда и ни при ком не упоминал имени Луиса Сапаты. Ни словом не обмолвился о той роли, какую тот когда-то играл. Иначе и быть не могло: Сапата – главный джокер в его партии, сюрприз, прибереженный напоследок. О его существовании они догадались, видимо, только вчера. Никак не раньше. А это значит, что за ним самим наблюдали денно и нощно, с того момента, как он приехал во Францию. Он предвидел, что будет слежка, и пустился на всяческие ухищрения, однако, как выясняется, далеко не все предусмотрел.
Жестом он велел повторить. Девица приблизилась с бутылкой арманьяка. По ней было заметно, как она расстроилась: такой видный, такой спортивный и – надо же! – алкоголик…
– Любовные недоразумения, – пробормотал он, пока она наполняла ему высокий тонкий стакан.
Но тут ее подозвали к другому краю стойки, и она не смогла хорошенько покопаться в его проблемах.
Он проводил ее взглядом. У лошадки был недурной круп. От алкоголя и добротного девичьего зада у него чуть потеплело в животе. Так, значит, за ним следили. Узнали о его встрече с Сапатой. Откуда тот взялся? Кто он? Должно быть, они малость запаниковали. Особенно после того, как он не возвратился в гостиницу. Этот чокнутый Габи дал ему понять, что вечером они наведались туда. Ну вот они и переполошились, решили действовать без промедления. Скорее всего, это была чистая импровизация, поскольку на тонкости и изыски у них времени не было.
Но особенно его поразила не скорость их реакции, а смысл самого жеста. Убивая Сапату, они давали понять, что все кончено. Он обречен, пойдет открытая война. На встрече в Ранелаге они бы его без всяких сомнений прикончили.
Юная девица снова приблизилась к нему, томно подрагивая ресницами. Перейдя на полушепот, он пустился в душераздирающие откровения. Она была потрясена. Уже через три минуты она согласилась увидеться с ним в шесть часов после работы. Он не думал выламываться перед ней, вовсе нет. И не издевался. Ему было необходимо каким-то образом перенести себя в будущее: иметь повод, пусть ничтожный, смехотворный, дожить хотя бы до вечера, до часа свидания. Он будет жить в ожидании этой милой девушки, питать свою жизнь банальными, но в чем-то трогательными надеждами молодой официантки из бистро.
«Революционер – человек обреченный, – припомнилось ему снова. – Каждый день он должен быть готов умереть».
Он-то готов. Но им это дорого обойдется, они еще увидят.
Он вышел на площадь Георга V и огляделся.
В нескольких шагах от него обворожительная киноактриса, пригвожденная к позорному столбу афишной тумбы, отдавалась какому-то тину на фоне стены с распяленным на ней трехцветным полотнищем французского флага. На десятках афиш, расклеенных по всему Парижу, эта молоденькая и очень скромно одетая женщина демонстрировала обнаженной только одну точеную правую ногу, воздетую вверх, чтобы облегчить проникновение того, что легко подразумевалось.
В закусочной на Елисейских полях кто-то уже объяснил ему, что подобная акробатическая поза – последний эротический писк французской киномоды. В общем-то у него не было никакого желания выслушивать пространные рассуждения незнакомого парня за соседним столиком, сопровождавшего рассказ самыми смачными подробностями только для того, чтобы расшевелить молодую женщину, делившую с ним трапезу.
Но понемногу его начало забавлять то, как затуманивался взгляд Нана – так собеседник называл подружку, – ее жесты становились более нервными. Тогда он сам поддал пару и подсыпал сольцы, пока тот за соседним столиком не счел, что девица достаточно разогрета, и не потребовал счет, добавив с сальным смешком, что сладенького они отведают в другом месте.
Все эти дни красавица актриса продолжала парить над столичным асфальтом, наколотая, подобно бабочке, на трехцветный флаг, пригвожденная членом к патриотическому натюрморту, и ее чистое запрокинутое личико ожидало мига наслаждения.
Всякий раз, когда этот символический образ Франции представал перед ним, он вызывал у него безнадежную горькую ухмылку. Язвительный смешок вырывался из перехваченного горла при виде этого шедевра, рассеянного по всему городу. Вскоре он уже не обращал внимания на то, что перед ним всего лишь очаровательная актриса: ему чудилось, будто сама страна, встречая его, бесстыдно выставляет напоказ свой упадок, готовность к грядущему раболепию. Да, Франция – самое слабое звено в империалистической цепи; бывшие стратеги террора имели основание так думать – все эти зловонные трепачи-теоретики, кочующие от ленинизма к исламскому интегрализму и обратно, уверенные в себе и в своем идейном превосходстве, подкрепленном тонкими расчетами и интригами восточных спецслужб. Сам-то он дорого заплатил, чтобы уяснить себе это. Они были правы, считая, что основной удар необходимо наносить во Франции, поскольку она первой даст трещину, эта прекрасная Франция и так разложенная и ослабленная культом жизни в наслаждении и безумной уверенностью в том, что страна все еще остается сверхдержавой. Именно Францию они хотели поставить на колени, заставить рыдать и мечтали, что она сама раздвинет ноги, как покорная девочка!
Вновь он огляделся вокруг только на площади Альма. Все так же пригвожденная к афишной тумбе красавица актриса подманивала прохожих своим запрокинутым личиком, поднятой ногой и непристойной истомой наслаждения.
Ему пришло в голову, что он даже не спросил, как зовут молоденькую официантку из бистро на площади Виктора Гюго. А впрочем, какая разница: женщина, немного нежности, благодарный взгляд, ничего не значащие слова – все это жизнь.
Он громко рассмеялся, как смеются в одиночку сумасшедшие, и направился к Рон-Пуэн. Зашел в аптеку, там в туалете сбрил усы, которые недавно отпустил. Затем отыскал кабинку фотоавтомата в одном из больших магазинов на Елисейских полях и сделал себе фотографии для нового удостоверения личности. Потом взял такси до Бельвиля, расплатился, заскочил в бистро и выпил чашечку кофе, вышел, пошатался немного по свежему воздуху, зашел в универмаг, имевший несколько выходов на разные улицы, быстро пересек его, выскочил наружу, купил газету и почитал ее на обжигающем ветру, вынуждавшем прохожих не мешкать и делавшем подозрительным всякого, кому бы вздумалось здесь без дела прогуливаться.
Наконец, после целого часа бесцельных передвижений и разных уловок, убедивших его, что за ним нет слежки и он не интересен никому, кроме двух-трех женщин разного возраста, задержавших на нем взгляд, он подошел к дому Художника и позвонил. Тот узнал его и впустил в ателье. Художник как раз был занят работой. Позировала ему вовсе не дурная собой обнаженная женщина. Она косо сидела в кресле, перекинув ноги через подлокотник.
Он прошелся по мастерской, подошел к мольберту, окинул взглядом почти законченный этюд… тот был выписан с реалистической тщательностью знатока своего дела. Впрочем, это общеизвестно: те, кто подделывает документы, по большей части исповедуют строгий реализм. Во всяком случае, Художник имел постоянную клиентуру, его работы ценились и служили ему неплохим прикрытием.
Глядя на полотно, он прокомментировал:
– Обнаженная в черных чулках на розовом кресле.
Натурщица хохотнула и состроила ему глазки. Немудрено: он сейчас неплохо смотрелся и держался не без шика – скорее как средней руки воротила, чем обыкновенный жулик.
Однако Художник нервничал. Ждал пароля. Он менял его каждый месяц, и с теми, кто не мог назвать последнего, никаких дел не имел. Речи быть не могло, чтобы он принял заказ: коли ты не знаешь нового пароля, значит, потерял связь с ответственными людьми в организации. И тебя следует без лишних слов выставить за дверь, даже если ты – старый клиент.
А теперешний посетитель отнюдь не был таковым. Художник видел его лишь единожды, два месяца назад, в октябре. Правда, там попался солидный заказ. Причем его заблаговременно предупредили и расплатились долларами, к тому же наличными. Что немаловажно, хотя теперь зеленые и упали в цене.
Между тем пришедший снова окинул взглядом полотно.
– Надо же, Художник, тут и промашку дать недолго! – воскликнул он. – Еще немного – и захочется хорошенько трахнуть твой портрет!
Женщина хохотнула громче.
– Ну нет уж! Трахают здесь меня! – вскрикнула она надсадно, явно возбужденная.
Тут, словно вспышка пороховой дорожки, память прожгла строка: «Возня, щекотка, звонкий женский вскрик…»
Эти стихи Валери он, скорее всего, впервые услышал от Зильберберга. Именно Эли приобщил его к чарам поэзии, но как это было давно…
Он спросил себя, не следует ли связаться именно с Зильбербергом теперь, когда прикончили Сапату. Но это потом: каждому овощу свое время. Сначала документы.
Он обернулся к обнаженной женщине и прочитал глуховатым, с оттенком ностальгической патины голосом, явно возымевшим должный эффект: «Возня, щекотка, звонкий женский вскрик, /Глаза и перси влажные, и лик, /Исполненный огня, клокочущая кровь, /Уста горящие, персты, с блаженным страхом /Последний дар прикрывшие, – все прахом /Назавтра станет и вернется вновь».
Натурщица издала радостный вопль и завертелась на кресле.
– Гениально! – воскликнула она.
Однако Художника это не вдохновило.
– Только без этих гадких штучек у меня в доме! – пробурчал он.
Затем, обернувшись к ней, раздраженно сказал:
– Накинь-ка рубашку, кисонька, и ступай на кухню, сделай нам кофе.
Как и можно было ожидать, она не пропустила «кисоньку» без соленых шуточек, но потом резко вскочила, сладко потянулась, схватила кружевную испанскую шаль, что-то вроде мантильи, запахнулась в нее так, чтобы еще больше подчеркнуть свои прелести, и направилась к двери в глубине мастерской.
Художник меж тем строго сверлил его взглядом.
– Так что же? Пароль тебе известен или нет?
– У меня не было времени, чтобы идти по всей цепочке, – как можно более мягким тоном откликнулся посетитель. – Мне надо спешить.
– А вот мне торопиться некуда, – так же нежно промурлыкал Художник.
Гость сделал вид, что пропустил это замечание мимо ушей:
– Мне необходим полный набор: удостоверение личности, паспорт, водительские права, соцобес… одним словом, всю колоду! Но без всяких ухищрений: французские бумажки, а это легче легкого! Фотографии я принес.
Художник смотрел на него, не произнося ни слова.
– Ты мне их выправишь на имя Даниеля Лорансона. Вот листок, где записано все, что понадобится.
Он протянул ему конверт с фотографиями и анкетными данными.
Пока что он пользовался безукоризненно изготовленным швейцарским паспортом на имя Фредерика Лашеноза. Жаль, что с ним придется распроститься. Или, по крайней мере, припрятать до лучших времен. Однако это первое, что необходимо сделать: нужны бумаги, не известные организации. Очень жаль. Когда странствуешь по миру со швейцарским паспортом в кармане, везде пользуешься неизменным уважением. Похоже, только французские спецслужбы не поддаются чарам старой доброй швейцарской корочки, сработанной мадам Тюранж. С их стороны это просто нахальство!
– Фотографии оставь! – процедил Художник. – А сам приходи дня через два!
Этот тип действовал ему на нервы. Кремень, а не человек! Только не сморозить глупость: ведь если он выдворит незваного гостя за дверь, то за два дня сможет навести справки.
– Ты знаешь, сколько стоит полный набор, – прибавил он. – Так вот, половину вперед, и сейчас же!
Посетитель улыбнулся Художнику, левой рукой ласково потрепал его по щеке. А в правой у него вдруг оказался пистолет, и ствол уткнулся прямо в брюхо собеседника.
– А ну-ка пошевеливайся, – скомандовал он. – Если будешь тянуть, сначала продырявлю тебе ноги, а потом и руки. Заметил, какой калибр? Дырки, сам понимаешь, будут порядочные…
И он сделает это. Хотя он говорил, не повышая голоса, но по нему было видно, что сделает!
Когда женщина с грудями нараспашку и мантильей, повязанной у пояса, вышла из кухоньки, неся поднос с кофе, Художник уже сидел за столом и подрагивающими руками мастерил полный комплект удостоверений на чистеньких, безукоризненно непорочных бланках.
Дуло пистолета упиралось ему в затылок.
Она не стала вдаваться в комментарии, только присвистнула. После чего расставила чашки и разлила кофе.
– С сахаром? – спросила она.
Он отрицательно покачал головой и маленькими глотками выпил кофе, держа чашку в левой руке.
– Ну и пушка у вас! – игриво отметила натурщица.
Он только хмыкнул и поглядел Художнику через плечо. Работа явно спорилась.
– Слушай, старик, а что, если твоя подружка поточит мне перо, пока ты здесь корпишь? Ты не против? Так у каждого будет чем время скоротать!
– Никакая она мне не подружка! – огрызнулся тот.
Была или нет эта девица его подружкой, но она лишь громко рассмеялась:
– Что поделаешь, Густав, придется подчиниться непреодолимой силе обстоятельств. Ни в чем нельзя отказывать мужчине, когда он вооружен.
Она опустилась на колени, расстегнула ему молнию и нежными прикосновениями приготовила все для священнодействия. Затем окинула взглядом его хозяйство, помолчала и добавила:
– Особенно когда он вооружен так хорошо.
А затем умолкла.
Он был на седьмом небе, нахлынули воспоминания о минувших годах.
При каких условиях удобнее всего предаваться размышлениям? Об этом они некогда поспорили, стоя во дворе «Эколь нормаль» на улице Ульм. Зильберберг утверждал, что лучше всего это делается, когда летишь в самолете. Сам он предпочитал парикмахерскую, когда нежные женские ручки намыливают тебе голову. Что до Марка, тот настаивал, что для углубленного погружения в метафизическую суть всего предпочтительнее хорошенько перепихнуться. И все повторял: «Невозможно даже представить, какое после этого обновление в мозгах».
Что ж, проверим, так ли это.
Двумя месяцами ранее, в октябре, он предпринял коротенький вояж по Франции.
Кое-кого требовалось вытащить из кротовьей норы, проверить явки, подготовить новые, оживить каналы связи, подбодрить и расшевелить активистов. Нужно было приблизить к Парижу некоторые склады оружия и взрывчатки, проследить, чтобы для них оборудовали надежные тайники, создать новые базы поддержки. Одним словом, отладить всю механику для нового каскада операций.
Свою часть работы он проделал безукоризненно. Как там у Нечаева: «…единой мыслью, единой страстью – революцией». Он посвятил этому все дни и ночи, поражая соратников строгой логикой, проницательностью и безжалостностью к колеблющимся. Он знал, что за ним ведется наблюдение и любое его действие тщательно анализируется. И сделал все, чтобы отчеты о его поездке были благоприятными. Только при таком исходе его допустили бы к самой операции. А вернуться во Францию для него было необходимо, чтобы окончательно выйти из игры.
Тогда ему пришлось сделать порядочный крюк, чтобы проникнуть в страну. Он двинулся в путь аж через Ближний Восток. Наконец в Стокгольме сел на утренний рейс SAS [25]25
Scandinavian Air Lines System (англ.) – Скандинавская авиационная компания.
[Закрыть]. Взял билет первого класса. Как только лайнер поднялся в воздух, ему предложили роскошный завтрак. Он отведал взбитых яиц, запил их крепчайшим кофе. И вдруг на него внезапно нахлынуло какое-то блаженство. Счастье, ощущаемое почти физически. И не только от превосходной трапезы. Но прежде всего от мысли, что он летит в Париж. Уже давно его нога не ступала на родной асфальт.
Стюардесса была обворожительна. Он легонько полюбезничал с ней, попросил принести французские газеты. Таковые имелись, и она принесла вчерашние «Монд», «Франс-суар», «Либерасьон».
Начал он с «Франс-суар», со спортивной страницы.
В общем-то на спорт ему всегда было начхать. Соревнования, спортивная подготовка, культ тела, стремление вывернуться наизнанку, corpore sano, mens eadem [26]26
Тело здорово – здрав и дух (лат.).
[Закрыть]– все это чушь собачья.
Если верить Жану Жироду, Сюзанна, попав в 1914 году на пустынный островок в Тихом океане [27]27
Имеется в виду роман Ж. Жироду «Сюзанна и Тихий океан».
[Закрыть], пыталась восстановить в памяти свою жизнь во Франции, изучая чудом попавшую ей в руки французскую газету, где только и говорилось, что о Марне. Эта странная весть издалека оказалась непосильной для расшифровки, поскольку о Марне ей было ничего не ведомо. Точнее, она все знала об очаровании ее берегов, о курортных достоинствах Марны, но понятия не имела о сражении, разгоревшемся на берегах этой реки, на которое по всякому поводу и без оного постоянно намекали авторы публикаций.
Марна превращалась в символ французского очарования и национальных добродетелей, воинственной суровости и одновременно искрометной блистательности духа. Словно знаменитейшая, хотя и неведомая Сюзанне, битва на Марне не только позволила остановить вражеские армии, но и закалила душу Франции, прочно укоренив мысль о торжестве французского духа в сознании настоящих и грядущих поколений.
Так и он за годы, проведенные в палестинских лагерях или шикарных отелях всего мира, на явочных квартирах Европы или партизанских базах Центральной Америки, месяцами томясь тоскливым ожиданием и изматывающим нервы предчувствием провала, восстанавливал в памяти образы собственного детства, родных мест, цепляясь только за попадавшиеся имена футболистов. То там, то здесь до него доходили сведения о судьбе Доминика Рошто, Мариуса Трезора, Алена Жиресса, он читал описания их подвигов, сожаления о том, что они на какое-то время потеряли форму, и черпал из газетных колонок горько-сладкую уверенность, что пока не вовсе исключен из мира живых. Что еще принадлежит к более обширному и открытому сообществу, нежели то жестокое братство смертников, с которым он так прочно связан.
Он прочитал спортивные страницы от первой до последней строчки. Ему повезло: газета напечатала отчет о последнем дне чемпионата Франции среди команд Первого дивизиона. Таким образом, теперь он будет в курсе.
Он закурил сигарету и прикрыл глаза, смакуя радость своего возвращения.
И вспомнил об Эли Зильберберге. Несомненно потому, что именно Эли имел привычку повторять тогда, двенадцать лет назад, что именно в самолете легче всего думается. «Если вы желаете, чтобы я нашел решение проблем нашей стратегии или же заложил новые основы фундаментальной онтологии – на ваш выбор, – достаточно, чтобы организация оплатила мне путешествие на самолете, естественно, в первом классе! Сами знаете, в туристическом не до размышлений. Так вот, билет в первом – и я возвращаюсь с адекватными ответами по поводу всего, что нас волнует».
Но может быть, он вспомнил об Эли Зильберберге просто потому, что именно его предпочитал остальным с того самого дня, как тот вслух прочел ему первые фразы «Заговорщиков». Из их группы именно Эли был ему ближе всех.
Он открыл глаза, погасил сигарету, вновь смежил веки и откинул назад спинку кресла. До Парижа у него хватит времени все обдумать, набросать план, прикинуть, что его ожидает в скором времени. На его губах появилась блаженная улыбка. Планы и перспективы —на всех языках планеты десятки лет такие заголовки венчали десятки статей и отчетов марксистов-ленинистов! Планы всегда выглядели обобщенно-созидательными, а перспективы – непреклонно радужными. По крайней мере, впечатляющими. Насколько впечатляет любая жертва, едко подумал он. И насколько она обычно бесполезна.
А пораскинуть мозгами необходимо. Игра будет напряженной. Нельзя допустить ни единого просчета: на кону его жизнь.
Полчаса спустя он вновь поднял спинку самолетного кресла, закурил новую сигарету и попросил двойного виски. Его план был составлен и выверен до запятой. Разумеется, в той мере, в какой это можно сделать с любым планом. Никогда нельзя предугадать непредвиденное: именно здесь таится главное очарование – а подчас и ужас – Истории.
Уже в сентябре, в Афинах, Даниель Лорансон нашел примерное решение своей задачи: как дезертировать из организаций, ведущих вооруженную борьбу, не оставив там свою шкуру.
Несколькими днями ранее новая волна покушений прокатилась по Франции. Центральная пресса тупо окрестила их слепым терроризмом. Как если бы случайный выбор жертв не мог быть, напротив, доказательством ясного представления о ситуации. Нет, намерения террористов не отличались слепотой. Незрячей оставалась лишь мишень – их жертва. Господин, прогуливавший собачку, дама, вышедшая из универсама, мальчик, возвращавшийся из школы, – никто из них не мог ничего заметить или предвидеть, до последней секунды оставаясь лицом незаинтересованным. Именно подобную слепоту и избрали совершенно осознанно своей мишенью террористы. Поражая тех, кто смотрел на политическую злободневность невидящими очами, закрывая эти очи навсегда, они заставляли широко распахиваться глаза оставшихся в живых, теперь охваченных слепым страхом.