355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хорхе Семпрун » Нечаев вернулся » Текст книги (страница 11)
Нечаев вернулся
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:10

Текст книги "Нечаев вернулся"


Автор книги: Хорхе Семпрун



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

IV

Kindergeschichten.Истории для детей, вот что это такое.

По сути, две истории. Одну из них – о Хансе Иоахиме Кляйне – прямо по-немецки и можно было бы написать. Написать – можно; а вот рассказать нельзя. Нельзя ее рассказывать по-немецки, эту историю о Кляйне и его ребенке, потому что нельзя, чтобы кто-нибудь догадался, что он немец. Только не это! В том маленьком городке, в той среднеевропейской глуши, где он сейчас живет под чужим именем, никакая малость не должна выдать его национальности. При всем при том Ханс Иоахим К. – немец. Рабочий, родившийся во Франкфурте в 1947-м (то есть на год раньше Даниеля Лорансона). К. в очень юном возрасте открыл для себя, что общество основано на насилии. На примере собственного семейства и учебных учреждений, потом, поступив на работу, он все более и более убеждался, что насилие в самой природе современного общества. И одиночество, являющееся изнанкой насилия. А может быть, и лицевой стороной. И ему показалось, что можно отплатить обществу все тем же насилием. Швырнуть в морду. Показалось, что нет иного ответа на насилие законов, нежели закон насилия. Начав с посещения левацких митингов и участия в демонстрациях, он кончил тем, что вошел в одну из террористических организаций, расплодившихся в Германии семидесятых годов. Он познал подполье. «Смерть по найму» – таково было заглавие книги, которую он в 1980 году написал, чтобы сделаться свидетелем обвинения. Чтобы объяснить другим и осмыслить самому собственный путь, а еще объяснить, почему необходимо рвать с терроризмом.

Но назвать ее тем не менее следовало бы «Kindergeschichte», хотя он и не смог бы пересказать ее по-немецки.

Детская история и история детства одновременно. Главное в ней – детство самого Ханса Иоахима Кляйна. Сына еврейки, выжившей после заключения в нацистских лагерях. И отца-нациста, вдобавок еще чуть ли не полицая. Как эти двое умудрились в 1947 году заделать ребенка? Как могла промеж них возникнуть если не любовь, то на худой конец – желание? Человеческое (и бесчеловечное) существо – это, вне всякого сомнения, загадка. Загадочны добро и зло, предпочтения и влечения к себе подобным. Равно как и наслаждение от страдания и раболепного служения. Если бы не существовало таких устрашающих либо отвратительных, а то и смехотворных тайн, мы бы не сталкивались с тем животрепещущим таинством, что, собственно, и называют свободой живого человека. (Это следует признать по крайней мере ради самооправдания. Впрочем, не уповая что-либо таким манером объяснить, а лишь ради утешения тех, кто не умеет жить в блеклых отсветах тайны.)

Так вот, сначала история детства.

Ханс Иоахим Кляйн… Сын еврейской женщины, умершей в том же 1947 году от болезней, заработанных в концлагере. И, конечно, от самих родов. Почти тотчас брошенный собственным отцом на произвол государственной опеки и строгого надзора. Сирота. Мужавший в постоянной тоске по настоящим родственным связям.

Теперь детская история.

Она включает не только историю детства самого Ханса Иоахима Кляйна, тихо, подспудно подтачивающую его теперешнее унылое существование, но и историю его собственного ребенка. А также историю тех историй, какие К. рассказывает сыну в укромных садиках маленького городка. Ибо К. решил остаток дней посвятить своему ребенку, о чем уже давно заявил Дани Кон-Бендиту [33]33
  Дани Кон-Бендит – один из духовных вождей молодежного движения 1968 года.


[Закрыть]
. Детству сына, поскольку никто не посвящал себя его собственному. Он живет, как сам говорит, примериваясь к ритму своего ребенка. Он прогуливается с сыном по скверам и садикам, где есть качалки и качели. Там все тихо, спокойно. Жители городка уже привыкли к отцу и его мальчику. Улыбаются им, перекидываются с ними парой слов: о погоде, о трудных временах. Они думают, отец – безработный, что в каком-то смысле так и есть.

Единственное, что дает К. пищу для беспокойства, по крайне мере в том, что касается мальчика и его детства, это течение времени. Нет, его снедает отнюдь не метафизическая тревога о времени, ускользающем, как вода или песок из пригоршни. Его беспокойство вполне конкретно, осязаемо. Ведь если он желает, чтобы его ребенок жил как и прочие дети, с определенного возраста он должен будет посещать школу. Что станется с К. в день, когда его чадо отправится в школу, чтобы жить подобно другим детям? Как с этого момента устраивать собственную жизнь и заполнять образовавшуюся пустоту?

Это рассказывает сам Дани Кон-Бендит. Он откопал К. в его маленьком городке. Притом не без труда. Записал на пленку беседу и даже сделал любительский фильм. Ханс Иоахим К. загримировался, чтобы его никто не узнал. И предстал в костюме Дон Жуана. «Я без ума от классической музыки, – сказал он. – А Дон Жуан – это что-то сногсшибательное».

Так бывший террорист, член боевых организаций марксистско-ленинского толка переодевается в Дон Жуана, чтобы встретиться с Кон-Бендитом. Вероятно, повод для еще одной детской истории, eine Kindergeschichte, – с детской мечтой о соблазнении, потребностью быть любимым. Несомненно, под этой игривой маской что-то бурлит, не дает покоя.

Дани Кон-Бендит почувствовал что-то в этом роде, хотя углубляться не стал. Он цитирует слова К. без комментариев в книге «Революция, мы так ее любили!», где приводит свои беседы с прежними соратниками, участвовавшими в волнениях 1968 года. Там можно отыскать интервью Жюльена Сергэ и Эли Зильберберга, а рядом с ними высказываются Серж Жюли, Фернандо Габейра, Валерио Моруччи, Адриана Фарранда и тот самый Ханс Иоахим Кляйн. Кон-Бендит не делает никаких замечаний по поводу К., вырядившегося Дон Жуаном. Просто записывает слова бывшего механика – маленькой шестеренки большого механизма революционного насилия.

И слушает, как тот рассказывает о своем детстве.

А думал ли тогда Кон-Бендит о своем детстве? Вспомнил ли он в том маленьком городке, стоя перед Дон Жуаном, прятавшим под маской вечного соблазнителя – и вечно соблазненного – собственное отчаяние, вспоминал ли о предыстории каждого из них, о первых годах, так решительно повлиявших на всю дальнейшую жизнь?

Детская предыстория К. – это мать-еврейка, чудом выбравшаяся из концлагеря, женщина, соблазненная бывшим нацистским полицейским или сама его соблазнившая в той поверженной Германии, bleiche Mutter.Воистину, Бледная мать – и сама обескровленная Германия, и эта еврейка-мать, и эта смерть. А предыстория Кон-Бендита – родители-евреи, эмигрировавшие из Германии в Монтобан, где социалист мэр принял изгнанников-антифашистов и дал им приют после катастрофы 1940 года. Богатая приключениями и исполненная глубокого смысла жизнь группы евреев-интеллектуалов, пытающихся выжить и притом сохранить возвышенную ясность ума. К тому же монтобанскому кружку, куда входили родители Кон-Бендита, принадлежит и Ханна Арендт. Вальтер Беньямин, еще один их приятель, кончает с собой на испанской границе, выяснив, что его визы недостаточно, чтобы ее пересечь.

В Монтобане, городе, где в 1945 году Дани своим рождением отпраздновал вновь обретенную свободу, несколько раньше, во времена катастрофы, Ханна Арендт перечитывала «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста, «О войне» Клаузевица, романы Сименона – прекрасное, в сущности, занятие! И вероятно, в ожидании визы для отъезда вместе с мужем в США она размышляла над проблемами насилия, которые волновали ее всегда. Каковы критерии оценки насилия и до какого предела оно не только допустимо, но необходимо ради созидания нового легитимного режима, когда требуется восстановить действие законов и возродить правовое государство? И в какой мере закон может питаться насилием ради восстановления прав личности и торжества универсальной человечности?

«Kindergeschichte» бедняги К. и его сына, которые не могут говорить друг с другом по-немецки, хотя это родной язык в том городке, где они живут, городке, затерянном на просторах Европы, это история изгнанничества. Ханс Иоахим К. изгнан из собственного детства и из своей страны. Его вытеснили из его жизни, а самое жизнь разлучили с ее смыслом. И он рассказывает своему сыну на языке изгнания всякие истории, чтобы они укоренили их обоих на территории детства, сделавшегося их родным языком.

Die Mutterchprache der Kindergeschichten [34]34
  Родной язык детских историй (нем.).


[Закрыть]
.

Тут упоминалось о двух детских историях. Одна, как уже сказано, связана с Хансом Иоахимом К.

В другой речь идет о молодой женщине, которая отводила своего ребенка домой из школы. Над головой стояло жаркое солнце, был конец лета.

Дочка рассказывала, как прошел день, юная мать ее внимательно слушала.

А над ними простиралось чудесное небо, чуть затянутое легкой сентябрьской дымкой, с моря дул влажный ветерок. Быть может, до них доносились гудки пароходов, шум неблизких заводов. Поскольку, где бы ты ни был в этой стране, до тебя доносятся пароходные гудки и заводской шум.

Молодую мать звали Мария Долорес.

«Долорес» – «Матерь скорбящая» – здесь как нельзя кстати. Как точно подошло это исполненное боли имя, напоминающее о Деве, испытавшей материнские муки! При всем том женщина, о которой идет речь, родилась в стране, обычаи и язык которой требуют ласкательных, уменьшительных прозвищ. И в повседневной жизни ее окликали Йоэс. Йоэс – это звучит ласково и нежно.

Окликнули ли ее этим именем, чтобы она повернула голову? Произнесли ли они «Йоэс» глухим, но властным шепотом, чтобы она обернулась и увидела тех, кто пришел ее убить? И успела ли она повернуть голову и посмотреть в лицо убийце? Знала ли она их, опознала ли? Скрестился ли ее взгляд с их взглядами?

Во всяком случае, Йоэс по дороге из школы домой, посреди рассказа дочери, которую вела за руку, получила две пули в голову. Ребенок глядел на труп своей матери. Стоял сентябрь, конец лета. Солнце над головой, пароходные гудки, наверняка гул далекого завода. Ибо все происходило на земле моряков и металлургов. А чуть дальше от моря росли яблони, шелестела кукуруза, пасся скот.

Место, где жила Йоэс, называется Эускади. Через несколько дней группа заключенных боевиков ЭТА, бывшие товарищи Марии Долорес, выпустили прокламацию, оправдывавшую это убийство. «Самое ее присутствие на наших улицах, – говорилось там о Йоэс, – могло навести на мысль о том, что вооруженная борьба не является насущной необходимостью». Иными словами: сам факт, что она жива, мог заставить поверить, что убийство больше не является единственным исходом. Просто, как день. Однако Йоэс опередила их: в своем дневнике она, говоря о них, не находила иного слова, кроме «фашистов».

Некогда Йоэс играла одну из руководящих ролей в ЭТА. Принимала участие в вооруженной борьбе. Затем, после установления в Испании демократических основ правления, она решила, что для организации было бы неплохо изменить стратегию и вписаться в существующую политическую систему. Ведь в стране, обратившейся к мирной жизни, естественно переходить от военных акций к гражданским ради решения конфликтов политическими средствами. Не переубедив своих соратников, Йоэс рассталась с ЭТА. Уехала очень далеко, аж в Мексику. Между ней и ее бывшими друзьями-боевиками пролегли тысячи километров, целые пространства раздумий, одиночества, само время потекло по-другому. Она возвратилась к нормальной жизни, вышла замуж, родила ребенка. Спустя несколько лет, воспользовавшись законом о социальной реинтеграции бывших партизан, не замешанных в кровавых преступлениях, она возвратилась в Страну Басков, переехала в Эускади.

Никто не пробовал копаться в ее прошлом, у нее не требовали информации, не просили назвать имена подпольщиков, которые она еще могла вспомнить. И, конечно, помнила.

Она жила, вот и все. Жила в своей стране, в собственном семействе.

Но ее присутствие на улице, в обществе, в жизни, ее мысли, слова, жесты, смех, порывы воодушевления и отвращения, ярости, словом, само ее существование было нестерпимо для мелких вождей той организации, в которой она некогда состояла. И убили они ее прежде всего затем, чтобы доказать: они не принимают жизни с ее подлинными опасностями и случайностями, слабостями и величием. Что покуда есть на свете боевики, убийствам и террору конца не будет. И смысл их собственной жизни основан на праве предавать смерти других. На превращении смерти в единственный педагогический прием, в чудовищный ритуал, вечную пляску наемных убийц.

Мария Долорес Гонсалес Катарайн, Йоэс.

Мертвое тело на улице. Взгляд ребенка. Сентябрьское солнце над трупом Йоэс и над ребенком, еще не понимающим, что произошло.

Вот уж действительно две «детские» истории с далеко не детскими последствиями.

В то утро он вспоминал о них. О детях, замешанных в этих историях. И об их родителях.

В Бельвиле, выйдя из ателье Художника, он прежде всего почувствовал какую-то необыкновенную приподнятость. Почти физическое ощущение счастья, теплоту крови в жилах – радость оттого, что он здесь. В Париже. И он снова – Даниель Лорансон. Его новенькие с иголочки, фальшивые документы возвращали ему его подлинное имя и сущность. Он смеялся, новоиспеченный Даниель Лорансон, здесь, в Бельвиле, на улице, под лучами парижского солнца, без всякой причины.

А потом вспомнил о Йоэс, о Хансе Иоахиме Кляйне. Он пытается избежать того, что выпало им. Не дать себя подстрелить, как Йоэс. Не быть вынужденным скитаться под вымышленным именем, навсегда уйти в лишенное смысла подполье, как Ханс Иоахим Кляйн. Как раз в сентябре он был в Афинах. На тамошних сходках. Во французских газетах ему попалось упоминание об убийстве Йоэс. О ней самой Даниель ничего не знал, но легко мог все домыслить.

В том водовороте, который его кружил, домыслить подобное труда не составляло. Особенно после того, как он насмотрелся на типов из ЭТА, попадавшихся то там, то здесь, во время его занятий в лагерях подготовки боевиков и на сборищах представителей разных группировок. Эти выглядели самыми ограниченными, примитивными, самыми бредовыми из всех. С легким налетом марксизма-ленинизма на шершавой архаичной националистической подкладке псевдорадикального, мистического толка. Все это наводит смертную тоску.

После того как Даниель пообщался на Ближнем и Среднем Востоке с исламскими интегралистами, он в конце концов убедился, что нет ничего непригляднее, убийственнее, нежели попытка внедрить традиционные религиозные ценности в жизнь и быт современного города.

Тогда, в сентябре, в Афинах, Лорансон сидел в гостиничном холле с видом на Акрополь. Он поднял глаза от газеты, где читал об убийстве Йоэс, поглядел на видневшийся вдали античный храм.

По тому отвращению, которое он тогда испытал, представив себе убитую испанку, взгляд девочки над трупом матери, он осознавал, сколь длинен путь, проделанный им за последние месяцы. И как опасен тот его кусок, который еще предстоит пройти. Он спрашивал себя, почему же ему понадобилось столько лет, чтобы признать истину столь очевидную.

С грустной улыбкой он вспомнил об Эли Зильберберге.

Когда-то, еще в их берлоге на улице Ульм, в пору юности и горячих голов, склоненных над священными текстами, Эли, пробежавшись по всему Аристотелю, выдал ему сногсшибательный пассаж Собственно, о летучих мышах у Аристотеля. В общем, то был комментарий к одной фразе из его «Метафизики», где говорилось, что очевидность фактов так же ослепляет людей, как летучих мышей – сияние дня. Если истина такова, внушал ему Зильберберг в их тогдашнем разговоре один на один, а она, безусловно, такова, из этого следует, что революционеры – самые человечные из людей. И отнюдь не из какого-то гуманизма, идеологического неприятия денег, в то время столь модного среди них. А по причине их ослепления. Современные революционеры не более чем нетопыри XX века, ослепшие от света очевидных фактов! Эли тогда разразился смехом: «Только оставь это при себе, Даниель, и молчок! Не хотелось бы, чтобы меня осудили за ревизионизм аристотелевского толка!»

Тогда, в сентябре, глядя на далекий Акрополь из окон афинской гостиницы, Даниель говорил себе, что Постав Флобер сделал бы сегодня Бувара и Пекюше бывшими боевиками одной из ныне модных группок марксистов-ленинистов. Они бы укрылись в какой-нибудь современной Фиваиде, чтобы выработать еще один лексикон кровавых прописных истин левых революционеров XX столетия.

Через несколько недель, уже в Париже, в тот самый день, когда он отправился смотреть фильм о Розе Люксембург, Даниель обнаружил книжицу Дани Кон-Бендита «Революция, мы так ее любили!» Вечером в отеле он проглотил ее залпом. Разумеется, начав с интервью своих бывших соратников по «Пролетарскому авангарду» Зильберберга и Сергэ. Именно оттуда он узнал, что Эли выпустил несколько книжек под псевдонимом Элиас Берг. Романы из «черной серии», которые Кон-Бендит, похоже, оценивает довольно высоко.

Прочитав до конца книжку Кон-Бендита, Даниель вышел в город. Было тепло, и он прогулялся по улицам. На секунду ему отчаянно захотелось тотчас отправиться во Франкфурт, отыскать Кон-Бендита и открыться ему. Из всех, кто остался на поверхности после шестьдесят восьмого, этот был самым умным и лучше прочих сумел дистанцироваться от прошлых безумств, не порывая с их рациональной сердцевиной. А может, напротив, следовало сказать: с утопической сердцевиной былых рациональных построений. Впрочем, это неважно, главное – Дани мог бы посоветовать что-нибудь путное.

Однако Лорансон отмел подобные поползновения. Нигде у него не было стольких шансов пробиться к какому-нибудь выходу, как во Франции. Хотя и здесь их осталось маловато.

Выйдя от Художника, он немного прошелся, чтобы проверить, нет ли за ним слежки.

Вдруг на Телеграфной улице из общего потока прямо на него пулей выскочила машина. Скрежет тормозов. Даниель тотчас нырнул за припаркованный у кромки автомобиль, и в руке у него появился пистолет. Казалось, что это – за ним.

Но нет, всего лишь ссора двух влюбленных, ничего больше. Бурная и отчаянная любовная перепалка, совершенно банальная в самой преувеличенности чувств. Какая-то женщина бежала по улице к машине. «Жерар, любовь моя! – кричала она. – Жерар, я люблю только тебя!» Жерар затормозил, опустил стекло, высунул голову и выкрикнул что-то совершенно бессмысленное. Что-то о несчастье жить на этой земле, об ужасе любви – он швырял свое отчаяние в лицо подбежавшей женщине. Она склонилась к нему, они заговорили шепотом, чуть позже рука мужчины ласково погладила затылок женщины. Без сомнения, жизнь снова брала свое. Ад повседневности с его микроскопическими радостями, взрывами каждодневного горя – смехотворная иллюзия существования.

Рядом с Даниелем оказалась пятилетняя девчушка, она жадно впилась глазами в его «магнум-357».

Он помахал пистолетом перед ее носом и, как ни в чем не бывало, спросил:

– Правда, похож на настоящий?

Девочка восхищенно закивала.

– Дай мне!

Он пожал плечами и засунул оружие в кобуру под мышкой.

– Маленьким девочкам не положено играть в такие игры, – наставительно произнес он.

– Это не для меня, а для брата.

Даниель выпрямился.

– И для чего он ему? – спросил он как можно беззаботнее.

Она закричала так, что слова потонули в едином радостном вопле:

– Он станет самым главным! Все будут его бояться!

Он поспешно отошел от нее, чтобы поймать такси.

За те несколько секунд, что он прятался от мнимых убийц, к нему пришло решение. Если он хочет узнать, что замышляют те, от кого он прячется, после того как они отправили к праотцам Сапату, лучшее средство – выйти на контакт. Старинный закон военного искусства: войти в соприкосновение с противником, прощупать, что у него делается в самых уязвимых местах. А точнее, если говорить начистоту, – там, где противник всего сильнее, а ты, напротив, можешь легко подставиться. И обернуть все в свою пользу, прибегнув к эффекту неожиданности!

Итак, он сейчас отправится к Кристин.

Даниель сел в такси и велел отвезти его на Монпарнас.

Он на всякий случай ощупал карманы. Все на месте: деньги, безукоризненные фальшивые документы. Впрочем, так ли они фальшивы? Там все было правильно, все данные гражданского состояния. Возраст, место рождения, рост, особые приметы отсутствуют. Его забавляло, что отсутствие, небытие оказывалось самым распространенным средством идентификации личности у представителей рода человеческого.

Он засмеялся, и таксист встревожился: может, ему чего-нибудь нужно? Да нет, ничего особенного. Просто он громко рассмеялся вслух. Сегодня ему особенно везет, вот и все! Шофер отпустил глубокомысленное замечание относительно непредсказуемости повседневного везения. Есть дни, когда оно к тебе идет, а бывают такие, когда его нет, и все тут. И кто подскажет, от чего оно зависит? Часто от какого-нибудь пустяка.

Когда Кристин открыла ему дверь своей квартирки на улице Кампань-Премьер, он мгновенно понял, что ей все известно.

Ее выдавал взгляд, в нем можно было прочесть легкую растерянность и жалость. А еще смесь страха и ненависти. И складка рта не предвещала ничего ободряющего. Хотя она пыталась растянуть губы в некоем подобии вымученной улыбки.

Ему бы повернуться и уйти, но хотелось все разузнать. В подробностях. Любопытство, как известно, довольно скверная штука. Но без него жизнь потеряла бы свое очарование. В ней не осталось бы ни соли, ни просто смысла. А кроме всего прочего, он сам чувствовал в душе какой-то бесстрастный холодок и словно раздвоился. Его второе «я» собиралось понаблюдать за неким бессмысленным действом, уподобившись кинозрителю, который уже видел картину и заранее знает, какие ловушки и западни подстерегают беднягу-героя.

– Привет! – как можно веселее сказал он.

Совсем как киногерой, который сам устремляется в сети, раскинутые зловещей женщиной-вамп.

И вошел в квартиру.

Вне всякого сомнения, это мышеловка. И Кристин об этом знала. Если бы не так, не будь она сама здесь наживкой, она дала бы выход своей ярости. Оскорбляла бы его, потребовала бы объяснений, извинений. Плакала, орала бы от боли обманутых надежд. Но она тоже была холодна. И играла какую-то роль.

Здесь пахло чем-то довольно экстравагантным. Опасным, но эффектным.

Лет двенадцать назад, во время той истории с «Пролетарским авангардом», они, он и Кристин, можно сказать, жили вместе. Именно следя за ней, Пьер Кенуа напал на его след. Они схапали его однажды ночью на перекрестке улицы Кампань-Премьер и бульвара Распай, когда он выходил от нее. И Кристин была единственной, кто знал о том, что его приговорили к смерти, и о том, как ему удалось ускользнуть благодаря Луису Сапате.

Все эти годы Даниель продолжал с ней встречаться. Кристин приезжала к нему в Италию, Германию и в разные глухие уголки Центральной Европы. Однажды она добралась даже до Колумбии, когда он на время осел в Южной Америке. Они вместе ходили по музеям. Занимались любовью в Вене и Венеции. А в Праге после знаменитого сборища 1981 года у них выдалась незабываемая каникулярная неделя.

За все эти годы их долгое любовное сообщничество, стремление продлить видимость совместной жизни в пустыне насилия и смерти не могли привести ни к чему путному. Воинствующая революционная фразеология доконала Кристин, подавила в ней всякую способность к анализу, вымела последние остатки чувства реальности.

Если бы над ним устроили судилище, Кристин выступила бы свидетелем обвинения – этакая не поступающаяся принципами вдовица.

Он вошел в гостиную, приобняв ее левой рукой за плечо, но правую на всякий случай сунув под мышку, поближе к кобуре.

А про себя с грустью отметил, что отнюдь не удивлен ее теперешним поведением.

Его молодая подруга преподавала историю в одном из парижских лицеев. Она никогда не входила в первый эшелон боевых организаций. Но оказывала им разные услуги, поскольку не была на заметке в полиции. Явочные квартиры, доставка тайной корреспонденции, сбор сведений – она продолжала жить в исступлении борьбы под знаменем марксизма-ленинизма.

Конечно, ей требовалось замолить немало собственных грехов, да сверх того главный, изначальный: при оккупации ее отец был одним из самых рьяных коллаборационистов. Чем-то вроде главы оккупационной милиции в одном из районов, где действовали партизаны. Он был приговорен к смерти и помилован, поскольку суд над ним состоялся через несколько лет после Освобождения. И с самого детства она готовилась расплачиваться за этот грех. Надо было стереть пятно. Залить старую кровь новой. Насилием нынешним заплатить за былое. Таким образом «новое сопротивление», как говорили она сама и все фанатики, что ее окружали, должно было искоренить первородный грех французской буржуазии.

Однако Даниель разом покончил с экскурсами в психологию.

Было не до размышлений о психологических сложностях и змеином клубке родственных отношений.

Его левая рука соскользнула с плеча и прошлась вниз по телу Кристин.

Он ласково огладил ее грудь, бедро, талию, спину и задержался на ляжке. Пальцы нащупали легкую выпуклость застежки, поддерживавшей чулок и проступавшей сквозь юбку.

Так, значит, Кристин подготовилась к его приходу. Облачилась в доспехи любви, следуя старинным ритуалам их прежней близости.

Он повернул ее лицо к себе, поцеловал в губы, почувствовал, как она инстинктивно отшатнулась, но овладела собой и прильнула к нему, прикрыв глаза. Поцелуй с привкусом могильного праха. Но он воспользовался им, чтобы внимательно оглядеться, отмечая, заперты ли двери, есть ли место для возможного тайника.

Он отстранил Кристин, вгляделся в лицо с сомкнутыми ресницами. У нее был вид утопленницы.

– Кажется, ты уже готова, – прошептал он и вновь положил руку на застежку чулка.

Она открыла глаза, улыбнулась ему и проговорила:

– Я тебя ждала…

И осеклась, уразумев, что сказала слишком много. С чего бы ей его ждать? Не было и речи, что он придет сегодня. У них было назначено свидание через два дня и совсем в другом месте. Значит, с ней провели беседу, ее предупредили.

– Что они тебе сказали? – тихо спросил он.

Она попыталась уклониться. Он грубо встряхнул ее, и тогда она посмотрела ему в глаза:

– Правду, Даниель, только правду! – вскричала она.

Правду? Ему захотелось рассмеяться. Можно подумать, что легко говорить правду! Что это так просто!

– Какую правду, Кристин?

Он уже знал, что она скорее всего ответит. Догадывался, какую версию ей сообщили.

– Несколько месяцев назад ты был с поручением в Израиле, Даниель. Тебя там застукал Моссад и перевербовал!

Он разразился язвительным смехом:

– Ну и ну!

Но тотчас оборвал себя. В 1974-м товарищи из «Пролетарского авангарда» обвинили его в том, что он подкуплен французской Службой общей информации. Сегодня его обвиняют в пособничестве израильскому Моссаду. В ту пору он еще хотел продолжать вооруженную борьбу. Теперь же решил навсегда распроститься в терроризмом. Но главное не в этом, а в том, что они были способны приписать его умонастроения влиянию некоей внешней силы, ее демоническому воздействию, будь то секретные службы или империализм. Конечно, так все упрощается.

Даниель попытался сконцентрироваться, быстренько предугадать, каков следующий ход противника в разыгрываемой шахматной партии. Они предположили, что он заявится к Кристин, узнав о смерти Сапаты. К Кристин, своей любовнице, верной подруге всех последних лет. Что он придет к ней, рассчитывая на ее поддержку, а может, и совет.

Кристин же, убежденная, что он виновен, должна задержать его. Самым традиционным способом – затащив в постель. Голый человек, занимающийся любовью, беззащитен. Но как предупредить их, что он уже на месте? Тут долго ломать голову нечего: или они предполагают, что она задержит его достаточно надолго для того, чтобы позвонить им, например, когда он пойдет в душ. Или же…

Или же кое-кто уже притаился здесь, в квартире. У них была возможность продержать своего человека у Кристин столько времени, сколько необходимо. Впрочем, особенно ждать не пришлось. Он сразу же и явился.

Даниель улыбнулся молодой женщине.

– Ты права, Кристин, меня действительно перетянули на другую строну. Но не Моссад, а та реальная жизнь, которую я начал понимать!

По ней было видно, что она не слышала его слов. Но это нормально. Ее, видимо, раздражало, что она выдала себя, распалилась и заговорила о Моссаде вместо того, чтобы прикинуться милашкой и утянуть его в спальню. Теперь она, должно быть, думает о том, как исправить досадную оплошность.

Спальня?

Скорее всего, тот тип залез там в большой платяной шкаф, когда услышал звонок в дверь квартиры!

Даниель вновь ласково улыбнулся Кристин.

– Старушка, почему ты всех предаешь, а?

Она отшатнулась, и ее взгляд заметался по комнате:

– Предаю? О чем это ты?

– О том, о том… Почему?

Он выхватил пистолет, наставил на нее и вполголоса произнес:

– Пойдем-ка, Кристин, поищем нашего дружка!

Она отпрыгнула в сторону, пытаясь проскользнуть в дверь спальни. Он ее поймал, заломил руку, больно ткнул дулом в диафрагму, толкнул на стоявшую рядом кушетку, навалился всем телом. Рывком перевернул на спину и засунул в рот платок, чтобы не смогла закричать. Мельком взглянул на задравшуюся в схватке юбку, обнажившую ноги и праздничное нижнее белье. Брезгливо подцепил край юбки дулом пистолета и набросил на ноги.

Он сорвал большую кашемировую шаль, висевшую на спинке канапе, разорвал ее и связал Кристин руки и лодыжки, затем получше приладил кляп.

Встал, снова сжав в руке пистолет, и направился к двери в спальню, глухо бормоча слова, с какими обращаются к женщине, которую ведут к ложу любви: «…если бы ты знала, Кристин, как я хочу тебя, только продли удовольствие, ты ведь это умеешь, я знаю, сначала прикоснись к нему губами…» – вошел в комнату, рывком распахнул дверцы шкафа, заметил ноги притаившегося там боевика; тот забился среди женских тряпок, очевидно сковывавших движения и мешавших ему что-либо разглядеть, и Даниель выстрелил три раза, парень в шкафу вскрикнул и рухнул на заднюю стенку, потом сполз вниз; сорванное с плечиков белое шелковое платье, обрызганное кровью, упало на дергающееся тело, прикрыв его шутовским саваном. Тут Даниель узнал убитого, и его вдруг затошнило, он бросился вон, пересек комнату, где все еще лежала Кристин, неподвижная в своих путах. Жизнь перед ним вновь простиралась «огромной пустыней, где его ждали миражи, ловушки и долгие, одинокие блуждания».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю