Текст книги "Музей современной любви"
Автор книги: Хизер Роуз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
После того как Элис позвонила отцу, чтобы сообщить об ударе, он аккуратно распаковал последнюю картонную коробку, оставшуюся после переезда. На ней было написано: «Только для Лидии». Он бережно расставил все драгоценные безделушки, обсуждая сам с собой, как правильно расположить чайники, статуэтки, мисочки и коробочки. В течение нескольких недель Левин покупал свежие цветы на ее письменный стол, пытаясь уверить себя, что таким образом заманивает ее домой.
Левин не скучал по ее разглагольствованиям о кризисе школьного образования, или о Бараке Обаме, который обязан сделать в свой первый срок то-то и то-то, пользуясь текущим равновесием сил в Сенате, или о полученной им Нобелевской премии мира, что стало худшим решением жюри с тех пор, как ее удостоился Киссинджер. Или о том, что эта зима станет самой холодной из когда-либо зарегистрированных, что приведет ко всевозможным напастям в сельском хозяйстве, и что морские льды тают с беспрецедентной быстротой. Ему не хотелось знать, что все летит в тартарары. Разве Левин не заслужил право пользоваться кондиционером? Ему нравились хорошо освещенные помещения и авиапутешествия. Он чувствовал свою неспособность разрешить любую из глобальных проблем. Ведь он всего лишь человек. Музыкант, композитор. Он развлекает людей. Это вообще не его проблемы. К тому же он сортирует мусор.
Левин с удивлением обнаружил, что ему не хватает Элис. Сейчас он скучал по ней больше, чем в тот год, который дочь провела во Франции. Ее тогдашнее отсутствие, помнилось ему, принесло определенное облегчение. Ему понравилось, что Лидия теперь снова в его единоличном распоряжении. Они установили для себя новый ритм работы и кинопросмотров, обедов и прогулок, велосипедных поездок и визитов в кафе и искренне наслаждались этим, точно настоящей наградой за то, что продержались вместе двадцать лет.
Вернувшись из Франции, Элис переехала к друзьям. Кровать, письменный стол, плакаты, книги, одежда, украшения – все имущество, заполнявшее ее комнату в школьные годы, исчезло.
Дочь ни разу не была в новой квартире. Левин не приглашал, и она не напрашивалась. Встречались они в кофейнях или ресторанах. Плату за обучение в университете и ежемесячное содержание Элис получала со счета, открытого Лидией. Собственно, от отца ей ничего не было нужно. Теперь, когда Лидия уже не готовила семейные обеды и не организовывала для них совместные походы в театр или на концерты, Левин осознавал это еще острее.
Одежда Лидии по-прежнему висела в шкафу. В ванной стояли ее баночки и флаконы. А еще был рояль, доставленный утром, в день его рождения, двадцать первого января. Инструмент затащили через балкон, куда подняли с помощью крана. Лидия еще в ноябре оформила разрешение на перекрытие дороги, ни слова ему не сказав.
Когда деревянный ящик поднимали на пятый этаж и затаскивали внутрь, на обледенелой улице собралась толпа зевак. Левин полюбил этот инструмент. В первый день, после того как люди из «Стейнвея» ушли, он сел и играл несколько часов. Но день сменился вечером, а признания он так и не получил. Никто к нему не зашел: не было Лидии, чтобы собрать друзей. Не было и Элис: он до сих пор злился из-за доверенности и не желал включать телефон. Левин так и не понял, помнила ли дочь, что у него день рождения, или, возможно, собиралась поздравить позднее. Если действительно собиралась, то ведь адрес у нее был. Но ни открытки, ни сообщения, оставленного у швейцара, Левин не получил.
Не надо было им переезжать в эту квартиру. Левин поразился, что эта мысль прежде не приходила ему в голову. Наступил апрель, но он до сих пор обитал здесь один, а Лидия домой так и не вернулась. Его вдруг охватила ужасающе холодная убежденность в том, что она не приедет. Он позвонит агенту по недвижимости и сообщит, что хочет продать квартиру. А себе подыщет что-нибудь другое. Может, в Верхнем Вест-Сайде. Переедет куда-нибудь, где поместится рояль, а его не будут терзать ежеминутные напоминания о том, что Лидии здесь нет.
Левин встал из-за стола, подошел к шкафу и вытащил из-за него пачку разобранных картонных коробок. Начал собирать их, отправился на кухню за ножницами, обшарил несколько ящиков, пытаясь отыскать скотч. Но так и не нашел. Только тут до него дошло, что он встал из-за стола. Покинул свое место и Марину с лицом-подушкой и темными кашемировыми волосами. Левин взглянул на часы. Он продержался почти двадцать шесть минут.
Она перебарывает себя, подумал Левин. Марине, должно быть, весь день не терпится встать, пройтись, заняться чем-нибудь другим. Но она этого не делает.
Ему невольно вспомнился один давний разговор с Элис. Дочери тогда было лет двенадцать или тринадцать, она надевала ботинки в лыжной комнате их старого дома в Аспене.
– Папа, – сказала она, – я думала о том, что людям необходим страх.
– Почему это?
– Ну, – ответила Элис буднично, точно сообщала ему, какие хлопья выбрала на завтрак, – страх приводит к сомнениям. Сомнения приводят к размышлениям. Размышления приводят к выбору. Выбор приводит к жизни. Без страха не было бы сомнений. Без сомнений – размышлений. Без размышлений – выбора. Без выбора – жизни.
Но разве выбор всегда ведет к жизни? Маленькие смерти случаются каждый день. Левин это уже повидал. Смерть случилась, когда ему исполнился двадцать один год, и он отныне уже не мог прикрываться юностью как оправданием. Смерть идеализма – когда тебя бросает первая девушка, которую ты любил, а потом и вторая, и третья. Смерть – когда публика воспринимает твою работу лишь благосклонно, но не тепло и не восторженно. Смерть – когда от тебя уплывает награда или ты вообще не номинирован. Смерть – когда работу дают другим композиторам, менее опытным или менее талантливым. Смерть энергии – когда тебе исполняется сорок пять и ты понимаешь, что просто не хочешь работать сутками напролет, как когда-то. Собственное лицо, которое всегда очень нравилось Левину, за последние несколько лет стремительно постарело. Некогда светлые рыжеватые волосы посерели и начали редеть. Кожа на подбородке обвисла. Время неумолимо к человеческой жизни.
Надо позвонить Элис. Левин пошел в спальню, достал и включил мобильный. Дочь ответила после двух гудков.
– Папа! Рада тебя слышать.
В ее голосе Левину послышался сарказм, отнюдь не свойственный Элис. Он решил пропустить это мимо ушей.
– Можно пригласить тебя на ужин?
– Э-э, все в порядке?
– Конечно. Да. Все отлично.
– Я, знаешь ли, немного занята.
– Пошли в «Таверну Грэмерси»? Мне нужно кое-что с тобой обсудить.
– Папа, нечего обсу…
– Пожалуйста, Элис. Мне действительно нужно тебя видеть.
Девушка вздохнула.
– Ох, прошло столько времени, я послала тебе кучу сообщений, и вдруг ты звонишь как ни в чем не бывало и предлагаешь увидеться?
– Что тут такого, просто отец хочет поужинать с дочерью.
Еще один вздох.
– Может, в воскресенье?
– В семь?
– Ладно.
– До встречи, – сказал Левин и, хотя Элис уже отключилась, добавил: – Спасибо.
Он снова сложил коробки в плоскую упаковку и убрал за шкаф. В любой момент могла явиться Иоланда. Левину вдруг пришло в голову, что он не знает, как рассчитываться с Иоландой. Каким образом ей возмещают расходы на продукты, которые она покупает каждую неделю? С тех пор как уехала Лидия, домработница полностью обеспечивала его всем, что он любил: обезжиренным молоком «Органик вэлли», кофе сорта «бразилиан сантос». Бездрожжевым хлебом. Мороженым «Бен и Джерри». И обедами. Макароны с сыром, фахитас, жареная свинина с картофельным гратеном, пирог с морепродуктами, лазанья… В кухонных шкафчиках хранился запас пасты и соусов. В холодильнике – несколько сортов сыра, мясные нарезки, релиш. Левина бросило в жар при мысли о том, что Иоланда добросовестно исполняла свои обязанности, а он и не думал ей платить. И возмещать стоимость приобретенных продуктов. Не исключено, что он задолжал домработнице небольшое состояние.
Левин написал записку: «Привет, Иоланда, я вам что-нибудь должен за последние несколько месяцев? Пожалуйста, сообщите». Прислонил листок к чашке на кухонном столе. Затем приписал: «Простите, если запамятовал». Об этом ему тоже придется заботиться в отсутствие Лидии. А еще о налогах. Их семейный бухгалтер уже присылал ему письмо на электронную почту. Но всей этой рутиной занималась Лидия. Неужели бухгалтер сам не может с этим управиться?
Левин вышел из дома, добрался до «Франсуа», где съел салат с руколой, лосось на гриле, картофель фри. Во время обеда слушал в наушниках альбом Зои Китинг. Впечатление было такое, что она играет на виолончели у лакированной ширмы с перламутровыми птицами и заснеженными горными вершинами. Левин чувствовал ветер, прилетевший с длинного узкого озера. Пока она играла, перед его мысленным взором ожил целый пейзаж.
В МоМА он приехал в половине второго. Подумал, что, может быть, если ужин с Элис пройдет хорошо, они вместе отправятся смотреть ретроспективу на шестом этаже. Решил, что ей это, наверное, понравится. Они могли бы начать заново. Последние месяцы были очень тяжелыми.
Должно быть, Элис тяжело видеть маму в таком состоянии. Часто ли она навещает Лидию? Левин предположил, что да. И ощутил укол ревности.
Он огляделся, ища взглядом Джейн, потом вспомнил, что та вернулась к себе в Джорджию. И внезапно понял, что скучает по ней.
22
Люди валом валят на ретроспективы: Ван Гога в Национальной галерее в Лондоне, Кандинского в музее Гуггенхайма. Жаждут поглазеть на Мону Лизу, статую Давида. Толпами стекаются на Арт-Базель и Венецианскую биеннале. Но когда город в последний раз обращал коллективное внимание на одну-единственную работу одного художника? В тысяча девятьсот шестьдесят девятом году Кристо и Жанна-Клод обернули[21] сиднейское побережье. В две тысячи пятом они же сделали из ткани шафранового цвета семь с половиной тысяч ворот в Центральном парке, среди которых гуляло больше людей, чем во всех галереях Нью-Йорка за весь тот год. Ныне толпы с каждым днем увеличиваются. Очередь желающих посидеть перед Мариной Абрамович начинает выстраиваться на тротуаре возле МоМА в семь утра. С девятого марта – дня начала выставки – на этот перформанс пришли посмотреть более трехсот пятидесяти тысяч посетителей.
Художница сидит за своим столом. Напротив нее снова юноша с ангельскими глазами. Они сидят так, не двигаясь и вперив друг в друга взгляды, почти полчаса. Абрамович видит комнату, пол которой усеян конфетти из записок и писем, квитанций, журналов, рукописей, книг – всего, что было накоплено ею за долгие годы (и поверьте, их целые груды – она ничего не выбрасывает, даже счета от дантиста). Марине представляется, что на этом полу лежит ее мертвое тело.
За перформансом наблюдает Арки Левин в темных джинсах и синей узорчатой рубашке. Неподалеку от него Бриттика из Амстердама, с шелковистыми розовыми волосами и своим фирменным макияжем. И другие аспиранты в толстовках и с ноутбуками, которые будут эксплуатировать «В присутствии художника» месяцами, если получится написать что-нибудь стоящее. Есть и настоящие знаменитости, они появляются здесь все чаще и чаще. Их пропускают вне очереди. Понятное дело.
Тут есть гости из Бруклина, Бомбея, Берлина и Багдада. Ну, может, из Багдада и нет, ведь это зона боевых действий с разрушенными зданиями, пылью, жарой, где давно не слышно пения птиц. Я видел, как в той войне смерть унесла десятки тысяч мирных жителей. Тех самых мирных жителей, которые когда-то любовались подсолнухами Ван Гога или кувшинками Моне. Быть может, читали стихи Назик аль-Малаики, Дороти Вордсворт, Мэри Оливер, Кристины Россетти. Быть может, любили музыку Леонарда Коэна и Кадима аль-Сахира. Или книги Махмуда Саида, Эрнеста Хемингуэя, Бетул Хедайри, Тони Моррисон. Война стремится уничтожить людскую общность. А здесь – не зона военных действий. Здесь общность. Друзья Марины тоже приходят сюда. Что они об этом думают? А что же те, кто не приходит? Кому невыносимо видеть ее мучения? Ведь они хорошо ее знают и понимают, как она страдает. Видят, как дрожат у нее веки, как сжимаются пальцы, как бледна ее кожа, как поблескивает прозрачная коричневая радужка.
Франческа Ланг – жена многолетнего агента Марины, Дитера Ланга. На одного художника, который обогащает своего агента, приходится много тех, кто никогда этого не сделает. Агент подобен коту. Ему редко выпадает удача поймать птичку, но он все равно продолжает зачарованно следить за полетом. Марина не обогатила Дитера. Он никогда и не уповал на это. Однако всегда относился к творчеству Абрамович серьезно.
– Я ведь уже говорила, – сказала Франческа мужу. – В прошлой жизни Марина была Клеопатрой. Или Ипполитой. Или Элизабет Виже-Лебрен[22]. Скорее всего, художницей.
Дитер Ланг вздохнул.
– Ты должен перестать туда ходить, – продолжала женщина. – Это не поможет ей и, уж конечно, не поможет тебе.
– Но я обязан убедиться, что Марина в порядке. Ведь нам же известно, что это не так. Нам известно, какой это ад.
– Все будет хорошо. Уж в этом-то я не сомневаюсь.
Франческа знала, что у Абрамович отекают ноги. И ребра давят на внутренние органы. Но она не сдастся. Не будь Франческа с самого начала убеждена в способности Марины добиваться успеха, возможно, с годами она постепенно утратила бы уверенность в собственном браке. Однако никаких причин сомневаться не было. Марина никогда не подведет. Дитер принял правильное решение.
Франческа понимала: преуспеяние Абрамович требует, чтобы Дитер был ее советчиком, деловым посредником, другом, агентом, юридическим консультантом и помощником во всем, что содействовало ее творческим замыслам. Данное наблюдение диктовалось вовсе не злобой. Это была чистая правда. Франческа поражалась тому, что ей и сейчас, в две тысячи десятом году, частенько приходится защищать стремление женщин к успеху. «Уж что, что, а это нужно изо всех сил поощрять», – думала она. Как же надоело, что после всех достижений на этой ниве амбициозную женщину по-прежнему выставляют этакой femme fatale, лишенной сочувствия, эгоистичной, агрессивной, – неважно, что она отдавала себя миру. Дикая нелепица, однако дело до сих пор обстояло именно так.
Франческа знала Марину несколько лет, прежде чем познакомила ее с Дитером. Именно Франческа устроила обед, на котором Ланг и Абрамович наконец договорились о сотрудничестве. Конечно, ведь так оно и должно было быть. Почему нет? Дитер был идеальным агентом для Марины. Оба лелеяли одни и те же честолюбивые замыслы и страстно стремились в Нью-Йорк.
Люди спрашивали Франческу, как она относится к Абрамович. Не свойственна ли Марине несговорчивость? Безжалостность? «И да, и нет, – могла бы ответить Франческа. – Марина – самый душевный человек, которого я когда-либо встречала». Женские группы пытались объявить Абрамович феминисткой, однако сама Марина возражала. Она заявила, что не создавала откровенно феминистских произведений, хотя Франческа могла бы с этим поспорить. Вне всякого сомнения, ее перформанс «Искусство должно быть прекрасно, художник должен быть прекрасен» – не в последнюю очередь о женщинах в искусстве.
Люди, казалось, упускали из виду, что Марина видела, как при Милошевиче в Югославии разгорелась религиозная резня. Православные христиане с крестами на шеях убивали мусульман, католиков и атеистов. Каждый вечер по телевизору показывали погибших боснийцев, хорватов и албанцев. Женщин и девочек, подвергшихся пыткам и изнасилованиям. Сексуальное рабство. Братские могилы. Марина знала, как это воздействовало на людей. Она жила с родителями, у каждого из которых рядом с кроватью лежал заряженный пистолет.
Марина запрашивала место в югославском павильоне на Венецианской биеннале, но ей отказали (как только узнали, какое действо она собирается устроить). Дитер отыскал для нее душный подвал, раскаленный летним зноем, и там она чистила щеткой коровьи кости, только что доставленные со скотобойни. На стенах подвала висели фотографии ее родителей, Войо и Даницы, отражавшиеся в больших медных чашах с водой. На одну из стен проецировался фильм, в котором Марина, облаченная в белый лабораторный халат, рассказывала о крысе-волке, которая поедает всех остальных крыс.
Когда посетители спускались в подвал по лестнице, их встречало одуряющее сладковатое зловоние, источаемое гниющим мясом. Художница в окровавленной белой сорочке восседала на груде гниющих костей, соскребая с них запекшуюся кровь. Это был гражданский и дочерний отклик. Отклик художника. Личное выражение возмущения, скорби и, быть может, прощания со страной, которую Марина когда-то любила.
«Меня интересует лишь искусство, способное изменить идеологию общества», – сказала Марина на церемонии вручения «Золотого льва».
Франческа ее понимала. Достаточно сказать, что она была немкой. Она была немкой, и ничто уже не могло стереть смысл, заложенный в это понятие во времена Гитлера. Франческе вспоминался писатель, дававший как-то интервью Опре. Опра спросила, к какой расе он принадлежит. Молодой человек ответил: «К человеческой».
Марина не стремилась к дружбе с политиками и не заискивала перед миллиардерами. Если подобный человек появлялся в жизни Абрамович, то интересовал ее лишь в том случае, если она чувствовала родственную душу. Она не стремилась всеми силами сделать что-то тем, чем оно не является. Если некогда Марина и была царицей амазонок Ипполитой или скандинавской богиней Фрейей, то в нынешней жизни она подавила свои воинственные инстинкты. Но не желания. Абрамович жаждала славы. И добивалась этого при помощи долгого тяжелого труда, терпения, боли, страданий и любви, добивалась десятилетиями, в течение которых ее поддерживало лишь данное себе самой обязательство не позволить этой жизни пройти незамеченной.
– Разве не ты выдвигала версию об Анне Болейн? – спросил у жены Дитер, наливая им обоим водки «Серый гусь» и добавляя свежий лайм и немного тоника. Он наконец положил телефонную трубку, и они смогли поужинать вдвоем, устроившись на диване и поставив какой-то диск.
– Ах да, – ответила Франческа, вспомнив, что когда-то подозревала в Марине реинкарнацию второй жены Генриха Восьмого. – Я и забыла. Но эта идея не лишена смысла.
– Не уверен, что, будь я в прошлой жизни Анной Болейн, меня заботила бы смерть, скорее уж любовь, – заметил Дитер, жуя стебель сельдерея. – И связанные с ней издержки… «Ловить меня нельзя, хотя кажусь ручной»[23], выражаясь словами Томаса Уайетта.
Франческа взяла протянутый ей бокал.
– За нашу Марину.
И оба выпили.
В течение двадцати лет Франческа наблюдала за людьми, подчинявшимися более сильной Марине. Они купались в ее сиянии, легком юморе, сердечности и магнетизме.
– Успех ей обеспечен. Сама знаешь, – сказал Дитер.
– Я вижу, что это уже происходит, прямо на наших глазах, – согласилась Франческа. – А ведь ключевая роль принадлежала именно тебе. Ты отсеивал лишнее, подталкивал Марину к упрощению – и это сработало. Замысел прост, как все гениальное. Лестница, театр тех ранних идей, не была столь впечатляющей. Сейчас – идеально. Осталась только энергия. Вовсе неудивительно, что она притягивает людей. Или что те, кто садится перед ней, подвергаются глубокому воздействию.
– Я попросил Колма написать что-нибудь о его опыте.
– Хорошо.
Франческа любила писателей. Ей нравилось их угощать. Ей нравилось угощать всех творческих людей. Надо было отвести стену под их подписи – и тогда сейчас она бы сплошь покрылась именами тех, кто обедал за их столом.
– Как обычно, в центре внимания Энтони Гормли, – заметил Дитер.
– Ах да. Я слушала подкаст.
– И что?
– О, Арнольд, как всегда, разглагольствовал о том, как Гормли использует пространство, упоминал Мерсисайд[24] и Лондон, а потом Элайас Брин высказала интересное соображение. Она заявила, что исторически роль художника заключалась в том, чтобы волновать нас и приковывать наше визуальное внимание с помощью цвета, фактуры, содержания – но теперь все это дает нам «Ютьюб». Таким образом, статуи Гормли, взирающие на город свысока, и Абрамович в МоМА – два примера того, каким может быть искусство в будущем. Возможно, в результате своего развития искусство пришло к тому, чтобы напоминать нам о важности размышления и даже неподвижности.
Когда Марина в две тысячи втором году делала перформанс «Дом с видом на океан», Дитер сомневался, что сможет это выдержать. В высоком зале под потолком соорудили три одинаковые коробки-«комнаты» со снятой передней стеной. К каждой из комнат, соединенных между собой, спереди приставили лестницу, однако ступени сделали из острых, как бритва, ножей, что делало подъем и спуск невозможным. Абрамович провела в этих трех открытых зрителю комнатах двенадцать дней. В одной стояла кровать, во второй находились душ и туалет, в третьей – стол и стул. На протяжении всех двенадцати дней Марина ничего не ела, только пила воду, а компанию ей составлял лишь метроном.
Дитер каждый вечер уходил из галереи и запирал двери, зная, что Марина остается там. Если бы случился пожар, у нее не было иного выхода, кроме как спуститься по этим ступеням-ножам. А утром, к приходу Ланга и обслуживающего персонала, она по-прежнему находилась бы там, исполняя свои ритуалы. Ее это совершенно устраивало.
Каждый день Марина трижды принимала душ. Каждый день надевала рубаху и штаны одного покроя, но всегда разного цвета. Иногда затягивала сербскую песню и, насколько это было возможно, поддерживала зрительный контакт со зрителями, называя это налаживанием энергетического диалога.
Некоторые посетители приходили каждый день и часами сидели на полу. Кто-то предложил Марине яблоко, положив его на пол. Оно лежало там до тех пор, пока обслуживающий персонал не убрал его. Когда Франческа посетила «Дом с видом на океан», галерея показалась ей церковью. Как ныне атриум МоМА.
– Марина читает отзывы? – поинтересовалась она у мужа.
Дитер помотал головой.
– Я говорю себе, что, если посижу перед ней несколько минут, в эти несколько минут от нее ничего не потребуется, – сказал он.
Франческа взяла его за руку.
– В последний день она встанет, и все закончится. Марина будет купаться в признании и забудет, какой ценой это ей досталось. Ценой ее органов, почек. Ее сознания. Голода. Когда все благополучно завершится – а так оно и случится, – она все забудет. Ты же ее знаешь. Марина войдет в образ великолепной, блистательной дивы, и все останется в прошлом. И тогда она не выдержит.
Когда Франческа познакомилась с Дитером, он переживал тяжелое расставание.
«Ты спасла меня», – часто говорил он в те первые годы. Похитила его сердце и уже не вернула. Франческа знала, что Дитер любит Марину. Они оба ее любили. Он должен любить Марину. Но сердце его принадлежало жене.
– Ты должен помнить об этом, – продолжала Франческа. – И удостовериться, что ее дом подготовлен. Все необходимое закуплено. Марине потребуется полноценный отдых. В конце концов, этот перформанс может отнять у нее что-то, чего она уже не сможет восполнить, но, не будь он так опасен и труден, Марина никогда не взялась бы за него.
Глаза у Дитера наполнились слезами. Супруги сидели рядом на диване. Они были женаты тридцать четыре года. Три с лишним десятка совместной жизни, четверо детей, пятеро внуков, Берлин и Нью-Йорк – как же так выходило, что все это время Франческа знала мужа как свои пять пальцев, но при этом для себя самого Дитер оставался загадкой?
«И наоборот», – подумала Франческа. Возможно, такова судьба любого долгого брака. Становясь старше, ни один из супругов не теряет связь с самим собой. Для напоминаний рядом всегда есть другой.
23
Когда Левин перед воскресным ужином заехал за Элис, она что-то слушала и одновременно читала, как оказалось, большой иллюстрированный учебник по медицине. Арки наклонился и поцеловал дочь в щеку. Вставил протянутый ею наушник себе в левое ухо.
– «Эванесенс», – сказала Элис. – Альбом две тысячи третьего года. Привет.
Левин кивнул, прислушиваясь к нарастающему гитарному валу и парящему вокалу.
– Они работают над очередным альбомом, – добавила Элис, медленно закрывая книгу, словно ей было трудно оторвать взгляд от страницы.
– Что еще слушаешь?
– Эм-м… «Хорхаунд». – Ее зеленые глаза встретились с отцовскими. – Так что случилось?
– Сейчас очень странное время.
– Это ты и хотел обсудить?
– Нет. Я хотел тебя увидеть. Проверить, все ли у тебя хорошо.
– Все ли у меня хорошо? Ты серьезно?
– Да.
Элис вдруг очень захотелось причинить ему боль. Сколько же времени потребовалось отцу, чтобы задуматься, все ли у нее хорошо! Но злиться на него было трудно – все равно что мучить щенка, и Элис бесило, что ее отец такой. Под глазами у него залегли тени. Он выглядел похудевшим. Она не будет его жалеть.
– На прошлой неделе я производила вскрытие трупа. Ну, не полное. Частичное. Бедро, большая ягодичная мышца, маленькие сухожилия вокруг тазобедренного сустава.
Левин смотрел на изящные белые пальцы дочери и представлял, как они раздвигают нервы и артерии, как ее беспристрастный взгляд проникает в простую сложность этого опорного сустава.
– Полагаю, это нормально, – продолжала Элис, – ощущать некоторое смятение, когда тебе впервые приходится иметь дело с трупом. Нам говорили об этом и, безусловно, наблюдали за нами. Очевидно, если бы мы наслаждались процессом, это заставило бы насторожиться.
– Думаю, никто не хочет, чтобы дипломы по медицине получали социопаты, – ответил Левин, вспомнив о «Декстере» и о том, что социопаты, даже серийные убийцы, становятся главными героями оскароносных фильмов, которые показывают по телевидению в прайм-тайм.
– Не сомневаюсь, что некоторые все равно получают, – сказала Элис. Трудно судить, кто из ее сокурсников в будущем превратится в социопата или убийцу. Наверняка иные станут наркоманами. Кое-кто, вероятно, уже стал. В конце концов, закон больших чисел еще не отменили. На определенном уровне это основа всей медицины. Сколько людей нужно привить, прежде чем население получит защиту от болезни. Сколько людей умрет от рака, а сколько – от болезней сердца. У скольких родителей появятся дети с врожденными дефектами развития. У скольких разовьются поздние осложнения сахарного диабета.
На Элис было красное платье в цветочек и белый кардиган, расшитый голубыми и зелеными бабочками. Девушка питала слабость к старомодным платьям и несочетаемым узорам. Она напоминала Левину Бьорк. Но если в смугловатом лице Бьорк проглядывала первобытная дикость, то в нежно-розовом личике Элис – светозарность Ингрид Бергман с ее большими глазами и ослепительной улыбкой. Когда дочь была подростком, Левин беспокоился, что однажды до нее дойдет, что она не худая как палка девчонка в обтягивающих джинсах по последней моде. Боялся, что у нее начнется анорексия, булимия или депрессия. Но ничего подобного не случилось. Девушка увлеклась ретроодеждой, выработала яркий индивидуальный стиль и везде находила друзей. Она не раз влюблялась в парней, от которых у него потели ладони, но никто и ничто не гасило доброты и света в ее глазах – разве что, может быть, он сам. И это его беспокоило.
Левин не думал об Элис, когда выполнял желание Лидии. Как-то в голову не приходило, что это необходимо. У дочери собственная жизнь. И собственная квартира. Левин подумал, видимо ошибочно, что его отцовская миссия завершена. Он знал, что старался быть хорошим отцом.
После рождения Элис супруги решили, что Лидии с ее здоровьем слишком рискованно рожать снова. Значит, у них будет только Элис. Левин испытал облегчение. Шум, производимый младенцем, повергал его в шок. Ребенок коренным образом изменил жизнь семьи. Малышка Элис, названная в честь бабушки с материнской стороны, поглотила все внимание Лидии. Вокруг пятилетней Элис вертелось все расписание. Подростком она стала вегетарианкой, и Левин неожиданно начал есть тофу. Элис целиком определяла жизнь Лидии: поздний отход ко сну, предстоящая стирка, выбор фильмов и мест для отдыха. Элис какое-то время подумывала о профессии архитектора и после школы пару лет проработала в фирме Лидии, после чего уехала во Францию. Затем подала заявление на медицинский факультет Нью-Йоркского университета и была принята. И вот Элис сидит перед ним, и Левин не понимает, когда он успел постареть, а его дочь превратилась во взрослую женщину. Элис заказала равиоли с уткой (вегетарианство постигла та же участь, что и увлечение готами, случившееся примерно в ту же пору), а Левин – жареную свиную отбивную. После того как подали вино, а вскоре и еду, девушка спросила, словно следуя общепринятым нормам:
– Так чем же ты занимался?
Левин рассказал ей о перформансе в МоМА.
– А, Марина Абрамович! – воскликнула Элис. – Мне бы хотелось на нее взглянуть. Интересно, какая она?
– Очень тихая.
– Ты видел голых людей наверху?
– Нет, еще не видел.
– Это показали во всех новостях! – Элис рассмеялась. – Долго она собирается там сидеть?
– До конца мая.
– Ничего себе! Правда? Ты сидел перед ней?
– О нет. Нет.
– Почему?
– Ну, во-первых, там очередь. Обычно с утра в ней уже не меньше двадцати человек, а потом она только растет. Некоторые стоят часами, кто-то так и не дожидается…
– И Абрамович никогда не встает? Просто сидит и сидит?
Левин кивнул.
– Но что делают зрители?
– Мы за ней наблюдаем. Это очень странно. – Он пожал плечами.
Наступило молчание. Подумав, Левин спросил:
– Ну, как там мир медицины?
– Он большой. Мой мозг должен постоянно воспринимать всю эту информацию и пытаться ее упорядочить. Но практические занятия – классная штука. Удивительно работать с настоящим человеческим организмом и воочию видеть всю эту невероятную конструкцию из мышц, связок, костей и кровеносных сосудов.
– У трупов, с которыми ты работаешь, есть имена? Джон или Нэнси?
– Нет, у них коды.
– Значит, на какое-то время эти тела принадлежат тебе?
– Да, но не мне одной. Мы работаем по двое. А третьекурсники уже отделяют лицо и изучают голову. У нас сначала был труп почти без мышц, и нам выдали другой. Большинство умирают старыми, когда мускулов практически не остается.
– По естественным причинам? – с улыбкой спросил Левин.
– Кажется, нам подходят лишь те, кто скончался определенным образом, – ответила Элис, слегка нахмурившись. Разумеется, на такие темы не принято шутить.
– Возможно ли продержаться целый день, не мочась? – поинтересовался Левин.
– Если не будешь пить, но, по-моему, это нелегко. Ты имеешь в виду Марину Абрамович, верно? Мы обсуждали это в университете. Понимаешь, у нее должно начаться обезвоживание. Если только она не пьет всю ночь, но тогда она не сможет бодрствовать весь день. Мы все убеждены, что у нее есть катетер. Абрамович делала что-либо подобное раньше?








