Текст книги "Нечаев вернулся"
Автор книги: Хорхе Семпрун
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
У Адрианы были голые плечи. Она радостно объявила: «Из искры возгорится пламя!» А Зильберберг прибавил, что всегда приятно иметь под рукой своего Мао, пусть даже это всего лишь бледная платоновская копия Великого Кормчего! Весь этот месяц в Бретани они очень много смеялись. И много работали. Потому что это были не совсем каникулы. Несмотря на их курортный вид и загорелые лица, они приехали сюда не отдыхать. В Фуэнане были организованы сборы, где изучали теорию революционного насилия, тактику подрывной деятельности. Даниель уже тогда был самым прилежным, самым неутомимым. Два раза в неделю были практические занятия: они разбирали и собирали взрывные устройства, стреляли в заброшенном песчаном карьере из смит-вессонов, подаренных отцом Эли, учились подделывать документы.
В общем, революционные будни.
– А кто этот? – спросила Беатрис.
«Этот» был Даниель Лорансон. Стройный, непринужденный, он стоял в центре группы с развевающимися по ветру волосами.
– Я знаю тут всех, кроме него! Потрясающий красавец! Кто это?
– Никто, – процедил Марк.
Потом взял себя в руки.
– Он умер, Беатрис… Мы стараемся не говорить о нем… А теперь иди к себе, мне пора одеваться.
Из Бангора ему не удалось дозвониться Беатрис. Номер его парижской квартиры на площади Пантеона был намертво занят. Беатрис точит лясы с подружками, просто безобразие!
Тут Марк Лилиенталь посмотрел на комиссара Марру, сидящего с магнитофоном около его кровати. Понял ли он? Да, Марру все прекрасно понял. Он понял, что Марк перешел к семнадцатому декабря, когда он возвращался из Америки во Францию и должен был встретиться вечером в «Липпе» с Фабьеной Дюбрей.
И когда был убит Сапата.
В Бангоре Марк вышел из кабины, не дозвонившись. Маленький двухмоторный самолет компании «Бар Харбор» ждал только его, чтобы взлететь. Он поднялся на борт. В салоне оказалось, кроме него, всего три пассажира. И, разумеется, два пилота. Он летел в ослепительно чистом воздухе, как будто это была не машина, а птица.
Марк выглянул в иллюминатор, пораженный открывшейся внизу красотой.
Они летели над Пенобскотом. Марк разглядел острова: он знал, как каждый из них называется, – правда, по-французски. Остров Холмов описал под крылом дугу – самолет взял курс на юго-юго-запад.
У него что-то сжалось в горле от странного волнения. Он сам удивился своей сентиментальности при виде побережья залива Мэн, которое быстро удалялось от него со своими лесами, речками, белыми деревянными домиками, парусами и бесчисленными бухточками.
«Et in Acadia ego» [21]21
Игрой слов Acadia – Arcadia автор отсылает нас к латинскому выражению «Et in Arcadia ego», связанному с представлением о безмятежной жизни пастухов в Аркадии, воспетой греческим поэтом Феокритом, а затем Вергилием. Акадия – область на юго-востоке Канады, соответствующая ныне провинциям Нью-Брансуик и Новая Шотландия, на границе американского штата Мэн.
[Закрыть], – пробормотал он. И закрыл глаза.
Когда-то Эли Зильберберг утверждал, что может думать только лежа. Имелось в виду – думать по-настоящему. Всякие смутные мысли, расплывчатые и туманные, набегающие волнами каждую минуту, тут ни при чем. Нет, именно думать: нащупывать новые идеи, чтобы уловить, осмыслить меняющуюся реальность. Потребность принять для этого горизонтальное положение ограничивала, разумеется, возможности для ясного, продуктивного размышления. Не всегда под рукой есть старый удобный диван. Или, например, самолет. В самолете ему тоже хорошо думалось, даже лучше, чем на диване. Будь у меня деньги, говорил Зильберберг, я бы летал на самолете каждый раз, когда мне надо что-нибудь обдумать, неважно из какой области. Пусть даже из экзистенциальной. Час или полтора в воздухе – это то, что надо. Идеальный вариант Париж – Ницца. К посадке достигается полная ясность, остается сделать то, что решил. Или, наоборот, не делать ничего: самое мудрое решение часто состояло в том, чтобы ничего не делать, предоставить вещам идти своим чередом. Все разрешится само собой.
Марк Лилиенталь закрыл глаза. Он летел на самолете, полулежа в удобном кресле – классические условия для размышления.
Десятого декабря, в полдень, к нему в кабинет вошла Фабьена Дюбрей. Ее сопровождал Пьер Кенуа, но он сделал несколько снимков и быстро отчалил. К великому удовольствию Марка, которого Кенуа всегда раздражал. Он считал его занудой, вдобавок нервно реагирующим на авторитет Марка в глазах других. В частности, Сергэ.
В тот день, войдя в его кабинет, Кенуа окинул все профессиональным взглядом, теребя в руках аппарат.
– Да, процветание налицо! – объявил он, как бы ни к кому не обращаясь, и присвистнул с ироническим восхищением.
Но Марк и бровью не повел. Он смотрел только на Фабьену.
Он согласился на встречу с ней, потому что Сергэ его очень просил и даже несколько раз перезванивал. К тому же он обратил внимание на статьи в «Аксьон», подписанные «Фабьена Дюбрей». Отличная журналистка. Да еще и с отличной фигурой, подумал он, глядя, как она идет ему навстречу по серому паласу огромного кабинета. У него даже перехватило дыхание. Какая походка, боже мой, как движется, как умеет себя подать, несет себя как подарок и тут же забирает его назад – удерживает свой порыв, как женщина-кентавр, уздой взгляда, гордой посадкой головы! Во всем этом видна была душа, прозрачная и бездонная. Душа, которую можно завоевать, взять в осаду, опустошить, – головокружительное счастье замаячило перед ним.
– Вы знаете, что меня к вам привело? – спросила она.
Марк изобразил пресыщение славой.
– Вы делаете репортаж о нынешнем преуспеянии в обществе бунтарей 1968 года… Именно эта тема обычно интересует журналистов, когда они просят у меня интервью…
Он взглянул на Пьера Кенуа, который все еще возился со своим аппаратом.
– Да, я действительно преуспел, – добавил он. – Даже чересчур, как считают некоторые… Разные демагоги и ханжи…
Она тряхнула коротко подстриженными волосами.
– Извините… Но меня ваши успехи совершенно не интересуют!
Фабьену интересовали в жизни, помимо философии, всякие «антиобщества», субкультуры, разные микрогруппы внутри большого социума. Например, она только что подготовила материал по группе «Ницца». Какая такая группа «Ницца»? Как, вы не знаете? Это молодые ребята из Ниццы – сестры Пизье, Мишель Котта, Бернар Кушнер, Дани Корбель… Они все ровесники, кто-то из них друг с другом учился, они приехали всей компанией в Париж, чтобы добиться известности, или положения, или и того и другого вместе…
– Вам бы стоило писать романы, – сказал Марк.
Она кивнула, сказала, что это у нее впереди.
– И в какую же микрогруппу вы решили меня включить? – спросил он.
Пьер Кенуа наконец убрался. Слава богу!
– В группу выпускников лицея Генриха IV! – засмеялась она.
Как только Фабьена села и он увидел ее ноги – она в этот момент наклонилась, чтобы поставить магнитофон на низкий столик, – между ним и ею возникло хорошо знакомое ему поле. Не только его влекло к ней, но и ее к нему. Он никогда не ошибался в таких вещах. Он в ту же секунду улавливал вспыхнувшее в женщине желание. Иногда еще до того, как она сама успевала это осознать.
Но его ли желала Фабьена Дюбрей? Его ли, Марка Лалуа, в прошлом Лилиенталя, которому сегодня стукнуло сорок, высокого, худощавого, с сумрачным взглядом, с циничным и чувственным ртом, бывшего революционера, ныне успешно создающего собственную империю в мире информатики и средств связи? Наверно, все было как-то более размыто, не столь прямолинейно. Не то чтобы она вот так, сразу, испытала влечение к сидящему перед ней человеку, к нему, Марку, едва они встретились. Скорее в ней вдруг возникло желание желать. Радость и удивление от этого состояния. От мысли, что она способна не только пробудить желание в мужчине, но и желать сама.
Марк же, напротив, сразу и очень остро осознал конкретность своего желания. Он даже на долю секунды как бы ощутил себя в ней, почувствовал всем своим мужским существом податливую мягкость женского тела – это произошло, когда Фабьена разъединила колени, чтобы закинуть ногу на ногу, и он непроизвольно вообразил тот миг самозабвения, когда этот путь будет для него открыт.
Наливая ей минеральную воду, он коснулся ее руки. Фабьена, включавшая магнитофон, вздрогнула всем телом. Она засмеялась и сказала что-то о статическом электричестве, заявив, что такое случается.
Он поддержал ее: конечно, случается, еще бы!
Но момент еще не настал. Нельзя лезть женщине под юбку в первые же минуты знакомства, даже если она задрожала от прикосновения вашей руки. Нельзя с ходу валить ее в постель. Такое поведение, в некотором смысле естественное, непременно сочтут скотским. И в этом нелестном определении будет доля истины. Не потому, что сразу уступить своему желанию, природному инстинкту противно человеческой натуре. Или аморально. Несколько лишних дней, несколько бокалов шампанского или тонких суждений о Прусте не сделают это более нравственным. Но цивилизация не может существовать без ограничений, без культурных условностей. И наверно, люди, в отличие от животных, именно потому и готовы к соитию в любую пору года и в любой час суток, что способны сами строить свои отношения во времени, соблюдая принятую последовательность со всеми ее ритуалами. Ради этого они могут помедлить и умерить свое вожделение, включив его в систему определенных правил игры. И разумеется, нарушения оных.
С первого же мгновения они знали, что рано или поздно будут заниматься любовью.
Однако Фабьена упорно не реагировала на авансы и намеки Марка. Не то чтобы она была глуха к ним или делала вид, будто не понимает. Нет, она понимала, но не отвечала. Тщетно он, заявив, что интервью получится гораздо лучше на свежем воздухе, чем у него в кабинете, несколько часов водил ее по самым очаровательным и малоизвестным уголкам Парижа – его приемы не срабатывали. Разговор принимал порой скабрезный оборот, который не отпугивал ее, желание было названо своим именем, расставлены все точки над i. Фабьена принимала слова, их терпкую и изысканную откровенность, но дальше дело не шло.
Уловки плоти, если угодно.
А потом, когда он уже отступился – во всяком случае, оставил надежду получить ее в тот же день, – Фабьена сама сделала первый шаг.
Они пришли к нему домой, на площадь Пантеона. Где же еще можно полноценно завершить разговор о лицее Генриха IV, сказал он. Из окон большой гостиной, если посмотреть направо, были как на ладони видны здания и сады лицея. Ему показалось, что Фабьена не сразу решилась принять его приглашение. Может быть, она подумала, что там ей будет труднее противиться его натиску? Или боялась не устоять сама? Но ей нечего было опасаться. Равно как и не на что надеяться. Он никогда не приводил женщин с этой целью в квартиру, где они жили с Беатрис. И именно потому, что он уже отказался от мысли добиться успеха сегодня же, он пригласил ее на площадь Пантеона.
Там он в какой-то момент показал ей фотографию, где они стояли все пятеро, – ту, что утром получил от Адрианы в подарок.
Фабьена долго ее рассматривала. Задавала вопросы. Но ему показалось, что больше всего ее заинтересовала Адриана. Вдруг она встала и пошла прямо к нему через всю комнату гордой летящей походкой, которая так ему нравилась.
– Вы все еще хотите меня? – сказала она. – Я готова.
Вечером Марк ужинал с Беатрис.
Беатрис рассказывала про демонстрацию. Но она быстро заметила, что он слушает ее вполуха.
– Марк, ты слушаешь меня или засыпаешь? – спросила она сухо.
Он посмотрел на дочь: вид у нее был сердитый. Нет, он вовсе не засыпал. Но и не слушал, это правда. Он думал о Фабьене, о проведенном с нею сегодняшнем дне.
– Ни то ни другое, честно говоря!
Она засмеялась. Беатрис…
– Значит, мечтаешь. Или думаешь о какой-нибудь женщине… Это ведь тоже называется мечтать, а?
Он чуть не сказал ей, чтобы она не совала нос куда не следует. Но только пожал плечами. Беатрис всегда совала нос во все с тех пор, как переехала жить к нему.
– Кстати, раз уж мы об этом заговорили, – не отставала она, – о чем ты думаешь, когда думаешь о женщине? И вообще, как ты с ними общаешься? Ни одна женщина здесь не бывает. Кроме мамы. Но тебя обычно нет дома, когда она приходит, к тому же ты трахаешь вовсе не ее. А где же ты их трахаешь?
Марк подавился минеральной водой.
Наконец он прокашлялся, вытер подбородок, отряхнул мокрый воротник рубашки.
– Беа! – воскликнул он. – Будь добра выражаться прилично!
Она сделала большие глаза.
– Интересно, а что неприличного в слове «трахать»? Это еще очень деликатный глагол для такого занятия!
Он попытался напустите на себя строгий вид.
– Беа! Ты сама не знаешь, что говоришь!
Она побледнела от негодования.
– Во-первых, не называй меня Беа! Терпеть не могу все эти уменьшительно-ласкательные клички. Они якобы нежные, а на самом деле снисходительные. Во-вторых, я прекрасно знаю, что говорю!
Он вдруг смутился и решил сменить тему: ему не хотелось проверять, насколько осведомлена Беатрис в этой области.
– Я не вожу сюда женщин из-за тебя. Чтобы тебя не беспокоить… Из уважения к тебе, понимаешь?
Она с серьезным видом кивнула.
– Это-то я понимаю, спасибо! Но, мне кажется, не только поэтому…
– А почему еще?
Она посмотрела на него с некоторым состраданием.
– Какой-то ты непонятливый сегодня! Это же просто, как мычание!
– Пожалуйста, не груби!
Беатрис вскочила, подбежала к книжному шкафу и вытащила толковый словарь.
– «Грубый, – ая, -ое…» Ну первое, второе, третье к делу не относятся… Вот, четвертое: «а) отличающийся отсутствием необходимого такта…» Ну уж это точно не я… «б) выражающий неуважение к кому-либо, неучтивый, допускающий неуместную фамильярность…»
Она положила словарь на ковер и взглянула на отца.
– Какая может быть между нами неуместная фамильярность, скажи, пожалуйста?
Он засмеялся, отпил глоток «Аполлинариса».
– Ну, твоя взяла.
– Я-то как раз считаю, что выражаю к тебе уважение, раз так с тобой говорю, – продолжала она. – Ты ведь не водишь телок в дом, не только чтобы меня не беспокоить, а потому что боишься!
Он посмотрел на нее ошарашенно.
– Ну-ка объясни, это любопытно!
– Они ведь у тебя все время меняются, правда? Вот ты и боишься показаться смешным: вдруг я подумаю, что ты не на высоте… Что же это за мужик? Денег куча, без конца что-то интересное изобретает, красив, молод… И не в состоянии надолго удержать при себе любовницу… Ты боишься, что я так подумаю, да?
Он ничего не ответил. Слова Беатрис постепенно проникали в его сознание, в глубь его существа.
Но я вовсе не хочу их удерживать, Беатрис. Мне хотелось удержать только твою мать, однако я сделал все, чтобы она для меня погибла. Или чтобы я для нее погиб. Мы с ней оба погибли – и друг для друга, и сами для себя. Не хочу я удерживать женщин, Беатрис. Я хочу только их губить. Я люблю только погибших и падших. Меня никогда по-настоящему не интересовали женщины, которых мне не хотелось бы погубить, заставить пасть, швырнуть в омут их самых низменных страстей, в их собственный ад. Меня никогда не интересовали по-настоящему женщины порядочные, верные, искренние, преданные. Твоя мать была такой, могла бы быть. Но я по-настоящему полюбил ее, полюбил до безумия только тогда, когда она стала наконец двуличной, лживой и жестокой, – в общем, женщиной. Из-за меня, для меня, для того, чтобы мне понравиться и меня погубить. Вот и Фабьена, моя последняя победа, – она сама еще этого не знает, пока не знает, но она побеждена; впрочем, настоящей победы, Беатрис, не бывает, завоевать можно только крепость, уже сдавшуюся, только женщину, уже охваченную сладостным головокружением падения, – вот и Фабьена тоже – я понял это, едва увидев ее и проведя с ней всего несколько часов, – могла бы быть искренней, открытой и верной, ее божественная крылатая походка могла бы остаться выражением ее души, но есть в ней некая трещинка, которую я угадал с первой же минуты и о которой она должна догадываться сама, а за ней – бездна, где можно взрастить влечение к пороку, собственно к бездне – к аду. Теперь я это знаю точно. И Фабьена, видимо, тоже это предчувствует.
Слова Беатрис вели неторопливый подкоп, проникая в его сознание все глубже и глубже.
Он так долго молчал, что она испугалась, не обидела ли она его.
– Я огорчила тебя? – спросила она с тревогой.
Он покачал головой, улыбнулся ей.
Она растаяла в лучах этой улыбки, как всегда. Как всегда, когда отец так ей улыбался. Она млела от этой улыбки-солнца, которая отогревала ей сердце. Кошачьим движением она передвинулась по дивану и прижалась к нему. В его объятиях она чувствовала себя под защитой, в покое, в тепле: какой кайф, подумала она.
– Как же тебя называть, если тебе не нравится «Беа»?
– Да зови «Беа», если тебе так хочется, – воскликнула она. – Я рассердилась вовсе не из-за этого дурацкого имени.
– А из-за чего же?
– Из-за того, что ты сказал, будто я не знаю, что говорю… Я как раз выбрала слово «трахать» из чувства такта, чтобы это звучало поприличнее!
Он изо всех сил старался не показать, до какой степени она его забавляет.
– Интересно, какие же слова ты могла бы употребить вместо этого?
Она отодвинулась и посмотрела на отца.
– Я могла бы сказать…
Она подняла руку и начала загибать пальцы:
– Натягивать, дрючить, вдувать, парить, вставлять, факать…
– Как-как? – переспросил он. – Последнее слово…
– Это англицизм, – серьезно объяснила Беатрис. – От to fuck… Есть еще, например, слово «пидарасить», но оно относится только к голубым и означает трахать в задницу…
Она увидела возмущенное лицо отца и быстро сменила тему.
– Мы, вообще-то, не любим англицизмы и подбираем для них французские слова… Мы – это наша компания из Генриха IV.
Он прижал ее к себе, хрупкую юную богиню, обещание будущего, где каждый миг ее жизни оттеснял его к туманному небытию смерти.
– Ну например? – спросил он.
Она была счастлива, что ему интересно.
– Например, «фаст-фуд». Мы это называем «скороедка», но вообще есть масса вариантов. «Биг-мак» мы называем большой макакой. А если они гадостные, то большой какой.
Он смеялся от души.
– Но «большую макаку» не я придумала, – призналась она, не желая присваивать чужие лавры. – Это Матьё из параллельного класса, вот кто действительно гений.
– Иначе говоря, крутой мэн, – вставил Марк.
Беатрис была в восторге.
Маленький двухмоторный самолет уже начал снижаться над Бостоном.
Марк посмотрел на часы. У него остается время позвонить Беатрис из аэропорта. Рейс 527 «Пан-Америкен» на Нью-Йорк – где он должен будет пересесть на «Конкорд» – только в 9.30. Багаж ему регистрировать не надо. У него с собой одна дорожная сумка, в ней лежит несколько рубашек, плеер, кассеты с классической музыкой и старыми блюзами. И две книги: «Меньше единицы», сборник эссе Иосифа Бродского, и «Райский сад», второй посмертно изданный роман Хемингуэя. Фабьена читала его, когда летела к нему на уик-энд на Олений остров, несколько дней назад. Они долго говорили об этой книге. Начать теперь ее перечитывать – значит, в каком-то смысле, проникнуть в память Фабьены, подсмотреть ее мысли.
Самолет, вздрогнув, коснулся посадочной полосы.
VIII
Фотографии, черно-белые и цветные, были разложены на низком столике. Фабьена рассматривала их уже в третий раз, одну за другой.
За это время Пьер Кенуа успел рассказать ей историю «Пролетарского авангарда». В общих чертах, только самую суть. Оказалось, что рассказывает он прекрасно, Фабьена даже изумилась. У него было чувство слога, перспективы, выигрышной детали.
В общем, Фабьена была поражена.
Теперь она понимала, почему Марк так занервничал, когда она спросила его неделю назад о Даниеле Лорансоне.
В тот день после долгих блужданий по Парижу он привел ее к себе.
Конечно, он не упустил фирменный трюк с пассажами. Когда мужчины образованны и у них есть время – во всяком случае, им не жаль вкладывать его в эротическое предприятие, которое не обязательно окажется рентабельным, – они показывают парижские пассажи, думала Фабьена. Чередуя их с уютными барами в дорогих отелях, где роскошь не бросается в глаза. Такие еще остались: бар «Мёрис», например. Но пассажи все равно хороши, а некоторые до сих пор фантастически красивы. А потом, господи, там же такой простор для изысканных литературных ассоциаций! Полный спектр – от Арагона до Хулио Кортасара, не обходя вниманием и Вальтера Беньямина [22]22
Вальтер Беньямин (1892–1940) – немецкий писатель и философ.
[Закрыть], – вот уж где наши интеллектуалы могут перед дамой распустить хвост!
Фабьена дала Марку показать себя во всей красе. Она лишь изредка позволяла себе легкую иронию, чтобы он не думал, будто она клюнула на эту приманку. И все равно ей было приятно снова увидеть пассаж Веро-Дода, один из самых ее любимых.
В витрине антикварного магазина были выставлены заводные обезьянки, игравшие на музыкальных инструментах. А именно на скрипках. Они исполняли суховатую дребезжащую мелодию, ломкую и печальную.
Марк вдруг побледнел, даже вскрикнул.
Он видел этих обезьянок двадцать лет назад. У другого антиквара, на улице Жакоб. Что же тут необычного, сказала она, такие вещицы переходят из рук в руки, от владельца к владельцу. Это естественно, мой дорогой! Но, видимо, мелодия ему что-то напомнила. Он произнес фразу, которая звучала как цитата, но относилась явно к его собственному прошлому: что-то о пятерых молодых людях в отчаянном возрасте от двадцати до двадцати четырех лет.
Фабьена поняла, что Марк цитирует Поля Низана, но ей показалось, что он не точен. Она поправила его, произнеся верный текст, который помнила слово в слово. Они заспорили, не понимая друг друга. Оказалось, что она имела в виду «Аден, Аравия», а Марк цитировал «Заговорщиков». Но Фабьена не знала романов Низана. Она читала его «Аден, Аравия», «Сторожевых псов», эссеистику, а романы нет.
Марк закатил глаза, изображая возмущение.
– Подумать только! Я чуть не лег в постель с женщиной, которая не читала «Заговорщиков»!
Фабьена тут же встала на дыбы.
– Мне нравится это «чуть»! Вы ляжете со мной в постель, когда я этого захочу! Я только свистну, и вы будете тут как туг!
Марк расхохотался.
– Ловлю на слове! – сказал он тихо и уже серьезно. – Ну, свистните, Фабьена! Пожалуйста…
Взгляды их на миг встретились – на очень долгий миг.
Вот тогда Марк и заговорил впервые о своих друзьях: о Жюльене Сергэ, Эли Зильберберге, Адриане Спонти. Первых двух Фабьена знала. Сергэ был ее начальником. А Эли Зильберберг приносил в «Аксьон» статьи, удивительно тонкие и глубокие, но Жюльен и она сама часами сидели над ними, пытаясь сократить их до публикабельного объема, с душевной болью вычеркивая по строчке, где было возможно.
Хорошо. Это трое. Четвертым был сам Марк Лилиенталь. Кстати, спросила Фабьена, почему он переименовал себя в Лалуа? Боялся носить еврейскую фамилию? Марк посмотрел на нее с ледяной улыбкой. Я никогда ничего не боялся, сказал он. И это, несомненно, было правдой. Однако он тут же уточнил: ничего, кроме самого себя, и то редко. Пролетел ангел. Или черт. В общем, возникла пауза. Если уж говорить начистоту, продолжал Марк, то страх тут вообще ни при чем. Просто я не хотел быть с самого начала отмеченным каким-либо знаком, неважно, хорошим или дурным, вызывающим сострадание или неприязнь. Знаком истории, которую не я делал и которая свалилась на меня как судьба. Я хотел нести ответственность только за самого себя. По той же причине, кстати, я перестал быть ленинистом – чтобы не иметь ничего общего с планами коллективного спасения. Я хотел отделить себя от тех, кто опирается на страшную историю евреев или прячется за ней, кто на нее сетует, а если надо, то поднимает на щит, кто строит – или ломает – себя, исходя из нее. Я хотел исходить только из себя самого: строить себя сам.
– А сейчас вы думаете так же? – спросила Фабьена.
Он махнул рукой, давая понять, что ему это давно уже неинтересно.
– Я вообще больше не думаю о судьбах мира. Но не могу не отметить, что мы снова увязли в болоте партикуляризма… Каждый сам по себе, каждый прочно засел в своем национальном сортире, на толчке своей драгоценной идентичности, своей единственно истинной веры, по уши в дерьме истории своего племени, своего народа или империи… Видеть мир целиком сегодня способны только заправилы международных корпораций и шефы КГБ. Всемирные деньги и всемирная полиция… Чудесная перспектива!
Он усмехнулся.
– Короче, теперь я чувствую себя еще большим космополитом, чем прежде… Может быть, в этом и проявляется мое еврейство, если верить антисемитам.
Марк взял ее под руку и быстро увел из пассажа Веро-Дода. Обезьянки все еще играли на скрипках. Но он ни слова не сказал о том, кто был в их компании пятым.
Потом, уже у Марка дома, Фабьена снова вытащила свои карточки на выпускников лицея Генриха IV.
– У вас на подготовительных курсах был Эли Зильберберг. Его я знаю. И еще некий Даниель Лорансон, который очень меня интересует.
Рука Марка непроизвольно дернулась, он чуть не пролил чай.
– Почему очень?
Голос его прозвучал резко, раздраженно. Фабьена посмотрела на него с удивлением.
– Потому что это уже второй Лорансон из Генриха IV. Первый, Мишель Лорансон, учился там в 1942 году. Он попал в концлагерь, а потом умер, уже в Париже. Его сын, Даниель, который учился с вами вместе, родился как раз в год его смерти. Когда отца уже не было в живых… Я пыталась разведать что-нибудь об этой семье. Но так и не смогла узнать, что сталось с Даниелем Лорансоном…
И вот тогда-то Марк показал ей фотографию, подаренную Адрианой. Снимок, сделанный в Фуэнане летом шестьдесят девятого года.
Рука его дрожала, когда он указал на Даниеля.
– Вот он, – сказал Марк каким-то бесцветным голосом. – Он умер… Покончил с собой… Мы стараемся не говорить о нем, Фабьена.
Теперь она понимала, почему он был в таком состоянии. Они старались не говорить о Лорансоне, потому что сами убили его. Вернее, считали, что убили.
Фабьена положила на журнальный столик последний снимок из пачки Пьера Кенуа.
– Я думаю, ты прав, Пьер. Если это не Лорансон, то его близнец.
Он разинул рот от удивления.
– Ты-то откуда знаешь? Вы же не были знакомы!
– Я видела его фотографию, когда брала интервью у Марка Лалуа. Да ты ведь тоже там был!
Десятого декабря, ровно неделю назад. Число вспомнить нетрудно. Не только из-за дня рождения Марка. Это еще был день вручения Нобелевских премий по литературе. Ей пришлось тогда за ночь перепахать все творчество Воле Шойинки, о котором она не знала ровно ничего. Чтобы сделать материал, она прочла его роман «Пора смятения». А уже в полдень у нее была назначена встреча с Марком Лалуа в «Медиа-Монд».
Кенуа иронически посмотрел на нее.
– Я-то был, – сказал он. – Да только в кабинете Лилиенталя висели в тот день коллажи Макса Эрнста, картина Арройо, стояла скульптура Жермен Ришье… И не было ни единой фотографии Нечаева… Уж я бы заметил, будь уверена! Так что ты видела это где-то в другом месте.
Она покраснела. Да, в другом. Ну и что?
Но Кенуа не унимался.
– Из всего этого «Авангарда» только Лилиенталь меня раздражает. А если уж говорить честно, то немного пугает… Мне как-то не по себе радом с ним.
– Почему ты все время называешь его Лилиенталем? – со злостью спросила Фабьена.
– Потому что его фамилия Лилиенталь, – флегматично ответил Кенуа. – Потому что я не люблю евреев, которые стыдятся быть евреями. В этом есть нечто нездоровое, это создает почву для воспитания покорных жертв…
– Он вовсе не стыдится! Все совсем не так просто!
Он покачал головой.
– А я и не говорю, что просто! Но «Лилиенталь» все равно звучит лучше, чем «Лалуа»… Более поэтично.
Он хмыкнул.
– «Долина лилий»… Или, если тебе больше нравится, «Лилия в долине»…
Она опять залилась краской. Он взял ее за руку.
– Это от него телеграмма?
Она кивнула.
– Не дай ему себя сломать, – сказал он мягко.
Да что они все заладили! Почему вдруг дружно взялись ее спасать?
В прошлый четверг, на следующий день после встречи с Марком, курьер принес ей в редакцию запечатанный конверт. Это была записка от Марка, написанная несколько часов назад, перед самым вылетом в Штаты. Он приглашал ее приехать к нему на уик-энд. В конверт был вложен билет туда и обратно на «Конкорд».
Со вчерашнего дня ее отношение к Марку несколько раз менялось. Ее бросало из крайности в крайность. То казалось, что самое правильное – сразу поставить точку, как она решила в «Берегах Стикса», случайно перехватив взгляд Ириды. То грезилось начало романа – а может быть, и общей жизни, кто знает? Между этими двумя полюсами проходили все нюансы, вся гамма порывов, опасений, отторжений, надежд.
Фабьена доделала свою работу, положила письмо и билет в сумочку и отправилась в кабинет к Жюльену.
Он сидел в кресле и очень тихо, почти шепотом, говорил по телефону. Наверняка с Беттиной. Эта таинственная Беттина появилась в его жизни несколько месяцев назад. Впрочем, появилась – сильно сказано. Только два-три самых близких человека знали о ее существовании, но даже они ни разу ее не видели. Это была великая тайная любовь.
Жюльен сделал ей знак сесть и подождать.
Из свалки книг и бумаг на столе Сергэ она почти машинально извлекла альбом фотографий Анриетт Гренда «Потомки солнца» с текстом Альбера Камю. Она начала его листать и наткнулась на фразу, которая сладко ранила ее и заставила внутренне вспыхнуть: «Я ощущал порой мимолетный и терпкий вкус незаслуженного счастья…»
Она вскинула голову: решено, она едет в Мэн.
Жюльен положил трубку и подошел к Фабьене. Она сказала, что просит отпустить ее до вечера понедельника.
Во взгляде Жюльена мелькнуло беспокойство.
– Марк, да?
Она пожала плечами:
– Почему именно он?
Сергэ рассмеялся.
– Потому что это всегда именно он. Я уже двадцать лет смотрю, как девушки падают в его объятия, теряют голову, страдают, упиваются своим страданием… По части женщин он просто гений!
Гений? – подумала Фабьена. – В таком случае гениальность – это способность к полной самоотдаче ради наслаждения другого, чтобы вернее подчинить его себе, тончайшее умение играть временем и словом.
Он ласково посмотрел на нее.
– Но это злой гений. Для него нет ничего слаще, чем затянуть женщину на дно самых низких страстей, которые он помогает ей в себе открыть.
Фабьена выдержала его взгляд.
– Почему ты считаешь, что у меня есть предрасположенность к таким страстям?
Жюльен наклонился и погладил ее по щеке.
– Да потому что у всех она есть! Не дай отравить себя этим дурманом, если до этого дойдет.
Отравить?
Ее вдруг обожгло воспоминание. Взгляд этой женщины, Ириды, когда Марк вызвал ее к ним в голубые апартаменты: ее глаза, их нагота, какая-то тревожная радость.
– Поезжай, – сказал Сергэ. – Но будь тут ко вторнику, ты мне понадобишься…
Он полистал настольный календарь.
– На той неделе я еду в Женеву… В среду, семнадцатого. Коллоквиум по терроризму… А потом хочу провести дня два в Итальянской Швейцарии… Я тоже…
Фабьена удивилась.
– В Тессине? С любимой женщиной? А какой там музей?
Сергэ рассмеялся.
– Как это какой? Вилла Фаворита в Лугано! Собрание Тиссен-Борнемиса… Ты забыла?